bannerbanner
Персона нон грата. Полная версия
Персона нон грата. Полная версия

Полная версия

Персона нон грата. Полная версия

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Потом уже мы жили в бараке по соседству через дорогу, и я в возрасте от трёх до пяти из окна второго этажа мог наблюдать, как от учительского дома к нашему переходит улицу маленькая, согнутая в пояснице старушка – моя бабка, Фрима Моисеевна Харитон. Она умерла в тот год, когда я должен был пойти в первый класс. По словам моих близких она любила меня, заботилась и жалела как младшего из своих внуков. Я не помню по малолетству никакого с ней разговора, не помню, как звучал её голос. Жалею об этом до сих пор. Ей, пережившей и наступление нового, двадцатого, века, и первый полёт братьев Райт, и еврейские погромы, и три революции, и три войны – две мировые и гражданскую, и репрессии 30-х, и эвакуацию, и «дело врачей», и гонения на «безродных космополитов»… было бы что рассказать мне. В год её смерти, 1961, весь мир узнал имя Юрия Гагарина.

Рождение детей (сначала моей сестры, а через два – меня собственной персоной) становится причиной перехода молодой учительницы начальной школы – Розы Григорьевны Брейтман – воспитателем в детский сад: чтобы и дети оказались под присмотром, и чтобы заработок, пусть и более чем скромный, не потерять. По той же причине она уходит с третьего курса заочного отделения истфака Хабаровского пединститута, хотя, по воспоминаниям тётки, второго декабря 1954 года она с самого утра со всей серьёзностью собиралась на экзамен, но лишь благодаря настойчивости матери осталась дома, а уже днём отец на служебном «по случаю» грузовике доставил её в роддом. Я знаю, что мама, живя долгие годы в барачной тесноте, мечтала о высшем образовании как некоем залоге будущей интеллигентной, с высокими помыслами, жизни. Думаю, эта её мечта каким-то незримым образом передалась и, в известной степени, осуществилась в моей, её сына, судьбе. И она знала об этом, и всегда первая радовалась моим профессиональным успехам и человеческим удачам.

Лишь малой части того, что пришлось пережить моей еврейской маме (аидишн мамэ – символ самоотверженной и не рассуждающей материнской любви) пока я посещал детский сад, учился в школе; а потом – в вузе, аспирантуре, докторантуре… я коснусь в последующих «детских» главах. Но до глубокой старости, она ровно так же продолжала переживать за меня, вполне взрослого уже человека, потом уже за внука и правнучку. Конечно, всё, что связывало меня с мамой, касается и моей сестры. Но, может быть, она когда-нибудь сама напишет свои воспоминания…

Это, действительно, была типичная советская семья, похожая на все другие советские семьи: разве что отец чуть меньше обыкновенного пил, хотя и не был трезвенником; чуть меньше полагался на «авось», хотя, иногда, и бывал до наивности доверчив; да, его не вдохновляла «истина» о работе, которая не волк.., но и в ударники коммунистического труда он тоже попасть не торопился. Как и многие люди его поколения он не умел жить без дела: и в Строительно-монтажном управлении, где проработал большую часть жизни и пользовался, как было принято тогда говорить, заслуженным уважением; и дома по хозяйству; и на дачных шести сотках…

Насквозь пронизавший повседневность деформирующий речь и мышление канцелярит, с головой выдаёт колоссальное неуважение наших «эффективных менеджеров» к большинству населения, названному электоратом. Так, зачисленная в возрастную категорию дожития, с трудовым стажем в сорок лет, мама становится пенсионером. Отец продолжал работать. И работал бы ещё многие годы, если бы «добрые» чиновники «эффективно» не оптимизировали производство по «вдруг» открывшимся несоответствиям возраста и диплома (которого у него и в прежние годы никогда не было) занимаемой должности. С выходом на пенсию, отец стал чаще и дольше бывать на продуктовом рынке: он любил и умел, обойдя с десяток прилавков, со вкусом и не торопясь выбрать товар; а давно работающие и занозистые продавщицы, понимая что имеют дело с профи, долго и уважительно с ним разговоры разговаривали. И всё бы ничего, а даже и хорошо, и правильно, да вот отец всё чаще и чаще «брал» меня с собой. А это требовало времени. Но когда некоторые молодые торговки по неопытности обвешивали дедушку, то мои досада и нетерпение вознаграждались сторицей. Со словами: «И как же тебе не стыдно обманывать пенсионера», – он, к вящей радости других посетителей рынка, возвращал товар обратно, невзирая на торопливые посулы возмещения, конечно же, случайно причинённого ему ущерба.

Приученный прожитой жизнью к бережливости, отец, вместе с тем, был гостеприимным хозяином. Об этом знали и на себе испытали в былые времена мои школьные друзья, хотя отец, в силу разных причин, не всегда так уж и рад был их появлению в нашем доме в неустановленное время. Кулинарный талант отца признавался всеми и безоговорочно. Безусловно, он наследовал его от своей матери, Сурки, что ещё в годы НЭПа в Виницкой Песчанке умело управлялась то ли с корчмой, то ли с постоялым двором, где была и хозяйкой и поварихой в одном лице. Практически по наитию, никогда не держа в руках поваренной книги, он интуитивно прозревал тайны кулинарного мастерства и был Мастером. На его дни рождения приходили многочисленные родственники и друзья: никому просто не могло бы прийти в голову пропустить по доброй воле и без уважительной причины застолье у Семёна. И немудрено: несмотря на жару (в конце июня нередко бывало и под 30°, а бытовые кондиционеры в квартирах простых людей появились только в перестройку), скромные размеры холодильника и отсутствие морозильных камер, стол, раздвинутый и приставленный, всегда был тщательно сервирован. Неотменяемый тандем двух признанных вершин кулинарного гения – знаменитый русский холодец из свинных ножек и не менее знаменитая еврейская фаршированная щука (рыба-фиш как говорят в Одессе) – позволяли думать, что сама идея межнационального единства не столь уж и утопична, если вместо благих посулов подвести под неё здоровую материальную основу.

Что нужно пенсионеру и инвалиду войны (отец ко времени описываемых событий был и тем и другим)? Конечно же, забота. И «добрые» чиновники вновь о нём «позаботились». Хорошо известно, как любят они к датам вспоминать о ветеранах войны. Вот так в очередную дату Победы отец в числе других стариков был приглашён на торжественное мероприятие, которое никак не могло начаться в связи с неприбытием какого-то начальника для торжественного зачтения запланированного приветствия. Ну ничего: начальство, известно, при делах, а ветеранам и прочей инвалидной команде спешить некуда. Так то оно так, да вот эти самые ветераны простояли в ожидании радетеля и благодетеля несколько часов на своих траченых ревматизмом ногах. В суматохе административного рвения, конечно же, было не до стульев… Отец тогда своим ходом с трудом добрался до дому – после многочасового стояния резко обострилось сосудистое заболевание ног. С того времени он перестал бывать на продовольственном рынке; более того, ему всё труднее и труднее становилось просто выходить из дому. Последние два года большую часть жизни он провёл в кресле. После смерти мамы отец, которому было тогда 88 лет, не захотел ни к кому переезжать: он рано стал самостоятельным, и уже по-другому своей жизни не представлял. И я и сестра помогали ему во всём, но готовить он продолжал сам: пусть даже и не так и не то, чему в прежние годы позавидовал бы и иной шеф-повар из ресторана. Настя (моя жена во втором браке), с которой я так и не успел познакомить маму, была новым человеком в нашей семье, и отцу нравилось, когда мы приходили вместе. Они даже завели обычай расцеловываться при встречах и расставаниях; и отца это чрезвычайно трогало.

В последние годы отец всё чаще вспоминал о своём отце, которого больше никогда не видел с тех самых предвоенных лет. Знал только, что жил тот где-то в Биробиджане. По его просьбе Володя, внук Ефима (на то время – зам. начальника Биробиджанской милиции) делал запрос в городской архив. Следов Герша Брейтмана обнаружить не удалось. Но вот недавно, внук Лёвы, Сергей, вернувшийся в Хабаровск после службы в боевых частях Армии обороны Израиля, озадачил всех вопросом: кто изображён на карточке более чем девяностолетней давности? Знакомый снимок (семейное фото), который, в своё время, я тоже внимательно разглядывал: в верхнем ряду я узнавал отца (Сёмку) в возрасте примерно пяти лет рядом со старшим братом (Фимкой). А кто остальные? Не найдя ответа тогда, я и забыл об этом думать. Но вот заново вглядываясь в лица давно минувших дней, я вдруг понял, что это семья Герша Брейтмана: в верхнем ряду – отец, рядом – Ефим, приобнявший пожилую женщину. По всему – это их бабушка (моя, значит, прабабка. Вот по чьей линии?). Иначе, что бы ей делать на семейном фото. Во втором ряду – молодые мужчина и женщина. Кто? Ну конечно, Сара (фамильное сходство прослеживается у всех Брейтманов), а рядом, естественно, Герш, снимок которого отец безуспешно искал. На кого же, мне хорошо знакомого, он похож? Точно, на Лёву (вернее, Лёва на него), который тут же, на отцовских коленях. Портретное сходство с Гершем «читается» и в лицах сына и внука Лёвы, Гены и Сергея. Вот вам и семейный портрет в интерьере времени и долгих поисков. Полина, старшая дочь Ефима, полностью согласилась с моими физиономическими наблюдениями. Но что же получается: я снимок видел и прежде. А отец, выходит, нет? Не могу сказать определённо. По меньшей мере, теперь мы знаем, как выглядел наш дед Герш.

Мама умерла в больнице в 2015 году – к тому времени ей уже было 88 лет. Я не хочу писать, как отвозил её туда, как трудно «сдавал» её, потерявшую силы, врачам с рук на руки… Я не хочу превращать эти не самые радостные воспоминания в выразительный литературный эпизод. Я не помню имени заведующего отделением, первоначально не хотевшего принимать больную не по профилю, но затем, оставившего её и назначившего под свою ответственность сильные обезболивающие, чем и облегчил муки последних её дней. Я благодарен этому человеку, честно исполнившему свой профессиональный долг: в силу многих причин сделать это оказывается не всегда просто. А ещё я благодарен своему ангелу-хранителю (хотя, по большому счёту, не верю в его существование; да и не положен мне, некрещённому, таковой. Разве что таким вот хранителем всю жизнь была моя аидишн мамэ): в очередной раз, покидая больничную палату, я наклонился, чтобы поцеловать её, и вдруг, сквозь обезболивающее забытьё, она открыла глаза – «Наклонись, я тебя тоже поцелую…».

Думаю, что в каком-то высшем смысле таким вот ангелом-хранителем является для каждого его мама. Хотя мы об этом если и догадываемся, то слишком поздно.

Через день из отделения сообщили, что мама умерла.

Это произошло в разгаре зимы, в январе. Мне тогда пришлось собрать и оформить много разных документов. Пришлось поездить по морозу по разным учреждениям, не подхватив даже насморка. Уже потом, похоронив маму, с полгода я был подвержен каким-то долго не проходящим простудам.

Отец успел отметить своё девяностолетие, пережив её на два года.

Своё 90-летие, с неизменной присказкой, в которой слышалась надежда, «если доживу», отец впервые решил праздновать на стороне: мол, гостей будет много, и все не поместятся. Я понимал: место должно соответствовать крестьянской закладке человека, не искушённого в тонкостях дизайна. Им оказался загородный армянский ресторан «Моцарт», с гипсовой лепниной и копиями известных картин… (До сих пор не понимаю выбор названия… почему хотя бы не «Азнавур», учитывая, что исконная фамилия известного шансонье – Азнавурян). Размещённая там и сям восточная пышность с позолотой, заявляла себя во всех интеръерных подробностях: сам юбиляр на высоком стуле-троне, обтянутом то ли веллюром, то ли бархатом цвета бордо и изукрашенном золотым тиснением, восседал в центре стола, принимая здравица и тосты. В довершение всему, сам хозяин ресторана пришёл лично поздравить юбиляра… А тот, в свою очередь, был чрезвычайно доволен всем, что в этот вечер происходило в «Моцарте».

Худа без добра, как известно, не бывает: проводя большую часть времени в кресле, отец стал больше читать. Читать и думать. Так, перечитывая «Тихий Дон», он кусками пересказывал нам трагические шолоховские сюжеты, поражаясь какой-то запредельной жестокости и белых и красных; не отказываясь от своего партийного прошлого, он перестал быть сталинистом, что, учитывая возраст, согласитесь было совсем нелегко; к концу жизни он освободился и от ложного патриотизма, которым, увы, были заражены многие его сверстники, и полагал, что миллиарды, потраченные на ракетные залпы по Ливану, могли бы обеспечить куда более достойное существование миллионам пенсионеров, находящихся «на» и «за» чертой бедности.

На многое по-новому посмотрел и мог ещё посмотреть отец. Но всему есть срок. С сердечным приступом его увезла скорая. В больнице отцу стало лучше и он даже просил принести ему тапочки; а через пару дней вообще собирался домой. Он умер во сне ночью в первый день марта на 91-м году жизни. В тот день с утра небо было чистым, светило солнце, а к полудню началась первая весенняя капель…

В самом начале я писал о том, как понимал «еврейское счастье» Шолом Алейхем. Скорее, как бесконечную череду несчастий, чуть согретых улыбкой великого писателя. Оглядываясь на двухтысячелетнюю историю изгнания «избранного» народа, я не нахожу аргументов «против». И всё-таки, были ли несчастливы мои родители? Сестры мамы? Братья отца? И да, и нет. В их судьбах было много горя, много страданий: семейные конфликты и драмы, смерть близких и потеря любимых, советский антисемитизм, война и эвакуация… Они пережили войну, а ко времени «разоблачения безродных космополитов» и «дела врачей-отравителей» избежали депортации, удачно оказавшись дальневосточниками. Это была главная удача в их жизни – выжить. В дальнейшем, отец, не получив никакого, кроме 4-х классов еврейской школы, образования, оказался незаменим в своём СМУ; маму со словами благодарности часто узнавали на улице солидные дядьки и тётки – бывшие её детсадовские воспитанники; тётяня была из лучших школьных руссоведов, её любили ученики и их родители; один мой дядька дошёл с победой до Берлина и успел поработать может быть в единственной, если не во всём мире, то в СССР, газете на языке идиш; другой, несмотря ни на что, прожил свою жизнь достойно, что дай Бог каждому… У всех у них выросли дети, мои двоюродные братья и сёстры, люди вполне себе достойные и благополучные; они дождались внуков, а некоторые – и правнуков. И я, при всём моём уважении к авторитету Шолом Алейхема в вопросх еврейского счастья, берусь утверждать, что оно таки и не поддаётся однозначному толкованию.

Мои родители были советскими людьми во всей непростой многозначности этого определения. Они прожили в браке 64 года, что и по прежним временам срок немалый. В своей долгой, отнюдь не безоблачной, жизни были, по-своему, счастливы. Всегда были со мной рядом, даже если я вдруг и оказывался далеко от них. Их любовь согревала и наполняла душу. Я и сейчас чувствую их любовь, только к ней прибавилась тоска по тому, чего уже никогда не вернёшь. Теперь они, как и хотели, похоронены вместе на городском кладбище в одной ограде с бабушкой (маминой мамой), о которой при жизни мама так часто вспоминала.

По большому счёту, еврейское счастье-несчастье никогда не было проблемой лишь «избранного» для гонений народа. С разрушением Второго иудейского храма еврейский вопрос существует в историческом времени в неразрывной связке с итальянским, французским, испанским, немецким… и, уже целое тысячелетие, с русским вопросами. Так что нет отдельного счастья для какого-то одного народа. Ведь каждый народ, более того, каждый человек, и счастлив и несчастлив одинаково. Конечно, индивидуальных различий много, даже с избытком (я бы сузил как сказал некто, хорошо известный), но счастья хотят все. По меньшей мере те, кого принято называть широкими народными массами, то есть, нас. История же моих родителей – всего лишь частный пример стремления к чему-то очень простому и очень человеческому.

И над собственною ролью плачу я и хохочу.

То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу

(Ю. Левитанский).

Ч. 1. За наше счастливое детство…

Я иногда разглядываю фотографии из своего раннего детства. Их немного. Вот на карточке мои молодые родители: отец в редко надеваемом с широкими плечами по моде пятидесятых костюме, тщательно зачёсанными набок начинающими редеть волосами; мать, ещё молодая, привлекательная, в праздничном платье из тонкого шелка. Запомнилось странно звучащее иностранное название этой красивой ткани – «креп-жоржет». Посредине – моя сестра и я. Сестре примерно три года, значит, мне нет и года. Этот снимок из фотоателье: лица застывшие, чуть напряжённые, как по команде «внимание! снимаю». Ещё снимок сестры, отретушированный и раскрашенный, с двумя заплетёнными косицами и куклой Светланой на руках. Тоже позирует, как попросили. Мой снимок: круглое младенческое лицо, круглые удивлённые глаза, короткий чубчик, в цветную полоску (наверное, тоже раскрашенная) кофточка. Но это снимки. А что помнится из жизни самое первое? Говорят, что память сохраняет всё когда-либо с тобой случившееся – надо только нащупать самый кончик клубка и слегка потянуть…

Помню младшую группу детского сада – первый коллектив, куда меня определили по малолетству. А любой коллектив (кто этого не знает) – то место, где индивида, прежде всего, «пробуют на зуб» … и вот уже покатился клубок, и нижутся на ариаднову нить бисерины разной пробы и величины, и лабиринт гостеприимно распахивает перед тобой таинственные двери… А что там дальше? Какие повороты тебе уготовила судьба? За каким из них прячется чудовище? Когда неотвратимая `Антропос внезапно оборвёт нить?…Этого не знали даже и могучие олимпийские боги…

Первая такая проба – та самая младшая группа. Про ясельную ничего сказать не могу: моя память, увы, не столь универсальна как, например, у Льва Толстого, помнящего себя младенцем, сосущим (!) материнскую грудь. При всей неясности самого процесса пробирования, хотелось бы думать, что выбор, начиная с самых первых младенческих слов, остаётся всё же за индивидом. Выбитая бестрепетной рукой таинственного «ювелира» проба эта, буде в том нужда, как потонувшая Атлантида непременно всплывёт из потаённых глубин детской памяти. Ну, тогда вперёд! И пусть будет, что будет

Самосуд

До детского сада, куда меня водила за руку мама, примерно два километра своим ходом. Мимо проезжают грузовики. Легковых тогда, примерно с полвека назад, почти ещё и не было. Да и откуда им было взяться? Все живут одинаково бедно, думаю, и не догадываясь об этом. Идти с ребёнком тяжело, времени, как всегда, мало, и мама голосует. Иногда машины тормозят, дверь кабины открывается, и нас подвозят, если «по пути». Мама благодарит, неизменно называя всех шоферов, несмотря на возраст, «папашами». А может, они и были «папашами» для молодой тогда мамы?

Помню воспитательницу Галину Алексеевну и себя, обмочившегося во время мертвого часа. Мои трусы по её приказу отнесены няней на просушку. Мертвый час окончен. Дети интересуются, почему не встаю, одеваются, бегают. А я голый один лежу на мокрой простыне. Воспитательница, выдерживая паузу, кривя накрашенные губы, посылает детей за трусами. Помню воспитательную минутку в детском «концлагере». Я стою посреди группы голый и мокрый, вокруг меня ходят хороводом дети и дружно (видно не в первый раз) скандируют «Самосуд! Самосуд!» Эти слова заставляют повторять и меня. На моей голове – не успевшие высохнуть трусы.

Трудно сказать, что сохранила травмированная детская память, а на какие детали мне указала сестра. Будучи в старшей группе, она каким-то образом стала свидетелем этого показательного воспитательного мероприятия.

И то верно. Преисполненные административного восторга благодетели наши верят искренно и истово: всё, что они ни делают – в наших же собственных интересах.

Петух и мальчик

На дворе зима. Мы живём в двухэтажном бараке, что в городской слободке. Я, одетый по-зимнему, выхожу на крыльцо. На мне чёрная цигейковая шапочка, перехваченная вкруговую от подбородка до темечка узкой белой резинкой. Вдруг ко мне на голову вспрыгивает огромный (а кто не огромный, если тебе от трёх до пяти?) петух и клюёт в то самое, прикрытое чёрной шапкой, темя. Я падаю на крыльцо и в ужасе ору… На сей раз моя жизнь была спасена. Спасибо чёрной шапке.

Случай то, думаю, пустячный, но моя двоюродная сестра Яна всерьёз утверждает, что после того, как меня в темя клюнул петух, в моих глазах каким-то образом обозначилась не свойственная слободскому мальчишке мечтательность и любовь к произнесению малопонятных, а подчас совсем мудрёных слов типа «электрификация» или «антропос».

Ну, да ведь и вправду не знаешь, когда и где петух тебя клюнет в темя.

Три заветных слова

Зима благополучно завершена. Все во дворе. Я со всеми. На крыльце стараюсь не задерживаться. Ко мне наклоняется мой защитник и старший тёзка, поклонник двоюродной сестры и двоечник, немножко хулиган, а в совокупности характеристик – хороший парень. Шепчет: «Скажи х…, п…, б…». Я старательно и громко повторяю. Уроки не прошли даром – я до сих пор знаю, куда посылать тех, кого петух не клевал…

Вот такое оно – дворовое просвещение.

Плоды просвещения

Детский сад, куда вместе со мной и сестрой перешла из школы работать мама, я посещал недолго. Что было причиной тому – то ли унаследованный от отца буйный нрав, то ли врождённая тяга к отклоняющемуся поведению – сказать не берусь. Чашу терпения коллектива дошкольных педагогов переполнил последний из ряда вон поступок. Вместо того, чтобы со всеми разумно и правильно есть гороховый суп (сейчас я его ем с удовольствием, а тогда он казался чем-то жёлто-зелёным до неприличия), я, размахнувшись, запускаю резиновую игрушку в тарелку сидящего за соседним столом хорошего мальчика.

Как представляющего угрозу для здорового дошкольного коллектива меня переводят в другой (подальше от родной мамочки) детский сад. Представление о переводе и прочая самым решительным образом было положено на стол заведующей всё той же Галиной Алексеевной со змеисто-красными губами.

И то верно: если враг не сдаётся, его переводят в другой детский сад!

Один в под-лодке

Мы играем во дворе – ребята постарше и я, самый маленький. Уже вечер. В глубине двора чья-то перевёрнутая лодка, подпёртая с одного края обломком доски. В образовавшуюся щель можно пролезть. Мы сидим под лодкой тихо. Нас никто не видит. Темнеет. Старшие по очереди выползают наружу. Я, готовый следовать за ними, вдруг погружаюсь в темноту – подпорка убрана, оба края лодки плотно прижаты к земле. Юные пионеры, всегда и ко всему готовые, разбежались по домам. Я остаюсь в кромешной темноте. Под лодкой. Один.

Трудно сказать, сколько времени я провёл в этой подлодке. Почему-то было стыдно звать кого-то на помощь. Замерев и сжав плечи, я ждал, что эта помощь придёт сама… И действительно, через некоторое время я услышал голоса: «Саша!», «Саша!». То были отец и сестра. Я как-то по-собачьи, указывая направление поиска, заскулил и был извлечён на свет божий. Потом отец ходил жаловаться к родителям и главного обидчика Дзюни – здоровенного двоечника, излюбленным развлечением которого было, поймав очередную жертву, свалить её на землю и, придавив голову широким мужицким задом, душить газами, как душит хорёк зазевавшуюся курицу – и Лаврищева, с молчаливого согласия которого малолетний, но вполне себе сложившийся садист обижал, кого послабей. Мы не раз всем двором собирались устроить «тёмную» нашему тирану и даже в один прекрасный момент предприняли отчаянную попытку. Но, свалив его с ног, как-то растерялись, замешкались. Зато он, струсивший поначалу, не мешкая и безжалостно уничтожил ростки оппозиции в зародыше. К третьему, Беликову, отец уже не пошёл, думаю, от того, что последний, по выражению моей любимой учительницы, сам был «пыльным мешком из-за угла трахнутый».

Конечно, права на восстание широких народных масс никто не отменял, но, как сказал поэт «настоящих буйных мало». Да и откуда им взяться? Оппозицию у нас никто не любит.

Ход свиньёй

Двор дома с прячущейся среди тополей перевёрнутой лодкой, развевающимися на ветру, словно вымпелы морских кораблей, цветными полотнищами вывешенного на просушку белья, ветхим рядом сараев для хранения угля, дров и прочего хозяйственного хлама венчал дощатый и щелястый сортир. Неподалёку от этой обеспечивающей простое биологическое функционирование организмов дворовой постройки, заслуживающей отдельного похвального слова – добротный, под зиму сработанный сарай из бруса. Он был построен объединёнными усилиями моего отца и соседа дяди Тимы, жившего с нами дверь в дверь со своей женой тётей Фимой. Внутри сарай был разделён надвое перегородкой: отец, хозяйственный и непьющий, и дядя Тима, как положено доброму соседу, работящий и пьющий, держали свиней. Каждый – свою. А в лучшие времена, для приплоду – по две: чушку и кабана. Вот об этой то проживающей за перегородкой частным порядком свинье и пойдёт речь.

На страницу:
2 из 7