Полная версия
Мальчики из провинции
Влас невольно поёжился, сглотнул. Но лик в камне уже таял, растворялся, бледнел, а сам камень быстро терял прозрачно, вновь сталовился полупрозрачно-белёсым.
Миг – и словно не было видения.
Хрусталь и хрусталь.
– Что это такое? – внезапно осипшим голосом спросил Влас неизвестно у кого. Покрутчики переглянулись и промолчали. А невесть откуда появившийся вдруг Спиридон сурово сказал:
– Помалкивай про то, парень, – впервые назвал его парнем, а не зуйком. – Не стоит про такое болтать попусту. Она лик свой не для того показывает.
– А для чего? – не мог опомниться Влас.
– Сказать может что хотела, – пожал плечами Спиридон. Потыкал носком бахилы окровавленную моржиную морду. – Может предупредить о чём.
– А… а кто она?
– Не болтай зря, говорю, – разозлился хозяин а́рабы.
Влас умолк, поняв, что внятного ответа не дождётся.
Сзади вдруг кто-то свистнул. Оба, и Спиридон, и Влас, обернулись.
С моря подходили суда.
Справа над волнами то возникали, то терялись косые паруса, уже можно было различить топсель, грот и фок. Гафельная шкуна, – понял Влас и почти тут же опознал Спиридонову «Троицу». Шелоник гнал шкуну прямо к берегу Матки и там, на борту, держали все паруса разом.
– Справа – наши, – уверенно сказал Спиридон. – Вовремя идут, через неделю как раз Иванов день.
А́раба за прошедшие полтора месяца набила зверя и наловила рыбы вдосталь, чтобы нагрузить трюмы «Троицы».
Второе судно, левее, заходило от материкового берега, – два прямых паруса, фок и грот. Бриг? Бриг.
«Новая Земля»?
Влас замер, сам не веря своей догадке. Хотя, впрочем, чего было дивиться? И в прошлом году, и в позапрошлом лейтенант Литке ходил на «Новой Земле» именно к Матке, и а этом году, отец не раз зимой говорил, тоже Матки им не миновать.
И почти тут же Спиридон странно хмыкнул и сказал, хлопнув Власа по плечу:
– Отца встречай, парень. Фёдор Петрович сюда правит.
В костре трещал плавник. Отражение огня плясало в волнах, разгоняя отражение светло-серого ночного неба. Тусклое солнце висело над самым окоёмом, касаясь кромкой волн и скал, а в другой стороне над волнами проливала на море полотнища бледно-зеленоватого света полная луна. Пахло рыбой и гниющими водорослями. В медном котелке гулко булькала каша.
Мичман Логгин Смолятин отламывал от почернелой ветки плавника куски и бросал в огонь.
– Значит, решил ещё разок в море сходить, на Матку посмотреть, – проговорил он задумчиво. Мичман не спрашивал, нечего было спрашивать. Влас промолчал. Нечего было говорить – отец и так всё знает и понимает. – А ну как не пришла бы «Троица»? Чего б тогда делать стал?
Голос мичмана похолодел.
– Чего бы это она не пришла-то? – слабо возразил Влас, глядя в сторону. Он понимал, что отец прав, но смолчать почему-то не получалось. – Чего это ей не прийти?
– Мало ли чего в море бывает, – всё так же холодно сказал отец. – Ветер бы сменился или ещё что…
– Ну пришла ведь, – упрямо пробормотал мальчишка себе под нос. Тихо, но так, чтобы отец слышал.
Логгин Никодимович перекатил по челюсти тяжёлые желваки, узнавая в сыне собственное упрямство. Своё и пращура Ивана Рябова.
Промолчал.
Скрипнул песок под броднями, подошёл высокий стройный офицер, молча подсел, потеребил чёрный ус, тонко улыбнулся, ответил на приветственный полупоклон Смолятина-старшего.
– Почти праздник от тебя, господин Завалишин! – искренне обрадовался Влас.
– И ты здравствуй, Влас Логгинович, – приветливо кивнул лейтенант. Влас смутился от непривычного обращения – никто и никогда не звал его по отчеству.
– Балуете его, Николай Иринархович, – неодобрительно буркнул мичман, отламывая от ветки новый кусок и бросая в огонь. – Невелик пока что боярин, чтоб его с «вичем» величать. И так самовольничает многовато, – отец опять перекатил по челюсти желваки, шевельнулась борода, выпятилась вперёд. – Матку ему, видишь ли, поглядеть захотелось.
– Похвальное намерение, – одобрительно сказал лейтенант. – В конце концов, мы занимаемся тем же самым, Логгин Никодимович.
– Было бы тут что смотреть, – досадливо возразил отец, швыряя в огонь последний обломок плавника. – Скалы да валуны, мхи да плавник, моржи да тюлени!
– Ну видимо есть что, – усмехнулся лейтенант, – раз мы сами третье лето тут болтаемся.
– Нам адмиралтейство велит, – вздохнул отец, глядя в огонь. – А так… Эва, даже льды у восточного берега нынче не разошлись… пустая земля, хоть и Матка. Логово Рачьего Царя.
Лейтенант усмехнулся, но промолчал – видимо, не впервые слышал от поморов про Рачьего Царя.
– Потому вы и здесь? – догадался Влас. – Не пустило вас море Карское?
– Не пустило, – согласился Завалишин. Отец промолчал, а Влас, охваченный внезапным желанием поговорить, понизил голос. – Господин Завалишин… тятя… я вам чего расскажу… видел я тут сегодня одну штуку.
Лейтенант и мичман слушали его внимательно и по-разному. Завалишин смотрел сначала весело, потом насмешливо, потом серьёзно, с любопытством и лёгким недоверием в глазах. Барабанил пальцами по туго обтянутому чёрным сукном колену, крутил в пальцах серебряный полтинник. Отец же глядел странно, словно хотел что-то сказать и не мог, словно рад был отчего-то за сына, который впервые в жизни сам хоть чего-то добился. Играл кисточкой вышитого кисета, суживал глаза.
Когда Влас умолк, отец, так ничего и не сказав, принялся набивать трубку, кривую, собственноручно резанную из морёного плавника. Примял табак большим пальцем, сунул трубку янтарным мундштуком в зубы и полез в сумку за кресалом.
– Мдааа, – протянул лейтенант задумчиво. – А не могло тебе показаться, Власий?
– Нескольким людям сразу показаться не может, – пробурчал Влас. – Можно и у других спросить. Спиридон Игнатьевич видел, и покрутчиков двое – Антип да Евсей…
– Не стоит у них ничего спрашивать, Николай Иринархович, – хмуро сказал отец, высекая огонь. Дождался, пока трут затлеет и сунул его в чашку трубки. Пыхнул несколько раз, выпустил облачко дыма, дождался, пока оно растает в воздухе и повторил со значением. – Не стоит спрашивать. Не расскажут они. И ты, сыне, не болтай про то больше ни с кем. Не надо.
Не надо так не надо.
Влас даже обиделся. Сами взрослые что-то знали, но помалкивали. Видимо, такие же чувства испытывал и Завалишин, потому что в глазах у него мелькнуло что-то вроде обиды, такой же, какую испытывал и сам Влас. Мальчишка спросил, испытывая какую-то странную общность с лейтенантом:
– Николай Иринархович… господин лейтенант… а что это было такое?
– Не знаю, – подумав, протянул лейтенант. – Не знаю… но любопытство, Влас, – дело само по себе хорошее, – сказал лейтенант твёрдо. – Для моряка будущего полезное. Я слышал, ты в морской корпус собираешься…
– Точно так, господин лейтенант, – Влас ощутил странное чувство, – и гордость, и расстройство от своего своеволия одновременно. – В этом году поступать еду.
– Брата моего ты там уже вряд ли встретишь, – чёрные усы лейтенанта раздвинулись а улыбке. – Митя до недавнего времени там математику кадетам читал, хоть и сам мальчишка ещё, кадет вчерашний. А сейчас он в плавании, на фрегате «Крейсер» у Михаила Петровича…
– Лазарева? – Влас распахнул глаза. Лейтенант чуть склонил голову. Мальчишка покосился на отца, тот подмигнул, усмехаясь сквозь дымное облако.
– Отче… а кто всё-таки была та женщина? – зуёк вдруг решился спросить ещё раз. – Ну… там, на скале…
Отец вдруг опять замкнулся, прищурился, глядя сквозь табачный дым. Лейтенант Завалишин поднял голову и тоже с любопытством смотрел на Власова отца – видно было, что он тоже хочет услышать ответ.
Набегая на плоский берег, шипели и бились о камни волны. На борту брига пели матросы – лейтенант Литке велел сегодня по случаю отдыха выдать по двойной чарке. От шкуны, стоящей на якоре в нескольких саженях от брига, слышались голоса – Спиридон шерстил приказчиков, пришедших за рыбой и ворванью.
– Многое можно в море встретить, – процедил мичман Смолятин, дымя трубкой так, что даже лица его было не видно. – Иное не вдруг и объяснишь… Считай, что это тебе знак был, сыне… на дальнюю и удачную дорогу…
Спиридон мялся и вздыхал, глядел в сторону.
Влас помрачнел, несколько мгновений разглядывал купца, потом сказал прямо:
– Ну говори уж, не толки воду в ступе.
От иного зуйка Спиридон бы такого не стерпел, но Влас был наособицу – купец был несказанно горд перед всем Поморьем, а то и перед всем Беломорьем тем, что не него третье лето подряд работает дворянин. Гоголем ходил.
– Приказчик говорит, места на шкуне мало…
– Приказчик, значит, говорит, – холодно сказал Влас, не узнавая собственного голоса. – А ты, стало быть, ему и указать не можешь…
– Ну так… места на шкуне и впрямь маловато, – пробормотал Спиридон, отводя глаза. Чего-то он юлил, чего-то не договаривал… что-то висело над ним такое, словно он не хотел что-то делать, но делал.
– Пускать меня не хочешь? – напрямик спросил Влас. Купец смолчал.
С чего бы это? Он, Влас, что – великий рыбак, баенник17, охотник, какой в одиночку моржа забить может? Удачник великий? С чего Спиридону так им дорожить, что аж врать купец начал?
Ответ пришёл сам собой.
Акулина.
Должно быть, напела отцу что-нибудь, чтоб не пускал – чает, что он, Влас, тогда в корпус опоздает и ещё на год на Беломорье останется.
Дома.
А там, глядишь и вовсе…
Корни захочет пустить.
Мальчишка разозлился.
Шагнул вплотную к купцу, чувствуя, как тяжело колотится кузнечными молотами в виски кровь и темнеет в глазах, процедил:
– Ты видел, кто с моим отцом и со мной у одного костра сидел?
– Ну? – хмуро буркнул Спиридон.
– Лейтенант Завалишин из Питера, ну! – злобно передразнил Влас. – И если что, они с отцом к лейтенанту Литке пойдут. А Фёдор Петрович ой как не любит, когда кому-то мешают морского дела старателем становиться. Как тебе потом будет торговаться на Беломорье, Спиридоне Елпидифорыч?
Купец в ответ только усмехнулся, и усмешка была самая паскудная – криво отвис правый уголок рта, борода перекосилась, желтоватые от табака зубы насмешливо щерились, словно купец хотел бросить презрительно – что мне твои лейтенантишки, если у меня с рук сам губернатор ест.
И это была правда.
Губернатор со Спиридоном и впрямь хлеб-соль водил.
– И потом, что ж ты думаешь, если твой приказчик меня не возьмёт, я что, останусь?! – накаляясь, спросил Влас. Так спросил, что купец невольно вспятил – таким он спокойного и молчаливого зуйка-дворянина ещё не видал ни разу за три лета.
– А куда тебе деваться-то? – спросил он и осёкся – в глазах у зуйка стояла мало не ненависть.
– Да на бриг сбегу, куда! – выкрикнул Влас, вновь шагая к купцу, и Спиридон опять вспятил. – Отец с Завалишиным меня спрячут, пока в море не выйдут… в корпус, я вестимо, нынче всё равно опоздаю, да только всё равно по-твоему не быть!
Спиридон несколько мгновений смотрел в искажённое яростью лицо мальчишки, потом отвёл глаза и процедил, сдаваясь:
– Ладно… упрямая башка, отправляйся…
4
Февронья собиралась ещё засветло (впрочем, летом на Беломорье круглые сутки – засветло). Солнце едва скрылось за пламенеющим окоёмом, когда она вышла на крыльцо. За спиной захныкал Артёмка:
– Мааа… куда? – он сел на лавке и тёр глаза кулаками. Мать всплеснула руками – вроде только что спал как убитый, набегавшись за день. А глянь-ка – едва мать за порог, как глаза открыл.
– Помалкивай, не кудакай! – оборвала его Февронья, обернувшись и велела Иринке. – Пригляди, чтоб не бегал за мной.
Дочь открыла было рот, чтобы спросить о том же самом, но заметив в руке у матери закопчённый медный котелок, захлопнула рот и понятливо кивнула.
Ветер дразнить мать пошла, не зря весь день до того вдоль береге ходила от креста к кресту, молилась да кланялась.
Дело привычное. Дело бабье.
Вот только глаза лишние тут и впрямь ни к чему.
Февронья притворила дверь – за детей она не беспокоилась. Иринке уже десять, скоро и жениха приглядывать, неужто за братцем шестилетним не уследит?
Да и идти ей недалеко.
До берега морского.
Крыльцо в доме Смолятиных было высоким – прадедовский ещё дом, крытый тёсом глаголь, обращённый окнами к морю, высился на пригорке, на отшибе от остального села. И до моря было всего ничего – сажен сто. Удивительно ли, что оба сына выросли завзятыми моряками, второй даже паче первого? И того и гляди, третий тоже таким станет, уже и сейчас, в шесть лет себя не зовёт иначе, как «морского дела старателем».
Иногда Февронья спрашивала себя – а что, если бы её братьев не взяло в своем время море? Тогда они с Логгином не поселились бы здесь, в отцовом и прадедовом доме. Кем бы стали её сыновья?
А потом понимала – ничего бы не изменилось.
Кем ещё могли вырасти её сыновья? Потомки Ивана Ряба Седунова, первого лоцмана государева, свата и кума командора Иевлева и друга самого Петра Алексеевича? Дети боцмана с Поморья, заслужившего офицерское звание и дворянство в Афонской битве?
У них не было иной судьбы.
На берегу Февронья остановилась на мгновение, потом, поклоняюсь морским волнам, жадно лижущим плоский берег, принялась отмывать котел, выливая смывки прямо в море – так полагалось. Отмыв всю копоть и остатки жира, она отставила котелок в сторону, вытащила из-за пояса (широкого, тканого кушака, шитого красными нитками) припасенную загодя дубовую плашку.
Нож.
Как и всякая поморская женщина, Февронья всегда носила его на поясе. Недлинный, с нешироким узорным лезвием, мастерской работы онежского кузнеца-корела, наборная рукоять из берёсты, шитые бисером, шёлком и цветной шерстью ножны жёлтой кожи.
Опустившись на колено у воды, Февронья резала на плашке зарубки, одновременно бормоча себе под нос. Досужий зевака, окажись он рядом, смог бы, наверное, расслышать пару имён, возможно, что и знакомых даже.
Зевак не было. Зевакам быть и не полагалось.
Нечего им было делать среди ночи на берегу, пусть эта ночь на Поморском берегу и светла как день.
Да и что им на неё глядеть? Кто не знает, как бабы ветер дразнят? Да и не стоит на это глядеть, как бы не сглазить.
А хотел бы кто сглазить, так и тому делать нечего. Не пришло ещё время ветер дразнить поморские жёнкам, Иванов день едва миновал, ещё долго до времени возвращения с моря.
Выговорив последнее имя, Февронья вырезала на плашке самую глубокую зарубку (прежние резала поперёк, а эту – вдоль, накрест) и поднялась на ноги. Невдали, в нескольких саженях, на небольшом пригорке высился флюгер, поставленный в незапамятные времена, пожалуй, ещё и до Осударевой дороги, до Петрова богомолья.
Подойдя к высокому шесту, Февронья несколько мгновений смотрела на флюгарку, задрав голову, потом несколько раз с силой ударила плашкой по шесту. Шест вздрагивал, флюгарка металась туда-сюда, словно не знала, какой ветер выбрать.
– Зови север! Зови север! – исступлённо шептала Февронья, колотя шест. – Тяни поветерье!
Потом, оборотясь лицом к морю, выкрикнула:
Всток да обедник – пора потянуть!
Запад да шелоник – пора покидать!
Тридевять плешей,
все сосчитанные,
пересчитанные!
Встокова плешь наперёд пошла!
Перевела дух, прислушалась, ловя ветер ноздрями. Тянуло с востока.
Встоку да обеднику – каши наварю!
И блинов напеку!
Западу да шелонику – жопу оголю!
У встока да обедника жена хороша!
У запада, шелоника – жена померла!
Ветер потянул ощутимее. Тянуло с востока.
Поворотясь к морю спиной, Февронья швырнула плашку через плечо и почти тут же бросилась следом за ней. Плашка плюхнулась в воду у самого берега, острый конец с вырезанным крестом глядел на восток и север.
Туда, куда и надо было Февронье. Туда, откуда она ждала ветра.
Оставалось последнее, самое верное.
Распустив завязки кисета и одновременно примечая место, где вода уходила от берега быстрее всего, Февронья запустила внутрь пальцы, ловя внутри шевеление и щекотание. Цепко ухватив жёсткий панцирь, вытащила изнутри пойманного ввечеру за печью таракана – крупного, рыжего, с длинными усами. Посадила его на плашку (таракан тут же заметался от одного края к другому, но везде натыкался на солёную пенистую воду и отскакивал, шевеля усами, замирал в раздумье и бежал к другому краю, смешно семеня тонкими ножками) и подтолкнула плашку туда, где течение властно забирало её в море.
– Ступай, таракан, на воду, подними, таракан, севера! – топнув ногой, выговорила Февронья, провожая взглядом уплывающую в море плашку. Таракан всё метался по ней, не решаясь сунуться в воду.
Вот и всё.
Теперь – домой.
Обернувшись, Февронья вдруг заметила шевеление за кустом боярышника. Сжала зубы – вспухли острые желваки. Подглядывал-таки кто-то. Добро хоть ума хватило не влезать, не мешать ей. Достаточно было бы любого слова, самого пустого.
Смолчал.
Или… смолчала?
За кустом угадывался край пёстрой шерстяной понёвы. А в следующий миг Февронья поняла кто это.
– Акулька? – почти не сомневаясь окликнула она. – А ну, выходи, мерзавка мелкая!
На востоке небо полупрозрачное сероватое небо едва заметно зарозовело, окрашивая края облаков в багрец и золото. За гаданием Февронья и не заметила, как пошла вся ночь, светлая, как и все летние ночи на севере.
Куст перестал шевелиться – девчонка затаилась, но край понёвы торчал из-за листьев боярышника по-прежнему.
– Вылезай, говорю! – повторила Февронья, добавив в голос железа. И льда. – Я всё равно тебя вижу! Вылезай, не то отшлёпаю!
Куст снова вздрогнул, ветки раздвинулись, и девчонка выбралась на берег, цепляясь рубахой и понёвой за ветки.
Февронья угадала.
Акулина встала перед ней и, подняв голову, дерзко поглядела прямо в глаза. Шлёпай, мол, чего мне скрывать и стесняться. Так поглядела, что у Февроньи вмиг пропал и запал, и желание ругаться, а уж тем более и шлёпать.
– Нахалка, – процедила Февронья, борясь с желанием дать девчонке оплеуху. Акулина молчала, глядя в сторону. – Подглядывала?
– Ну, – ответила та коротко, всё так же не поднимая глаз.
– Для чего? Сглазить хотела, помешать?
– Ну, – тупо повторила Акулька. – Не сглазила ведь. Не стала мешать.
– Почему? – взаболь захотелось понять.
– Передумала, – помолчав, призналась Акулина и, наконец, подняла голову. – Поняла, что не поможет.
Она вдруг расплакалась и уткнулась Февронье в плечо.
– Не поможет, девонька, ох, не поможет, – проговорила Февронья, гладя Спиридонову дочку по плечу и чувствуя, как намокает на плече рубаха. – И куда только мамка твоя смотрит…
Драть бы тебя хворостиной, да работы б тебе побольше… чтоб дурь твоя позабылась.
Вслух она этого вестимо, не сказала. Очень может быть, что и зря.
– Она мне говорила… – призналась Акулина, отлипнув, наконец, от Февроньина плеча. Глянула серыми, срыжа, глазами, холодными и упрямыми – даже сейчас, в слезах, холодными. – Говорила, что не пара он мне.
– Или ты – ему, – безжалостно поправила Февронья.
– Ну и так говорила тоже, ага, – шмыгая, кивнула Акулина. Потёрла глаза, потом шагнула к воде, зачерпнула, плеснула в лицо. Плоские волны плеснули на выступки, залили вязаные копытца козьей шерсти, но девчонка не обратила на это внимания.
– А ты – всё равно…
– Ну да, – Акулина подала плечами, обернулась, глянула мокрыми от слёз и морской воды глазами. – А потом и поняла, что не поможет…
– Он всё равно не останется, – холодно сказала Февронья, а у самой в глубине души заныло. Он все равно не останется, – повторила она про себя. Кабы её воля, так она бы сама сейчас по-иному ветер дразнила, чтоб больше сын не ворочался, чтоб остался дома.
Да вот только не дело это.
– Ну да, – вздохнула Акулька, оглянулась для чего-то через плечо, в море, да так и замерла. Потом выговорила медленно, словно и сама не веря. – Тётка Февронья, глянь-ка!
С моря, медленно вырастая из-за окоёма, показались паруса.
Из горшка одуряюще пахло щами с говядиной.
Влас стряхнул воду с рук в лохань под рукомойником, снял с гвоздя рушник и, вытирая руки, вспомнил, как когда-то бабушка ворчала на тех, кто ленился старательно мыть руки: «Намочат руки – и всадят в полотенце, а мне потом стирай эту грязь!».
Бабушка в последнее время почему-то вспоминалась часто, хотя умерла ещё когда он, Влас, был таким, как сейчас – Артёмка.
Следом за горшком со щами на столе появилось глиняное блюдо с окрошкой – зелёные перья лука и кусочки мяса плавали в янтарном квасе. Мать положила на стол каравай и нож. Резать хлеб – мужское дело, женщина возьмётся за это, только если никого из мужчин в доме нет. Прижимая каравай к груди, Влас отхватил несколько ломтей черного хлеба, даже запах которого отдавал кислинкой.
Щи в глубокой деревянной миске густо исходили паром, куски говядины возвышались над длинным лохмами разваренной капусты и крошевом зелёного лука. А посреди миски медленно таял в горячем вареве кусок густой сметаны.
Иринка с Артёмкой тоже устроились за столом и ждали очереди, сжимая резные ложки моржовой кости – отцово и братне ремесло, – что ещё делать долгими северными зимами, как не мастерить – вязать сети, резать дерево и кость под спокойный рассказ баенника (баснь или ста́рину18) или бабьи песни?
Мать, наконец, закончила подавать на стол, села сама напротив Власа, взяла ложку и замерла.
Его ждёт, – понял Влас.
Семья Смолятиных уже давно во многом жила дворянским побытом, и у каждого была своя чашка, не надо было по очереди запускать ложку в общую миску, дожидаясь старшего. Но в каждую выть19 всё равно все ждали, пока не начнет есть старший.
Старшим сейчас в доме был он, Влас.
Перекрестясь, он крупно откусил от ломтя (тминная кислинка приятно ущипнула язык), зачерпнул ложкой щи из миски и отправил в рот – осторожно, чтобы не обжечься. Остальные тут же застучали ложками – братишка с сестрёнкой торопливо, мать – степенно, то и дело поглядывая на старшего сына, словно любуясь.
Может, и любовалась.
Влас старался не вникать, чтобы душу не травить. Не сегодня, завтра всё равно уезжать снова. В этот раз – надолго. На год, не меньше.
Говядина уже была старовата – последние куски добирали с ледника в погребе. Заметив, как Влас старательно жуёт, мать сказала негромко:
– Мясо почти закончилось, прирезал бы барана, что ль?
– Вечером, – кивнул Влас, подчищая ложкой в миске.
Старшие заговорили, и младшие восприняли это, как разрешение.
– Влас, а ты в море батю не видел? – спросил Артёмка, отложив ложку. Глядел на старшего брата во все глаза, с нескрываемой завистью – уже трижды ходил брат в море на всё лето. Иринка рассмеялась:
– Глупый, – укорила она. – Море же большое!
– Видел, – улыбнулся Влас. – На Матке виделись. Не пустило их море Карское. Скоро и воротятся, пожалуй.
– Опять, значит, скоро мамке ветер дразнить идти, – засмеялась Иринка.
Влас глотнул приостывшего взвара из клюквы, брусники и морошки с сушеными яблоками, покосился на мать:
– Никак ходила уже, мам?
– Сегодня ходила, – усмехнулась мать, глядя в сторону – знала, что ни Логгин, ни Влас бабьих гаданий не одобряют. – И таракана пустила в море, и флюгарку поленом била…
– И двадцать семь плешивых поимённо насобирал? – Влас улыбнулся, снова отхлёбывая взвар.
– Насобирала, – кивнула мать, и взгляд её вдруг стал жалобным. – Когда теперь?..
– Завтра Спиридоновы люди в Архангельск на карбасе бегут, и я с ними, – отводя глаза, сказал Влас. Матери вовсе незачем было знать, что замыслил сын – что в Питер он собирается вовсе не через Архангельск, как все здравые люди, а через Онегу, Осударевой дорогой.
Она вздохнула. Сказала осторожно и жалобно:
– А может, всё же…
– Мама! – звонко сказал Влас, со стуком отставляя большую глиняную кружку. – Ну сколько можно уже!
Мать замолкла.
Отвернулась.
Больно и жалко отпускать дитя из дома во взрослую жизнь.
А не пустишь – кем он станет?
Никем.
А потому – надо.
Жизнь такова.
Глава 3. Барчук
1
Кумана расположена на материковом побережье Каракаса, примерно в шестидесяти милях западнее Тринидада, южнее острова Тортилья. Дойдя до тех мест, пираты высадились обычным способом и напали на индейцев, живших на берегу; однако, когда они дошли до города, их окружили испанцы и индейцы, так что у них сразу же пропала охота к грабежам и явилось желание как можно скорее добраться до своих кораблей. Во всяком случае пробивались они к кораблям довольно смело и в конце концов пробились, правда ряды их основательно поредели. Человек сто погибло на месте высадки, пятьдесят буквально принесли на борт. Когда же эти пираты вернулись на Ямайку, всякий, кто ходил с Морганом в Маракайбо, донимал их вопросом: много ли выручили они в Кумане и по какой причине остались в дураках?20