Полная версия
Мальчики из провинции
Потом отпустило.
Затянула дорога своими постоянными повторами – бесконечный скрип колёс и шорох земли и песка под коваными шинами, бесконечные почтовые станции и придорожные трактиры, бесконечные кузницы и угрюмые неразговорчивые (или наоборот весёлые и словоохотливые) ковали с подковами и ковадлами, фырканье и ржание лошадей, запах конского пота. И за окном – бесконечные леса, дороги, убитые конскими копытами и колесами карет и телег, перелески и луга, мосты и заставы.
Притупилось.
И понемногу начало вновь нарастать в душе иное, то, что жило с самого начала дороги – ожидание нового. Почти что праздника ожидание.
Никогда до того не было, чтобы Глеб жил один, совсем один – по словам опекуна, пана Довконта, в корпусе ему не позволят даже камердинера, вот этого Данилу Карбыша, который сейчас лихо правит конями, оставить при себе. Кадетам слуг не полагается, пусть они будут хоть трижды шляхтичи. Это не Пажеский корпус тебе. Будешь один, сам по себе, и сам будешь стоять за своё имя.
Невольно всплыли в памяти и иные слова Довконта: «Средь москалей жить будешь, помни про честь родовую».
Помню, дядька Миколай.
Ближе к Петербургу замелькали вдоль дороги дачи и мызы столичных вельмож – не всякий питерский чин любил отдыхать на взморье, к тому же там лучшие места были разобраны ещё во времена Петра и Екатерины. Остальным пришлось довольствоваться карельскими да ижорскими комариными краями – хотя впрочем, государи и ими не пренебрегали – Глеб слышал от отца, когда тот был ещё жив, рассказ про то, как Екатерина, губительница Речи Посполитой, велела на самых болотах дворец построить загородный – Кекерекексинен, Лягушачье болото.
Ближе к Петербургу в воздухе ясно ощущалась влага – дышало море. Хотя может быть, Невзоровичу это только казалось – какое там море, Маркизова лужа, пресное озерцо, всей и чести, что с туманной холодной Балтикой сообщается напрямую.
Впрочем, ему придётся довольствоваться и этим в ближайшие три-четыре года.
Одна радость – опекуна, Миколая Довконта, видеть не придётся. А и тому докука – придётся деньги присылать строптивому опекаемому.
Одна тоска – Агнешка, сестрёнка. Как там она одна будет, в Волколате? Там, где зимой и впрямь волки одни кругом. А из людей – только Довконты. Будь его полная воля, Глеб бы и Агнешку с собой в Петербург взял. Поселил бы под Данилиным приглядом где-нибудь на Васильевском, невдали от корпуса, гувернантку бы нанял, француженку – после войны, такой несчастливой для отца и удачной для России, в столице французов разных – хоть отбавляй. И роялисты, что от революции бежали, да так и прижились, не захотели возвращаться после Ватерлоо и Вены. И бонапартисты, кому после победы Бурбонов места во Франции не нашлось. И даже якобинцы, что от Наполеона бежали да и прижились в «восточной деспотии». Всякой твари…
Но мечтай не мечтай, толку с того не будет. Воли на то у Глеба не было, воля была у Миколая Довконта.
Вспомнив худое лицо пана Миколая, тонкие губы и вислые рыжеватые усы под острым прямым носом, Невзорович гадливо поморщился и едва сдержался, чтобы не сплюнуть. Словно Довконт сам оказался сейчас рядом, словно в душу глядел змеиным взглядом.
– И-эххх, мёртвые! – грянул с облучка голос Данилы, – хлоп тоже переживал, что придется оставить панича одного в чужом городе, в холодной, закованной в чугун и гранит, столице москалей.
Глеб чуть вздрогнул от выкрика кучера и, подумав мгновение, высунулся в окно кареты:
– Что, Данило, далеко ль ещё до Петербурга? Сегодня-то уж доедем?!
– Соскучали, пане? – весело отозвался Данила, обернув к хозяину бритое (только усы торчат!) лицо – длинное, худое, с крупным носом и зеленовато-серыми глазами, глянул из-под низко надвинутого на лоб войлочного капелюха. – Доедем, вестимо, как же иначе. Вёрст, должно быть шесть осталось или семь. А то и меньше. Дело привычное.
Глеб коротко кивнул и нырнул обратно в карету. Покосился было на косо лежащую на туго обтянутом красной кожей сиденьи тяжёлую книгу – «Дзядов» пана Адама, но читать не тянуло. Прискучило за дорогу, да и момент не тот. Вспомнились долетевшие до Волколаты по весне слухи, будто Мицкевича, арестованного осенью в Вильне по делу филоматов, выпустили на поруки. И то, как кривил губы при слове «на поруки» всё тот же Довконт, словно не верил в шляхетское слово и шляхетскую честь.
Может, и не верил.
Меньше всего хотелось сейчас думать о пане Миколае, которому невесть с чего так верил покойный отец – только ли с того, что когда-то оба у Костюшки сражались против русских? Или была ещё какая причина?
Глеб не знал.
Да в общем-то и не особо хотел знать. Хотя у него самого при словах «филоматы» или «филареты» на душе начинало ныть и колоть.
Было с чего.
Снаружи послышались какие-то крики, и Глеб, неволей радуясь дорожному развлечению, вновь высунулся в окно.
Они нагоняли дилижанс.
Невзорович слышал, что русские несколько лет как начали гонять дилижансы между двух своих столиц – от Петербурга до Москвы и обратно, по дороге, описанной когда-то их первым писателем-вольнодумцем. Он с интересом разглядывал большую неуклюжую карету, которую неспешно волокла по дороге запряжённая цугом шестерня – угловатую и тёмную от смолы, с грудой кофров и чемоданов на плоской крыше, прикрытой от возможного дождя плотным просмолённым рядном, с тяжёлыми даже на вид, потемнелыми от времени медными оковками на углах и дверными петлями чуть тронутого ржавью железа. На высоком облучке дилижанса, нахохлясь, сидел дюжий мужик в казакине и, время от времени, умело раскрутив над головой кнут, щёлкал им над головами и косматыми гривами коней, от чего те, впрочем, не спешили прибавлять шаг.
Карета Невзоровича пронеслась мимо, и Глеб мельком успел разглядеть в глубине дилижанса лица пассажиров и вроде как даже мальчишку, своего ровесника. Тот полулежал на сиденье, привалясь головой к стенке около самой дверцы с другой, правой стороны кареты и дремал. Тёмно-русые волосы, коротко, совсем по-простонародному, стриженные, веснушчатый нос с едва заметной курносинкой. Словом, мальчишка, как мальчишка.
Дорога поднялась на пригорок, и впереди возник город – россыпь крытых черепицей и тёсом домов, канавы и мосты, и вдалеке – широкий речной разлив и золочёный шпиль около него.
– Питер, пане! – возгласил с облучка Данила.
Город отгораживала от полей и перелесков блестящая на солнце полоска канала. Обводный канал! – вспомнил прошлые свои приезды Невзорович.
Подковы и колёса прогрохотали по мощённому булыгой мосту, и Данила натянул вожжи, останавливая коней у заставы – два гранёных каменных столба, шлагбаум и небольшой полосатый домик около них. К карете от домика уже подходил, чуть хромая, солдат-инвалид3 в тёмно-зелёном мундире, о чём-то перебрасываясь словами с Данилой. Невзорович не прислушивался – не хватало ещё вникать в пустопорожние разговоры хлопов.
Инвалид, меж тем, подошёл вплотную и сказал, кланяясь:
– Подорожную вашу извольте, барин.
Невзорович молча протянул ему загодя вынутую из бювара бумагу, и солдат заторопился к будке, протянул бумагу в отворённую дверь. Глеб же, разглядев невдали за будкой какое-то движение, пригляделся.
Мальчишки.
Наверняка местные питерские застукали чужака. Кажется, назревала драка. Впрочем, ему до этого дела не было – хотят москальские хлопы драться, так и пусть себе юшку друг другу из носа пускают. Но тут он заметил, что драка кажется, назревала неравная – шестеро обступали одного, а тот, хоть и оглядывал их чуть нервно, но отступать не собирался. Такое поведение Глебу понравилось, и он, протянув в окно руку с резной тросточкой, тронул посеребрённым набалдашником Данилино плечо.
– Данила, голубчик… после заставы прижмись-ка к обочине.
Данила понимал всё без слов – недаром столько лет приглядывал за паничем.
Из двери будки выглянул офицер – Глеб видел только голову в фуражке и одно плечо с эполетом:
– Подвысь! – крикнул офицер инвалиду, шлагбаум заскрипел, подымаясь, и Данила тут же звонко чмокнул губами, подгоняя коней. Карета тронулась, а офицер опять скрылся в будке, напоследок крикнув Глебу. – Добро пожаловать в Петербург, сударь!
4
Одним махом семерых побивахом – такое только в сказках да ста́ринах4 бывает, которые у костра котляны5 ввечеру после долгого дня рассказывают. Другое дело, что один, если хорошо драться учён, может сколько-то продержаться против нескольких.
Влас Смолятин считал, что в драках он человек не последний – доводилось и в стеношных боях на двинском да онежском льду стоять, и один на один на кулачки биться, и в Архангельске одному против троих местных как-то довелось. Да только видимо, эти шестеро тоже были не последними в драке.
Всё вдруг как-то разом сдвинулось с места и завертелось вокруг, кого-то бил он, кто-то бил его, в виски колотило страстное желание дотянуться до атамана, этого щапа с трубкой. Опомнился через пару мгновений, вставая с утоптанной пыльной земли и сплёвывая кровь с разбитой губы. У нападавших тоже было не слава богу – один уже скулил, придерживая руку, корчился, прижимая её к животу, но остальные по-прежнему надвигались на помора, нехорошо усмехаясь. А атаман (как там его – Яшка?!) уже поставил ногу на рундук и любовался им, кривя губы и поглядывая на Власа искоса – что ты теперь будешь делать, трескоед?
А вот что!
На мгновение сжавшись, Влас метнулся к атаману – словно пружина распрямилась, словно из лука выстрелили. Поднырнул под рукой ближнего оборванца, врезался во второго и сшиб его с ног – только пыль взлетела! И оказался прямо перед Яшкой – тот даже несколько оторопел от прыти чужака – видно, не ждал такого.
Сшиблись прямо над рундуком, и Влас почувствовал как его кулаки с треском врезаются во что-то мягкое, кто-то ударил его в спину, кто-то азартно свистел сбоку, но атаман, споткнувшись о рундук, уже валился на землю, и Смолятин грохнулся вместе с ним, почти в обнимку. Ударил головой, не примеряясь, чувствуя, как что-то хрустнуло, что-то потекло по рассечённому лбу. Слышал, как навалились на него сзади, тяжело навалились, должно быть, двое враз. Ударили по голове, в глазах помутилось – о честной драке было забыто в первые же мгновения.
Эх… помешали, – мелькнула глупая мысль.
И почти тут же его отпустили. Раздались дикие вопли, крики, звуки ударов, но Влас, очнувшись, тряхнул головой и снова вцепился в привставшего атамана. Отвесил ему полновесный тумак и только когда понял, что Яшка обеспамятел, оглянулся.
Оборванцы проигрывали.
В драку вмешались, невесть откуда взявшись, ещё двое мальчишек примерно того же возраста, что и сам Смолятин. Один и одет был почти так же, в дорожный грубый сюртук некрашеной шерсти, а второй – изящнее, даже со щегольством каким-то, в тёмно-синий сюртук с серебряными и золотыми галунами, чем-то похожий на мундир мосье Шеброля, мундир императорской гвардии. Дрались оба очень неплохо, видно было, что не впервые. В простом сюртуке – видимо, больше навык на кулачках, в стенке и попросту, а вот щёголь то и дело на какую-то долю мгновения замирал в положениях, по которым было видно, что он знаком с английским боксом, так же как и Влас.
Но уличников всё равно было больше, и Смолятин, оставив в покое атамана (в конце концов, лежачего не бьют!) бросился на помощь к своим нежданным спасителям. Подскочив сбоку, он метко ударил под ложечку ближайшего оборванца и почти тут же вмешалась ещё одна сила – дюжий мужик с увесистой дубинкой в руках. После того, как он вытянул палкой вдоль спины первого попавшегося ему под руку питерского, среди оборванцев возникла суматоха – такого они не ожидали.
– Атас!
– Шухер!
– Валим!
Словно стайка вспугнутых воробьёв, они метнулись к своему вожаку, который вновь очнувшись, начал приподыматься на локте. Не бросают атамана! – восхитился про себя Смолятин, прыжком вновь оказываясь около рундука (с чего началось-то всё!) и властно ставя на него ногу. Впрочем, оборванцы уже и не помышляли о добыче – подхватив атамана под руки, они помогли ему встать и поволокли прочь. Тем более, что от заставы уже слышался переливчатый жестяной свист – инвалид у шлагбаума, завидев драку, звал полицию.
Около рундука в пыли валялась, ещё дымясь, бриаровая трубка – та самая, с которой атаман Яшка вальяжно подходил к Смолятину. Около неё неожиданно оказался тот, в простом сюртуке, подхватил её (должно быть, тёплая ещё!), выпрямился, несколько мгновений глядел оборванцам вслед, словно собираясь окликнуть и вернуть трубку, но потом мотнул головой и сунул трубку в карман (и верно! – боевой трофей!).
И только тут Влас сумел разглядеть своих спасителей. Они стояли рядом, тяжело дыша. Тот, что в простом сюртуке, пачкал лоб тёмно-багровыми разводами, утирая кровь, сочащуюся из рассечённой брови, второй промокал пот на лбу кружевным батистовым платком с монограммой. Весело глядели на Смолятина, так, словно только что увидели.
Подошёл давешний мужик, одетый в наброшенный нараспашку незнакомый потёртый мундир без знаков различия, толчком ладони сбил на затылок войлочный капелюх, воинственно выпятил бритый подбородок. Но почти тут же сказал щёголю с незнакомым Смолятину выговором:
– Ехать бы надо, панич! Неровен час, полиция нагрянет, объясняйся потом!
Только сейчас Влас заметил стоящую у обочины небольшую изящную пароконную карету с гербом, отделанную шелком и красным деревом. Дверца кареты была распахнута настежь, кони фыркали и перебирали ногами, но с места не трогались, хотя никто их не держал, и на облучке не было никого – видно было, что вышколены замечательно. Рядом с ней неторопливо шестернёй проезжал большой дилижанс тёмного смолёного дерева, и с облучка и из окна его мальчишек во все глаза разглядывали кучер и пассажиры.
– Да, прав ты, Данила, – с тем же выговором ответил изящный, – давай-ка на место, мы сейчас.
Мы, – отметил про себя Смолятин. А изящный уже повернулся к нему и второму:
– Господа, – нетерпеливо сказал он. – Данила прав, надо уносить отсюда ноги. У меня совершенно нет никакого желания объясняться с полицией, думаю, что и у вас – тоже. Прошу без стеснения в мою карету!
Ишь, и говорит-то, словно книгу пишет, – подумал Смолятин с внезапно прорезавшейся неприязнью. Но, странное дело, того чувства, которое возникло, когда на него глазели оборванцы, у него сейчас не было – не ощущал он себя воняющей треской деревенщиной.
Но рассуждать и прислушиваться к своим чувствам было некогда – изящный незнакомец и его кучер были правы. Смолятин молча подхватил рундук и все трое бросились к карете. Второй мальчишка в простом сюртуке только на миг задержался, чтобы поднять из травы брошенный в запале ранец (точно такой же был у мосье Шеброля! – опять вспомнил своего учителя Смолятин). Данила на облучке уже разбирал вожжи, а кони нетерпеливо били копытами, хоть и смотрелись уже устало – видимо, изящный был откуда-то очень издалека. На запятках кареты был прочно приторочен здоровенный кофр, заботливо укутанный в рядно, только окованный уголок выглядывал из-под грубой просмолённой ткани. Там же нашлось место и рундуку Смолятина – изящный без лишних разговоров помог помору закинуть рундук на запятки. Потом все трое один за другим нырнули в отворённую дверцу кареты, и почти тут же Данила погнал коней.
Переглянулись, отдышавшись. И рассмеялась все разом: Смолятин – нерешительно и сдержанно, изящный – негромко и едва заметно, а третий – открыто и от души.
Потом изящный потянул руку ладонью вверх:
– Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай Полоцкого повята Виленской губернии, к вашим услугам!
Второй, всё ещё улыбаясь, кинул свою руку поверх, блеснул белыми зубами:
– Григорий Шепелёв, дворянин Бирского уезда Оренбургской губернии! Готов служить!
Смолятин, долго не раздумывая, накрыл их руки своей:
– Влас Смолятин, помор, сын дворянский из Онеги. Можете располагать мной, господа!
Карета, покачиваясь, уносилась прочь по улицам Петербурга, кони постепенно перешли на размеренную рысь, и добрый цокот подков по булыжникам и брусчатке эхом отдавался в карете.
– Кого куда подвезти, господа? – Невзорович покосился в окно и повторил сказанное в запале драки. – Прошу без стеснения.
– Мне надо в Морской корпус, – опередил раздумывавшего Смолятина Шепелёв, и двое других мальчишек вытаращили глаза.
– И мне… надо в Морской корпус, – размеренно уронил Смолятин.
– Господа, по-моему это судьба, – тонко усмехнулся Невзорович. – Потому что я тоже приехал в Петербург, чтобы учиться в Морском корпусе.
Судьба, так судьба.
– На «ты», господа? – предложил Невзорович, приподымая бровь.
– А пожалуй, – согласился Шепелёв, прищурясь. Оба глянули на Смолятина, и помор только согласно склонил голову.
Он сдвинул в сторону книгу, которая мешала ему сидеть, упиралась толстым переплётом, и все трое невольно посмотрели на неё – бросились в глаза непривычные, хотя и знакомые буквы на переплёте.
– Ада́м Мицкевич, «Дзяды», – вслух прочёл Смолятин, чуть запнувшись на незнакомом слове в названии.
– А́дам, – поправил Невзорович.
– Ты поляк? – с любопытством спросил Шепелёв. Он вообще был каким-то живым, постоянно двигался, словно усидеть на месте не мог, глаза всё время бегали, разглядывая карету, словно её обивка была усыпана какими-то рисунками или письменами, хотя на деле ничего подобного не было.
– Литвин, – покачал головой Глеб. Взял книгу из рук Смолятина и убрал в дорожный сундучок около двери.
– А небедно живёшь, – с мальчишеской бесцеремонностью заявил Гришка, оглядев изнутри карету. Бледно-зелёный узорный шелк обивки на стенах и ярко-красная, почти алая кожа диванов, тёмно-зелёные, почти болотного цвета, бархатные занавеси на окнах. Богато. – Прямо скажем, по-княжески. Или ты и есть князь, может?
– Да что ты, – засмеялся Глеб. – Роду знатного, конечно, но не князь же… Да и неважно это.
– Католик? – не унимался Григорий.
– Униат, – усмехнулся Невзорович уже вызывающе. – Это важно?
– Да нет, не особо, – Шепелёв пожал плечами, словно потеряв к литвину интерес. Ну, чтит православный папу римского, подумаешь. Не в средние века живём, в самом-то деле.
– Итак, все едем в корпус? – как ни в чём не бывало спросил Невзорович.
– Ну вообще, мне бы надо к брату заглянуть или к родне, они где-то неподалёку живут. Матушка наказывала, – сказал было Смолятин и почти тут же умолк, чувствуя, как по-ребячески звучат его слова после всего, что с ними произошло. Сделал над собой усилия и договорил. – Да и рекомендательное письмо…
– Плюнь, – веско сказал Шепелёв. – Сдались тебе те рекомендации. Всё равно жить придётся в корпусе, правила такие. На казённом коште. К тому же… – он помедлил, но договорил, – к тому же столичные знакомые провинциальных особо не жалуют, даже родню.
– Верно, Грегуар, – поддержал Невзорович решительно. Смолятин заметил, как дёрнулся Шепелёв, но решил, что это от качки кареты. Невзорович, видимо, подумал так же. – Даже если и примут и в корпусе позволят жить вовне – скучновато будет под надзором.
Опять же и библиотека далековато, – рассудил про себя Смолятин, уже принимая правоту своих новых знакомых.
– Да и чего ты – каждый день будешь на учёбу через весь Питер бегать от Обводного до Васильевского? – добавил Глеб со знанием дела и безжалостно и грубо подытожил. – Ноги до самого афедрона сотрёшь.
– Бывал в Питере раньше? – с любопытством спросил Невзоровича Шепелёв.
– Доводилось, Грегуар, и не раз, – словно о чём-то малозначимом бросил Глеб.
– Ещё раз назовёшь меня Грегуаром, видит бог, так по сопатке и дам тебе, католик недоделанный, – пообещал вдруг Шепелёв с внезапно прорезавшейся злобой. Он сжал зубы, на челюсти его отчётливо выступили острые желваки, взгляд стал необычно злым и колючим, словно вспомнил что-то в край для него неприятное. – Не посмотрю, что ты чуть ли не князь! Лучше Гришкой зови.
– Гришкой у меня холопа в Волколате звали, – холодно ответил Невзорович. – Будешь тогда Грегори.
Шепелёв несколько мгновений помолчал, словно раздумывая или оценивая то, что услышал, потом вдруг просветлел лицом.
– А чего ж, – медленно сказал он, словно ещё раздумывая. – А пусть будет Грегори. Мне нравится.
Его губы шевельнулось ещё, но он не сказал ни звука, словно что-то шёпотом произнёс про себя.
– А Волколата – это что? – спросил Влас. При всей своей стеснительности он никогда не боялся выказать своё незнание чего-нибудь, спросить или уточнить.
– Имение моего опекуна, – коротко, словно о пустяке, ответил Невзорович и повернулся к Григорию, который теперь был Грегори. – А чего ты так французское имя невзлюбил?
– После как-нибудь расскажу, – хмуро ответил Шепелёв, которому уже было неудобно за свою вспышку. – И вообще, спасибо, что по-своему меня не назвал. Как там будет? Грж…
– Гжегож, – улыбнулся Невзорович всё ещё холодно, но видно было, что мир восстановлен. – Но это по-польски. А у нас ты вообще был бы Рыгор.
– Бр, – передёрнул плечами Шепелёв. – Лучше уж я буду Грегори.
– Теперь уж навсегда – словно припечатал Глеб.
Карету чуть качало по брусчатке, звонко цокали копыта коней. За окном гомонили прохожие, ржали кони, стучали подковы, звонили колокола, лаяли собаки.
Гудел большой город.
Проехали мимо большой стройки – рабочие таскали по сходням кирпич на «козах»6, скрипя во́ротами, поднимали бадьи с раствором, звенело железо о камень, стучали топоры. В ажурном плетении лесов смутно угадывалось что-то огромное, величественное.
Смолятин несколько мгновений вглядывался в муравьиное кипение народа на стройке, потом обронил слегка озадаченно и вместе с тем с восхищением:
– Интересно, что это строят…
– Собор, – тут же откликнулся Невзорович, даже не глядя в окно. – Шесть лет строят уже… я четыре года назад с отцом был здесь, уже строилось…
Шепелёв, теперь уже точно Грегори, промолчал – он тоже смотрел в окно, только в другую сторону. Проплыла мимо громада вздыбленного бронзового коня на грубо отёсанной глыбе – Гришка сразу же признал известный памятник Петру Великому. Подковы и колёса кареты застучали по тёсаным мостовинам.
– О! Мы на мосту! – воскликнул Смолятин, выглянув в окно.
– Исаакиевский мост, – кивнул Невзорович, тоже глядя в окно. – А вон тех каменных устоев и лестниц к воде в мой прошлый приезд не было. Видимо, недавно построили…
– А в Москве мосты каменные, – словно между прочим, обронил Грегори. – Постоянные.
– Через Неву постоянных мостов пока нет, – подтвердил Невзорович. – Только вот так – наплавные, с барки на барку.
– В Москве? – Смолятин покосился на Грегори. – Ты вроде не из Москвы же…
– Я пока что только три города видел, – без стеснения простодушно пояснил в ответ Грегори. – Бирск, Уфу и Москву. Питер – четвёртый. Ни в Уфе, ни тем более, в Бирске, постоянных мостов через Белую нет. Тоже наплавные только.
– Белая – это река? – уточнил Невзорович. И, получив в ответ кивок, вдруг сказал. – Странно это.
– Что? – насторожился Влас.
– Все едем в морской корпус, все ровесники, с разных концов страны – и встретились в один день и час на Московской заставе на Обводном, – пояснил Невзорович.
– И все вместе в драку полезли, – поддержал Шепелёв.
– Да, странно, – задумчиво согласился Влас. А Невзорович, подумав мгновение, махнул рукой. – Судьба.
– Случай, – поправил Шепелёв.
Глава 2. Зуёк
1
Далеко на севере, где-то между Маткой и Грумантом, в море властвует Рачий Царь. Он либо медленно плывет по своим царским и рачьим делам в тёмно-синей глубине, шевелит громадными клешнями, либо висит на месте, медленно погружаясь в пучину. И только изредка, встревоженный чем-либо (а чем – кто его знает, царя, а тем более – рачьего царя), всплывает к поверхности, громогласно скрипит клешнями и от скрипа того лопается и осыпается блестящим крупным крошевом паковый лёд, бегут черными змеистыми трещинам скалы и валуны на Матке, Груманте и Колгуеве. Расходятся потревоженные льдины, из дымящейся холодной воды высовывается острая морда, шевеля усами и ворочая круглыми глазами, по блестящему панцирю ручьями стекает густая от холода вода, тяжёлая, словно стекло. И над ледяными полями течёт скрежещущий зов. Кого зовёт царь – неведомо.
Берегись оказаться рядом! Огромны и сильны клешни Рачьего Царя! И пискнуть не успеешь – пополам перекусит чудище, а не то – в воду за собой уволочит, сомкнутся над головой льдины и – всё, кланяйтесь родне, Митькой поминайте…
Влас задумчиво усмехнулся. Сколько он слышал таких рассказов от бывалых рыбаков и промышленников? Несть числа. Сколько в них правды? Да кто ж знает… кое-что, поговаривают, вовсе даже не выдумка… а кое-что он и сам видел, доводилось…