bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 21

«А ведь с другой стороны мне ведь и хочется так думать – да…»


«Все понятно, теперь все точно понятно… она действительно на лекциях. Специально мне это написала. И раз ей было плохо вчера… как же она могла пойти на лекции – это неестественно, на следующий же день… но поскольку она это разыграла а я не выдержал проверки теперь будет тыкать мне своими лекциями – чтоб показать что я не выдержал – и больше общаться не хочет!»

Он толчками, толчками катится вниз – «мне и хочется катиться, блажить».

И он будто вплывает сознанием – приятно и больно – в «последнее, прощальное смс»:

«Оля, я все понимаю, да! Ты говоришь, ты занята. Что же тут сделаешь! Но я хотел сказать, что мне действительно было очень приятно с тобой общаться. И спасибо тебе за все. В любом случае, я ни за что не обижаюсь на тебя! Я все понял».

Поддаться прогибающейся резине в груди… это ведь так приятно поддаться, скатиться – написать это Оле наполовину специально, чтоб у нее было… чувство вины?

Он скидывает ей смс.

А она тотчас отвечает:

«Хорошо, расскажешь сегодня, когда созвонимся. Но страшно даже подумать, что ты понял из такого разговора!»

У Кости приятные капельки удовольствия – теперь уже он поставил Олю в «добивающееся» положение. (В ответ на то, что вчера вечером он ее… «как бы добивался» – проявляя заботу).


…Он как-то насмешливо и затаенно ждет, что она теперь будет «подъезжать» к нему… но вечером, когда слышит в трубке ее глубокий, мелодичный голос…

– Оля… я просто… я тебе там написал, но… – держа в руках трубку он чудачески и робко махает рукой.

– Ой, нет, Костя, ничего страшного… но я поняла, что общение по смс – это не вариант, – вкрадчиво и очень удивленно произносит Оля. – Просто не вариант!

– Ну может быть, да, но… не обращай, в общем, внимания.

– По телефону – да. По телефону – все нормально, – продолжает, между тем, она. – А по смс – вообще не вариант.

– Ну да, да, ты права, тогда будем созваниваться – это правильней всего. Да… но мне просто было не очень хорошо…

– Правда? – с глубоким участием спрашивает Оля.

– Опять стал думать обо всем.

Они разговаривают еще минут тридцать.

– Понимаешь, – от всего сердца произносит Костя в конце. – Мне просто не хотелось бы постоянно досаждать тебе. Своими проблемами.

– Ты мне не досаждаешь, – Оля слегка посмеивается, мягко и доверительно – совершенно не стоит, мол, ему куда-то отдаляться. Куда это он «собрался»? – хи-хи.

«Какая же она все-таки классная деточка!..»

А Костя ощущает крайнее, невыразимое облегчение – наконец-то развеялся страх и сомнения! «Можно их просто вычеркнуть. Мы будто перекрыли недоверие, страх, непонимание – этим разговором… как груз на другой груз? И нижний, негативный – растворился.

Теперь все хорошо, Оля рядом».

V

…За всем этим общением он как-то почти и позабыл, что рассказал историю про Уртицкого Левченко. Впрочем, и там он уверен, что дальше это не пойдет – никуда, – ведь Левченко поклялся-побожился, что никому ничего не скажет. Юра так сипел в телефонную трубку свою клятву, от всего сердца – «да, на него можно положиться».

И напрасно Костя так думает, потому что Левченко на следующий день тут же и предал – передав Уртицкому полное содержание разговора. Костина история действительно была для него новостью, и ни в каких интригах он не участвовал… так что язык у него развязался толи из-за мягкого характера, толи просто случайно.

В результате когда Левашов в субботу приходит в студию…

Уртицкий опаздывает минут на десять, появляется с Левченко, который садится напротив Кости. Левченко сразу смотрит на Костю очень строго, но и чуть с юмором; с нарочито поджатыми губами. Словно того озадачивают глупости, заведшие, в конце концов, в нелепое положение.

Кажется даже, что Юра сейчас начнет начитывать поучения и наставления. Левашову все сразу становится ясно. Ну а Уртицкий садится прямо рядом с Костей, гадливо взглядывает на него и ехидно заводит свои большие глазки; белки у Уртицкого вмиг затуманиваются коричневой поволокой. И в продолжение следующих трех часов маэстро только и делает, что гримасничает, кривляется, сучит ногами и, гадко смеясь, издает горлом булькающие звуки – и после них сразу начинает быстро-быстро подпрыгивать, подскакивать на стуле – у Уртицкого будто слизь из кожи сочится, и он стряхивает ее на Костю, – весь исходит, весь.

При всем при том ничего не говорит Левашову, кроме одной-единственной фразы (как только тот вступает в беседу):

– Если вы эгоист, так хоть другим-то мозги не парьте, а! – одно и то же, десятки раз за вечер.

А Костя сидит и очень спокойно, непроницаемо терпит. (Ведь накручивать себя, домысливать, беситься и пр. он всегда начинает уже после любого случая или эпизода. А во время – напротив, сохраняет завидное спокойствие…) Он смотрит на Уртицкого, подпрыгивающего на стуле и слабо думает: «Он пытается теперь расширить какую-то трещину в моей голове… он поймал меня на трещине… Я прокололся и теперь уж все, мне не жить – и обратного пути нет… Я знал, знал, что ничего не выйдет… что все равно все пропадет. Ничего, ничего теперь не будет…»

То вдруг Косте начинает казаться, что Уртицкий что-то перекачивает своими подпрыгиваниями – булькающие звуки из горла. То толчет на одном месте – и ножки маэстро дергаются, дергаются, а большие глазки горят от лукавства и слизи… У Кости вдруг мысль, что Уртицкий… пытается сейчас изобразить земноводное из своей повести (вспоминает, что в конце по сюжету оно, кажется, забиралось на антресоли своей квартиры и жарко, искренне молилось Всевышнему – просило о справедливости и куда подевалась демократия, почему его не хотят признавать за человека в современном гражданском обществе).

– Если вы эгоист, так хоть другим мозги-то не парьте, Кость!

Если в этот вечер говорит кто-то еще, а не Левашов, и Уртицкому надо ответить, маэстро сразу стихает и начинает вести себя совершенно нормально. Но как только вступает Костя…

Даже странно – как это у маэстро получается так мгновенно перестраиваться.

Оля… да, Оля тоже здесь. Она смотрит на это действо, краснеет и, сверкая глазами, будто как щерится от ярости и негодования (ее светлые волосы туго зачесаны назад)… она не сводит с Уртицкого взгляда – но и все, больше ничего не делает.

Костя часто посматривает на нее, и ему становится чуть легче.

Остальные участники вечера сохраняют благоразумное молчание, слегка улыбаются в стороны, ничего, между тем, не понимая, – что такое вдруг случилось.

(Да, студийцы действительно и искренне никогда не замечали намеков и игр маэстро, если это не было адресовано лично им. Пожалуй, и Левашов далеко не всегда мог прочитать между строк. Что же касается «непонятных случаев» вроде этого – юные литераторы очень быстро все забывали, не выказывая особого интереса. И потом, с наводящими вопросами, припоминали смутно, нахмуренно – «что-то, мол, было, кажется; да». Но и все).

И после этого вечера никто не подойдет к Косте, не спросит, что такое произошло. (С другой стороны, он ведь ни с кем так уж близко не общается).

Но вообще – все дело опять-таки же в Уртицком. Он превосходно умеет после затуманить мозги и все замести (не то, что даже сказав, что не понимает, о чем речь), но просто увести в сторону своим поставленным голосом, высказывающим пространные и удивительно глубокие суждения о литературе; ловящим самую суть.

Лобова в этот вечер нет. Маэстро все булькает. Улыбки и многозначительное молчание вокруг. Один человек – Костя замечает – вообще ни на что не реагирует. Это Настя Ливчишина – она как всегда в темных очках, которые надевает от электрического света, и смотрит куда-то в сторону, странно креня голову, и изредка потрагивая золотистые волосы, длинные, ниже пояса; нервно. Но не потому, что поведение Уртицкого вызывает у нее неприязнь или дискомфорт. Костя догадывается, у нее неприятности… Но быстро выкидывает это из головы.

У него у самого неприятности.

– Если вы эгоист, так хоть другим мозги-то не парьте!

Уртицкий в пятидесятый раз издает горлом звук, похожий на шум в узкой трубе, дрожит всем телом, гримасничает, из кожи «сочится слизь», большие глаза туманятся и превращаются в гадливые щелочки. Он начинает мелкомелко подскакивать, толочься, сучить ногами, «стряхивать», «стряхивать» – все, все, теперь уж все; пощады, мол, не будет.

К концу вечера он даже вспотел от усилий и стараний, и его нос лоснится… такой граненый, что, кажется, внутри в переносице застрял хрящ………………..

……………………………………………………………………………………….


Вернувшись после домой, Костя сразу звонит Оле. (Они еще не говорили – Уртицкий ехал с ними в метро, и, хотя уже не поливал Левашова, глаза маэстро были по-прежнему гадостно затуманенными… Костя отворачивался к стене вагона, а Оля молчала и смотрела в пол). Потом, когда он уже ехал в поезде из Москвы, написал Оле смс, что, наверное, больше не будет ходить в студию; она ответила, что понимает его.

– Ни в коем случае никому не говори, что мы с тобой общаемся! – порывисто произносит Левашов в телефонную трубку.

– Хорошо, конечно.

– Никому!.. Хорошо?

– Да.

– Ну и что ты на все на это скажешь? – с ехидством и усмешкой спрашивает Костя.

Он как внутри шокового холодильника, в нервическом смехе… и сам этот холодильник и есть шокированный смех. Остановившийся…

Никакого холода. Он отрешен, витает и где-то… далеко-далеко… за тысячу километров вертится одна и та же мысль – «прохвост, вот прохвост… прохвост», а когда это вдруг чуть приближается, подступает к нему, это уже голос Уртицкого: «Если вы эгоист, так хоть другим мозги-то не парьте». Ненавистная змейка горечи.

Костя стоит перед столом.

«Если вы эгоист… эгоист… эгоист…»

Разговаривает по телефону. Весь последующий час он ни разу не ложится на кровать. Шоковый холодильник.

– Ну во-первых… Левченко меня сдал, – произносит он медленно и чуть не победно. – Ты согласна со мной? Это же очевидно.

– Да.

– Это же надо, а? Клялся, божился, что не продаст и… слушай, но я хочу тебе сказать, что когда ты мне говорила, что все наши разговоры останутся между нами… я почувствовал, ты действительно меня не сдашь. Я это знаю, что не сдашь.

– Да, это верно, Кость… ты мне можешь говорить все, что угодно, – крепко, тепло, вполголоса и серьезно проговаривает Оля. – Я… тебя не сдам.

– Да. Я это знаю, – подтверждает…

…А потом его вдруг разом расслабляет какая-то апатическая меланхолия… шоковый холодильник! – а-а-а!.. Уже никакого ехидства и насмешки – он говорит Оле, и у него как-то странно, сладковато заплетается язык:

– Знаешь, по поводу… Левченко. Да. Меня вот в такой как раз ситуации… посещает странное чувство. Я очень редко ощущаю его так отчетливо… как сейчас… – он вдруг понимает, что еще глубже уходит в отстранение, будто вплывает в него провисанием сознания… (но все так же стоит с телефонной трубкой перед столом). – Меня последнее время… последний год, может… стопорит, когда я попадаю в историю… надо бы изменить отношение к человеку… начать плохо относиться к нему… А мне это – нелогично, неестественно – как раз если есть на то веские основания… ну, в обычном понимании… понимаешь?

– Почему? – Оля выговаривает почти с раздражением; она едва прикрывает негодование, которое уже готово вырваться. – Ты о чем говоришь вообще, Кость?

– Нелогично, неестественно… потому что я все время чувствую, что если человек поступил со мной гадко, я должен был бы знать это заранее… С самого начала. А раз так не получилось, значит, и не должно быть плохого – значит, я все равно должен относиться к нему хорошо, – он выдыхает.

Потом уже начинает проговаривать уверенней:

– Просто мы не знаем будущих событий… но если бы не было временной протяженности, Оль, мы знали бы все… я имею в виду… если бы вся она сложилась в единственный миг… понимаешь? Тогда мы будем знать все заранее. Если нет времени, нет дурных поступков, о которых я узнаю только в будущем… потому что я должен был бы знать уже теперь. И нет перемены мнения – с хорошего на плохое. И лжи тоже, и маскировки, понимаешь? Это просто невозможно. Это как механическое следствие из того, что нет времени… Фигуры на шахматной доске… если все клетки соединить в одну, то негде будет расставить, можно поставить только одну фигуру…

На секунду он представляет себе квадратик на доске, высвеченный янтарным солнечным зайчиком.

– Невозможно причинить боль другому человеку. Получается, если человек сделает дурное, я и сейчас должен уже об этом знать. А следовательно, он не может сделать… И когда все же это происходит… у меня возникает диссонанс, правда! Это ощущение «подвинутости», Оль. Просто, что неестественно, даже нелогично изменить отношение к человеку… Я все время чувствую вот эту неудовлетворенность и что не стоит менять отношение… может вести себя… как прежде? Но этого не получается. Я ведь, наверное, не смогу вести себя с Левченко как прежде…

Он говорит, говорит… ощущает, что будто уже заговаривается, пребывая в ошпаренном шоке.

Ночной полумрак комнаты. Свет лампы над столом. Форточка отворена. В нее с темной улицы влетает холодный воздух, совершенно его не отрезвляющий. За стеклом виден силуэт порванной марли, такой сумрачный – наверное, обрывок дрожит на ветру, в тускло-синих фонарях ночи. На улице – ничего, кроме черной тьмы и этих фонарей, вживленных во тьму. Здесь, в комнате гораздо лучше. «…Она такая знакомая и приятная, я провел в ней столько времени, лет. Я так хорошо ее знаю… но с другой стороны… что я имею в виду? Я хорошо знаю свою комнату? Но я же все равно не смогу описать в точности рисунок дерева на полированном столе. По памяти, когда буду не здесь… А три тома старой энциклопедии на полке… синий, желтый, зеленый – слева-направо – но я ведь только сейчас «узнал» порядок. А ведь эти книги стоят уже много лет… совсем не знаю своей комнаты… как это может быть? Очень неотчетливо смогу описать… где какая вещь…»

– Кость…

– Да-а… слушай, на самом деле, я потом тебе еще много чего расскажу обо всем этом. Перемена мнения о человеке… там она невозможна.

– Там – это где? – спрашивает Оля.

Но он не отвечает. Хотя уже не витает.

– То, что я должен был бы сделать к Левченко… Если я знаю и доверяю человеку, то так будет всегда. Значит, он не совершит ни одного дурного поступка. Если бы совершил – я знал бы это сразу же. А поскольку не знаю – не будет и дурных поступков.

И вдруг Косте становится так глупо-забавно внутри… почему-то. «Я будто тешусь блажью… будто говорю галиматью. И все так обо мне подумают, если кто услышит. И еще – что я свихнулся. И я это подтвержу своим смехом… И даже мои собственные ощущения… будто я действительно говорю глупость и чушь. А на самом деле – я чую шкурой! – что все это серьезно! И это для всех людей, всем людям пригодится – действительно так! Что все это когда-то изменит мир. Это правда… Я просто это зна-ю…»

И Косте так хорошо с Олей, ему даже хочется произнести все вслух, от начала до конца. «А еще я как бы играю с ней, и мне это нравится. Просвещая своими высокими мыслями…»

– Выходит, ко всем нужно хорошо относиться?.. – спрашивает она тем временем. И снова в ее голосе нотки негодования.

– Да я не совсем об этом, Оль…

– И к Уртицкому тоже?

– Ха-ха-ха-ха!!.. – Костя, заслышав, хохочет почти истерически; и не может, не может остановиться. – Нет, к Уртицкому никогда! – с трудом произносит сквозь смех; потом все продолжает хохотать…

Вдруг останавливается.

– Слушай, ну извини меня, – говорит от всего сердца.

– За что? – по-детски удивленно произносит Оля.

– Э-э… я не знаю… я просто в таком состоянии… ты не представляешь… Господи, какой прохвост, Уртицкий! Вот прохвост, прохвост, не могу! – он уже опять повторяет кисло наморщившись, – Нет, ты представляешь, да? Ты только вдумайся все-таки! Левченко клялся, божился, что не продаст – и тут же продал. Ну это же надо вообще! Ты представляешь, да? Ты только вдумайся!

На самом деле, Левашов чувствует, что с ним, по сути дела, еще никогда такого не было.

– Да. Я понимаю все. Вот теперь я вижу, что ты пришел в себя.

– Да уж, пришел… Как думаешь… теперь все накрылось, да?

– Ну… я не знаю, если ты говоришь, Уртицкий уже дал ход делу. Тебе ведь позвонили из премии…

– Слушай, а ведь ты права!.. Ты права! Действительно ведь мне позвонили и все сказали, так что все все равно будет хорошо! Слушай… знаешь, а я, наверное, и впрямь эгоист и плохой человек. Как Уртицкий говорит. По-настоящему. Я ведь сейчас должен был бы переживать, сокрушаться… ну, о том, что отношения рушатся… я ведь так давно его знаю. И в этих отношениях было много хорошего. Он ведь научил меня всему, понимаешь? А мне теперь абсолютно плевать. Правда, Оль. Я щас только о том думаю, чтоб рукопись в журнале прошла и чтоб премию дали. Чтоб он мне не напакостил… н-да. Вот так. Действительно я плохой человек.

Он думает, она станет противоречить, говорить, что он не такой, но… Оля молчит.

– Послушай… – произносит он после слегка… растянутой паузы. – То, что я написал тебе в смс…

– В сегодняшнем…

– Да. Из электрички… – он будто подбирает слова. – О том, что я, наверное, больше не буду ходить к Уртицкому… да, я, наверное… так и сделаю.

– А чего так?

Костя сразу чувствует за этим вопросом: «ведь все знают, ты столько работаешь, пишешь, и как для тебя важно – посещать занятия; как ты привязан душой». Поэтому Оля переспрашивает и «допытывается».

«…И поэтому же Уртицкий так обнаглел за все годы».

– А ты считаешь, там надо появляться? Ты же написала мне…

– Да. Что понимаю тебя. Но ты действительно хочешь прекратить ходить? Может все-таки…

Пытливая деточка. У нее маленькие губки.

– Подождать? Пока объявят результаты премии и из журнала придет ответ?

– Если ты уверен, что он уже не может напакостить, забрать свою рекомендацию, то, наверное, и не ходи.

– Да, наверное.

«Если у Уртицкого еще осталась лазейка нагадить, все завернуть, он теперь так или иначе это сделает, – отвечает себе болевой укол Костя. – После такого циркового представления!.. Конечно – что бы я дальше ни делал… А я ничего и не смогу теперь сделать».

– Да… Но все-таки, может, ты права. Надо, наверное, все-таки показываться на глаза…

– Я хочу, чтоб ты сам принял решение.

– А ты будешь появляться у Уртицкого?

– Нет.

– Почему?

– Ну понимаешь… это совершено неинтересно, – говорит Оля. – Я просто, чем дальше туда хожу… как проходит сам семинар. Совсем неинтересно. И скучно. Я сейчас новую повесть пишу… Но в студии, понимаешь, там настолько неинтересно, что я просто… я не хочу туда ходить в общем… Слушай, посмотришь мою повесть, как допишу?

– Хорошо, конечно. И опять подредактирую, если нужно.

– Спасибо огромное. Но мне еще долго ее делать, я думаю.

«Ей неинтересно – причем это здесь?» – думает, между тем, Левашов. И он вспоминает ее лицо – как она молчаливо щерилась от ярости – каждый раз, когда Уртицкий булькал, «стряхивая» воображаемую слизь.

«Неинтересно?»

Но Оля произнесла это слово так убежденно…

Он сбит с толку, слегка…

– Я э-э… знаешь, и сам собираюсь работать над «Городом заката». Наверное, мне уж и все равно, завернет Уртицкий в премии или нет.

– Да? – удивленно спрашивает Оля.

Дождемся результата, ладно? Она тогда поставила доброе условие.

– Да нет, нет, что ты! Это важно для меня. Безусловно, важно!

После… он опять рассказывает Оле… как много значит для него творчество, добиться, добиться самого большого! А для этого, безусловно, нужно «идти целенаправленно, не отвлекаться ни на какой мусор». Говорит, но уже ошалело-ошарашено, чуть не безумно, а у самого мысль – «меня так опустили, я все равно, все равно не сдаюсь! Меня ничто не сломит!» Но это у него и как внутренняя потребность.

– Понимаешь, ради того, чтобы делать свое дело… я как вспомню… я ведь иногда жестокие вещи делал… по отношению к своей матери… мы с ней очень много ссорились – она же считала, я должен прежде всего зарабатывать, и это, мол, важнее. Думаю, я хотел подмять ее под себя, чтоб она меня содержала, да. Вот так… но я лучше не буду говорить, как я поступал.

– Ну… не говори, если не хочешь.

– Ладно? Хорошо?

Костя и впрямь не хочет. Зачем он вообще «заехал» в это русло… Теперь уж надо говорить… Нет!

– Ладно. Не говори, – соглашается Оля. – Слушай, а ты всегда ведешь себя так со своей матерью?

– Нет…

Он все распаляется, расходится, катится, как с горы – говорить, говорить! – катится, катится.

– Оля, я же не такой плохой человек, как Уртицкий говорит! Я не эгоист! – восклицает запальчиво.

А Уртицкий опять прыгает в его жарком затуманенном уме… если вы эгоист… хоть другим мозги…

– Я не такой плохой, как может многим показаться! Боже мой, Оль! – восклицает на пике. – Я ведь действительно хочу измениться в лучшую сторону! И ты знаешь… мне кажется, когда-нибудь ты полюбишь меня…

Тотчас в трубке слышится нечто, вроде испуганного, пораженного вдоха… так реагируют на страшную новость.

– Я не знаю… возможно… – произносит Оля со смущенным, робким благоговением.

– Мы встретимся завтра? – вдруг совершенно спокойно спрашивает Костя. И воображает, будто уверенно, по-мужски смотрит на нее сверху вниз.

– Конечно… вечером…

Он кладет трубку… «Боже мой, что я сказал?.. Я сказал «полюбишь»…

Ну а что я, собственно, такого сказал? Я ведь и не имел в виду… нет? Нет. Но она-то!.. Она-то как отреагировала!»

Лампа над столом отбрасывает световое пятно, такое четкое в центре, до рези в глазах, и сама лампа… из-под ее «колпака» выглядывает ярчайший краешек лампочки.

От отворенной форточки уже так холодно в комнате… Костя подходит, чтобы закрыть… «Очень неотчетливо смогу описать, где какая вещь… очень приблизительно…»

Костя думает об Олином вдохе в конце разговора. «Пораженно… Она так вздохнула… от неожиданности? – он опять вспоминает… – Нет, здесь не только это! Здесь что-то еще!.. То письмо полгода назад! Слова про подругу, про Юлю!»

Ее ящик я тебе не дам, она не ездит к малознакомым людям.

«Да! Да!! Оля всегда была моей тайной воздыхательницей и теперь наконец-таки дождалась!» Наконец-то дождалась! – наконец-то…

Он тотчас ощущает взлет мужского самолюбия и волшебное, затаенное торжество. Пафос, пафос – и о как хорошо ему в ошалело жарком, усталом перевозбуждении! Азарт! «Она дождалась, дождалась – что мы стали общаться! Всегда была моей воздыхательницей, тайной! Хе-хе!»

Как заведенный расхаживает, расхаживает и пальцами кривит в затаенном восторге.

Включил верхний свет.

«Я спросил, почему она больше не хочет ходить в студию…»

Мне это совершенно неинтересно. И скучно.

«Это так странно… словно она имела в виду под этим что-то еще – я это почувствовал! Да, да! Неинтересно, неинтересно… она ведь, по-моему, это даже как-то с нажимом сказала! Будто явно скрывает настоящую причину. Рассчитывая на умение читать между строк! А может…»

Левашов что-то напрягает в голове – стараясь вспомнить…

«Неинтересно… причем здесь это слово? Ведь то, что там случилось…»

Уртицкий булькал и подпрыгивал.

«Олино лицо! Она щерилась от ярости – да, конечно, дело не в том, что ей неинтересно!..

Да, она сказала это без нажима… Но все равно старается скрыть настоящую причину!»

Не-ин-те-ресно… не-ин-те-ре-сно.

Вы эго-ист, эго-ист… так хоть другим мозги-то не парьте!

«Я должен встречаться с Ирой… должен, я должен… они мне еще указывать будут – вы посмотрите! Не-ин-те-ресно – нет, Оля сказала с нажимом. Конечно, она хотела, чтоб я понял, что… Да-а-а-а!!

Конечно, все дело только в том, что ей было больно, когда меня так опускали…» – он решается, наконец, произнести это про себя.

И подпрыгивания Уртицкого – в голове… Веселая боль – Уртицкий весело-весело подпрыгивает… стоп.

Костя останавливается, падает на кровать.

«Оля молчала, но «щерилась» от ярости лицо краснело глаза сверкали оголенный лоб ее светлые волосы туго зачесаны… ей было ужасно, когда меня опускали… – опять все всколыхивается от торжества. – Ее испуганный вдох – да, ясно, все теперь понятно. Но все-таки… неинтересно. Само это слово… оно так странно звучало!»

Левашов совершенно не ожидал его услышать. «Оно же неискреннее… неискренне, получается… она утаивает от меня. Держит при себе… ну а как еще? Что ей, признаваться мне в любви, что ли?..»

И опять…

«Меня совершенно не влечет к ней. Никакого влечения. Ноль. Это как будто жжение, быстро сходящее на нет. Трепет замер. Будто она и не девушка… Друг».

На страницу:
16 из 21