Полная версия
Евангелие от Агасфера
– Конечно. О том, что нам с Жаком явился Фулканелли собственной персоной, я догадался лишь спустя полтора десятка лет. А узнал ли Деррида, кто попытался роковым образом изменить его судьбу, сие неведомо. Мы с ним никогда больше про тот вечер не судачили. Что до Фулканелли, то он не позволял себе роскоши делать что-то, не убивая несколько зайцев к ряду. К тому же, практически любое его появление среди людей имело множество явных и скрытых судьбоносных последствий, большинство из которых либо вообще не доходило до сознания, либо осознавалось годы спустя. Такие люди крайне редки. Но с Деррида всё оказалось не так просто, ибо те тонко рассчитанные диверсии, которые были проведены среди ученых и деятелей культуры, начиная с шестидесятых, даже Фулканелли был не в силах предвидеть.
– Ух ты, – всполошился хвостатый парень, – а можно подробнее об этих диверсиях?
– Это отдельная и очень большая тема, которую мы обсудим после. Сейчас не об этом.
– Сколько же лет было Фулканелли на момент вашей встречи? – не унимался Актёрыч.
– Сто четырнадцать. В своих воспоминаниях его единственный достоверный ученик Эжен Канселье пишет, что он последний раз встречал Учителя в марте 1953-го в окрестностях Севильи. Стало быть, мы с Жаком столкнулись с автором «Философских обителей» пятью месяцами позже. В ту пору меня живейшим образом притягивали две темы. Первая была связана непосредственно с магистерской диссертацией, над которой я работал у Дюмезиля, – она являлась продолжением его фундаментального труда по образу трикстера в европейской традиции. Вторая тема касалась того же трикстерства, но уже не с мифологиской стороны, а с позиций радикального выхода за пределы всего человеческого. То, что так жадно и неистово искал и проповедовал Батай, но применительно к театру и мистериальным действам. А это уже дело всей жизни одного из его наследников – Пьера Клоссовски, в кружке у которого я в ту пору подвизался.
Воцарилось молчание.
– Да ты, драгоценнейший мой, сам являешь собой образ заправского трикстера. Случись Дюмезилю писать свою книгу в наше время, пожалуй, более сочного экземпляра сыскать ему было бы невозможно! – вновь проявился неугомонный баритон.
– Жорж, а что же касаемо слова, которое было в начале? – вмешался молодой человек в разноцветной обуви, – верно ли я понял из этой истории, что слово сие – отнюдь не Бог, как сказано у Иоанна, а «Я»?
– А вот здесь, мой юный друг, ты передернул! – интонация Жоржа резко поменялась. Если ранее его повествование текло в уши аки мёд, то обращение к хвостатому малому походило на короткий и резкий удар в поддых. И это оказалось не просто метафорой: молодой человек вдруг стал хватать ртом воздух, скрючился, медленно сполз со стула на пол, где полулежа в нелепой позе, долго еще откашливался и отплевывался. Никто из присутствующих, однако, не уделил произошедшему с ним ни малейшего внимания. Видимо, в этой шайке подобные воспитательные меры были в порядке вещей.
Магистр, тем временем, продолжал, и речи его струились вновь мягко и даже обволакивающе:
– Всё намного сложнее. Существовал ли ты как ты, пока не было этого слова «я» или Юрис? – старик кивнул в сторону корчащегося на полу молодого человека, нарочито игнорируя его плачевное состояние. Кстати, из этой фразы наш Фёдор Михалыч узнал имя дерзкого умника. Тот, в свою очередь, прохрипел что-то невнятное, нелепо взмахнув рукой. Маэстро, как показалось Феде, сел на своего конька, оживившись пуще прежнего, – Нет, конечно, в восприятии существует только то, что названо. И до некого таинственного момента, в который слово «я», Юрис и какие-то еще слова, к тебе относящиеся, склеились с ощущениями тела, а главное, с тем образом, который ты увидел в зеркале, – никакого тебя, в смысле, того, кто переживает я как именно «я», пардон за тавтологию, в принципе не было. Для твоих родителей и других взрослых людей ты существовал с момента рождения, а для мамы с той поры, как она узнала, что беременна тобой, однако же, изнутри все обстояло иначе. Да и самый термин «изнутри» в этом случае не совсем корректен, поэтому я, кончено, существенно упрощаю. Скажем так – существовал не поименованный расплывчатый хаос восприятия, который не был заполнен чем-то различаемым.
– Ну ты, брат, завернул! – продекламировал Актёрыч, – тебе бы плавильщиком работать – мозги словами плавить, хе-х.
– Альгис, наши мозги уже давно в его алхимическом Атаноре, в состоянии полного разложения и брожения, – вклинилась Наина Карловна, – я ими и не пытаюсь чего-то понять.
– А вот и зря, кума! – продолжал юродствовать Альгис…
– Кума без ума, – прохрипел задира, явивший повод для бурных обсуждений, откашливаясь и кряхтя взобравшись обратно на стул, – Понимание-то работает, только в другом режиме. До меня так все, что ты, Жорж сказал, стало более чем убедительно и ясно. Не было меня как того, кто таковым себя переживает, пока это слово действительно не склеилось со всеми видимыми и невидимыми потрохами.
– Воображаемыми!, – подхватила седовласая кума, – Когда у меня, например, болит желудок, то самое слово «желудок» я подразумеваю лишь в воображении. Я конечно, не раз листала анатомические атласы, но свой-то живот, хвала богам, вспарывать не приходилось.
Продолжая пребывать в гипнотическом ступоре с одеревеневшей рукой, вот уж почти битый час удерживающей помимо воли на весу стакан с недопитым вином, Фёдор, тем не менее, очень ясно воспринимал происходящее. К нему, до сей минуты являвшимся лишь безмолвным, практически не мыслящим созерцателем, даже постепенно возвратилась способность думать. Однако возможности управлять телом он, казалось, был начисто лишен. И вот какая мысль принялась отчаянно вращаться в его головушке: «Весь этот невероятный спектакль, похоже, проигрывается, нарочно для меня. Зачем, право? Что я за птица такая, чтобы так хлопотать? Или все это сон? Как во сне, бывает, пытаешься бежать, но стоишь как вкопанный на месте. Так и со мной». Мысль эта плясала по кругу, никак не развиваясь. И это было хорошо, ибо если бы она развернулась во всю ивановскую, как это обычно было свойственно для нашего героя, то непременно привела бы его к ощущению того, что вообще весь подлунный мир вокруг него одного и крутится. Видимо, что-то внутри его, убедившись на примере Юриса, что в этой компании за любую эгоцентрическую позицию достаточно жестко наказывают, заворачивало мысль в замкнутый круг…
Вернемся, пожалуй, к действующим лицам. Пожилой господин, удовлетворенно выслушав поднявшийся под действием его реплики гвалт, и даже одобрив сие широкой улыбкой, продолжил:
– Тогда, в августе 53-го мы с Деррида просидели в компании Фулканелли до самого рассвета. Тот, за кем я охотился, насытился после жизнью досыта и умер своей смертью всего пять лет назад. За девяносто два года он прожил очень насыщенную и яркую жизнь. Кстати, наверняка, вы могли даже слышать замечательную музыку, которую он создал.
– Душа моя! А вот это обстоятельство я слышу в первый раз, – всполошился Актёр Актёрыч, – И кто же сей загадочный Жерар? Вспоминается экранизация «Пармской обители» Стендаля, где играл Жерар Филипп… Не он ли был еще и сочинителем музыки?
– Отнюдь!, – старый плут резко оборвал пустившегося было в воспоминания артиста, – Та история связана с композитором Жераром Кальви. В 53-м он как раз работал над музыкой к мюзиклу «Ах, эти прекрасные вакханки!». Кстати, на следующий год она звучала уже в одноименном фильме, где тогда еще малоизвестный Луи де Фюнес сыграл полицейского-моралиста, вознамерившегося ущучить в непристойности устроителей фривольного водевиля. Переодевшись, он является на репетицию, где действительно вольность по тем временам зашкаливает, но походу сам вовлекается в действие, да так, что под конец от консервативности героя Луи де Фюнеса и следа не остается.
– О как! – крякнул Альгис, – И что же, вакханки не разодрали его в клочья, аки царя Пентея?
– Французский водевиль двадцатого века – это тебе не древнегреческая трагедия. Очаровательные вакханочки разодрали на куски лишь личину сурового моралиста, под которой прятался весьма жизнерадостный и любвеобильный малый.
– В советском кинопрокате эту ленту, поди, не демонстрировали?
– Естественно. Но Жерар написал потом еще множество замечательных мюзиклов в оригинальной по свое раскованности и вольнодумству французской манере. Так что, считай, Фулканелли сохранил для мира гения.
– И не одного в тот раз, – усмехнулась Наина. – Всех троих, пожалуй… О чем же вы с ним судачили до утра?
Во взорах Жоржа черти завели хоровод, он широко и загадочно улыбнулся:
– После того, как мы оправились от остолбенения, сопутствующего переживанию Невыразимого, Фулканелли общался с нами, в основном, загадками. По поводу большинства из них тогда ни я, ни Деррида сказать ничего внятного не смогли, зато все последующие годы и десятилетия занимались поисками ответов на эти странные вопросы, разрушавшие здравый смысл и наивный реализм восприятия.
Альгис, видимо разогретый диалогом и окончательно утративший контроль над одолевавшими его эмоциями, перебил учителя:
– Ну а к шлюшкам Сустары вам таки удалось сходить?
– Душа моя! – старик удивительно точно скопировал интонации и манеру Актёра Актёрыча, – а не находишь ли ты, что сей вопрос в этот момент совершенно неуместен? – тон его вновь стал жестким, но это были уже другие оттенки жесткости, чем в случае с Юрисом. Кроме того, расфокусированный до той поры взгляд его, метнулся в сторону Альгиса и, казалось, впился в самые зрачки несчастного, случившегося следующей жертвой, наказанной, в этот раз за бестактность. Актерыч замер, и минуты две, затаив дыхание, находился в состоянии кролика, приближающегося к пасти удава.
Внутренний голос Фёдора Михалыча в эту минуту также остановился, и уже упомянутая выше мысль о том, что он попал на спектакль, разыгранный аккурат для него, прервалась. Затем вдруг в голове прозвучал короткий диалог из фильма «Белое солнце пустыни», из эпизода, когда отважный красноармеец Сухов был захвачен врасплох бандитами, и их главарь Абдулла, жонглируя двумя наганами, обратился к нему с ехидным вопросом: «Тебя сразу прикончить или предпочитаешь помучиться?», на что находчивый Сухов ответствовал: «Лучше, конечно, помучиться». На этой фразе внутренний диалог вновь затих. Напряжение в комнате достигло высокого градуса, но Магистр вдруг отвел взгляд от нашкодившего великовозрастного ученика. Тот моментально сник, осунулся, побледнел и, закрыв глаза, сидел, подобно сдувшейся резиновой кукле, не смея проронить ни слова еще минут десять.
Выражение лица Жоржа вновь приняло благодушные оттенки, он продолжил свой рассказ как ни в чем не бывало:
– Вот вам простой вопрос, который тогда озадачил нас с Жаком: как выглядит эта комната, когда в ней никого нет?
– Никак не выглядит, – отозвался Юрис, уже вполне оклемавшийся и даже бодрый. – Для того, чтобы она как-то выглядела, нужен наблюдатель, ведь именно он выбирает откуда смотреть. Вид комнаты зависит от точки расположения смотрящего, а этих точек – тысячи даже в этом небольшом помещении, включая затейливые ракурсы с потолка или с той стороны открытой форточки. А ежели еще учесть специфику именно человеческого взгляда? Он же ограничен особенностями строения глаза, отличного от такового у кошки, мухи, случайно залетевшей птицы и приборов, настроенных на инфракрасный или ультрафиолетовый спектр. Наблюдателем-то оказаться может не только человек. В итоге мы получим еще больший парадокс – чем обозначенный в первоначальном вопросе. Получается, что даже находясь в комнате, мы воспринимаем ее совсем не таковой, какая она есть на самом деле, – молодой человек, разгорячившись, принялся уснащать речь все более широкими жестами, да так, что опрокинул стакан – пролившееся вино заструилось по неровному столу в сторону Актёрыча и вскоре полилось ему на брюки, что, впрочем не вызвало никакой реакции последнего, продолжавшего пребывать в позе сдувшейся куклы. Юриса собственная неуклюжесть тоже ничуть не смутила, и он, уже скороговоркой, завершил свою реплику:
– Стало быть, вообще нет никакого «на самом деле»!
– Резонно, – заметил старик, – более того, давайте вспомним о неком универсальном Вездесущем Наблюдателе. Назовем его, вослед за Гермесом Трисмегистом – умонеспостижимой бесконечной Сферой, центр которой в каждой точке, а периферия отсутствует. Если этот Вездесущий наблюдает из каждой возможной точки, во всех возможных ракурсах, да еще и неким совершенным взором, включающим весь спектр оптического диапазона, то совокупностью всех этих миллиардов взоров – является почти полнейшая абстракция!
– Белый шум? – хвостатый малый, видимо, решил блеснуть эрудицией, но вопреки ожиданиям Фёдора, в этот раз Магистр оставался благодушен, и вместо того, чтобы, как и прежде, прищемить ему язык, даже одобрительно кивнул:
– Почти белый! Ведь эта комната все же отличается от соседней и от тех, что ниже этажом, и от миллионов других комнат на Земле. В ней по-своему расставлена мебель, своя гамма красок, освещения и других мелочей. Поэтому я и сказал, что не полнейшая абстракция, а почти полнейшая. Это малюсенькое «почти», так много значащее порой для конкретного человека, для Всевидящего Ока воображаемой бесконечной Сферы даст всё-таки некоторую индивидуальную окраску абстракции, являющей собой эту комнату. Если, допустим, ограничить наблюдение радиусом квартала, то разница индивидуальных оттенков совокупного восприятия этой комнаты и соседней, также как и других, находящихся в этом радиусе – еще будет как-то заметна. Но такое обрезание Сферы – лишь мысленный эксперимент, ибо по определению она бесконечна. Да взять хотя бы масштаб города – разница уже будет исчезающее мала, а коли мы выйдем на масштаб Земли, а тем более, к примеру, Галактики… И тут ты, мой юный друг, прав – все есть белый шум или, скажем, абстракция, созерцающая сама себя.
– Ух ты, – вновь не удержался Юрис, – выходит, что для Бога или как Его поименовал Трисмегист – Сферы – ничего не существует, ведь для того, чтобы из масштабов Галактики сфокусироваться хотя бы до размеров Земли, нужно столько энергии, что случись у Него желание это сделать, на месте Земли мгновенно оказалась бы черная дыра! Выходит, нас нет для Бога? Но, тем не менее, мы каким-то образом существуем для самих себя.
– А вот это – величайшая загадка, которой, похоже, кроме Фулканелли и Гермеса Трисмегиста, практически никто озаботиться не удосужился.
– Ну вы-то с Жаком вослед за великим алхимиком тоже озаботились? А в том соприкосновении с Неназываемым, поди и пережили себя как эту самую абсолютно бескачественную абстракцию?
– О, да! – Жорж помолчал немного, – а озадачились мы не одной лишь этой загадкой. В ту ночь Фулканелли чуть не убил нас парой десятков вопросов, разрушавших наше верование в здравый смысл и в то, что реальность – это то, что дано нам в ощущениях, как учили философы времен модерна. Деррида, конечно, как я упомянул ранее, как и подавляющее большинство учёных, оказался марионеткой могущественных и совершенно недружелюбных к человечеству сил. Всю жизнь он посвятил тому, чтобы разобрать всю предшествовавшую ему философию и метафизику на кирпичики и собрать вновь. И это замечательно, если бы не было повернуто в определенную сторону. Но так как мы сейчас толкуем о другом, то я хочу подчеркнуть, что сию разборку и сборку он и иже с ним провели в условиях, когда уже невозможно было игнорировать, что мы являемся субъектами бессознательного. А сие означает, что не у нас есть бессознательное, а мы у него. Увы, реальность не дана нам в ощущениях, напротив, мы сами создаем её своим восприятием. А оно, в свою очередь, разделено строением органов чувств на, казалось бы, отдельные – зрение, слух, осязание, вкус и обоняние, кстати мы об этой разорванности постоянно забываем. Но и это не главное: сказав, что мы создаем реальность восприятием, я специально допустил ошибку, дабы подготовить к дальнейшему развороту – мы, как то, что отождествляет себя с сознательной личностью, сами по себе ничего не творим, этим занимается бессознательное, а оно, в свою очередь, структурировано языком, сиречь дискурсом. И не спрашивайте меня – как же язык, появившийся в ходе эволюции человека, сотворяет мир – пускай этот парадокс пока останется для вас неким коаном. Я и так уже в достаточной мере приоткрыл его, пустившись в утомительное разжевывание простого тезиса, заявленного мною два часа назад – вначале было Слово! Слышишь, Альгис?
– Слышу, слышу, – вяло промямлил Актёрыч, уже безо всякого налета мелодекламации.
Заумный накал беседы попыталась разрядить Наина Карловна:
– Как говорят в таких случаях в Одессе, вы, господа ученые мужи таки изрядно шлифанули мои уши!
– Ба! А я и не знал, что мадам родом из Одессы! – хохотнул Юрис.
– Не кидай брови на лоб, ты таки делаешь мне смешно! – парировала обладательница громадной броши. Затем, придав лицу серьезность, обратилась к Маэстро:
– Жорж, а все-таки, как Фулканелли удалось вас с Деррида так быстро погрузить в состояние внутреннего безмолвия? Вероятно, он использовал приемы эриксоновского гипноза? Впрочем, в те времена Эриксон еще не был столь знаменит, а его гипнотические речевые шаблоны были систематизированы лишь в семидесятых годах…
Учитель резко прервал ее:
– А ты что, манда старая, порисоваться захотела? Какой, к чертям, гипноз? А?
Карловна стойко выдержала сию оплеуху:
– Можно подумать, что ты хер молодой!
Взрыв всеобщего смеха сотряс помещение. Один лишь Фёдор Михалыч не смеялся. Во-первых, он не мог даже улыбнуться – тело хотя и чувствовалось уже, но управлять им не было никакой возможности. Во-вторых, вечер совершенно переставал быть томным, хотя и до этого момента, таковым он нашему герою не казался. А потому переход от интеллектуальных изысков к казарменному юмору ни в коей мере его не повеселил.
Тем временем, продолжая смеяться, хвостатый парень вытащил откуда-то из-под стола очередную бутыль, ловко ее откупорил и разлил вино по стаканам. Наина, отхлебнув пару глотков, вновь обратила речь к Жоржу:
– Шутки в сторону! Будь так любезен, расскажи, что лично для тебя, кроме созерцания Невыразимого, инициировал последний из алхимиков?
– А может ли быть что-то, хоть как-то сравнимое с созерцанием Невыразимого? – старик задумчиво улыбнулся, – впрочем, раз уж ты намекнула на мою дремучую старость, отвечу – Фулканелли напомнил мне, кем я являюсь в недрах души своей.
– Поди, рассказал тебе историю про Вечного Жида? – принятый одним махом стакан вина, привел Альгиса в чувство, и его баритон вновь звучал мелодично и вальяжно.
Опять общий смех. Федя же, постепенно обретающий способность размышлять, не мог взять в толк, чем Актерыч развеселил компанию. Однако он заметил, что Жорж, посмеиваясь вместе со всеми, смутился, поспешив сменить тему:
– Что касается гипноза, – молвил он, постукивая пальцами по столу, – дело не только и не столько в знании словесных шаблонов, помогающих ввести человека в транс – все это поверхностные формы, которыми владеют многие. Гипнотическими приемами в состояние безмолвного знания никого погрузить невозможно. Суть же того, что произвел с нами Фулканелли, прежде всего в неком внутреннем действии – передаче состояния. Сам он, вероятно, практически все время жил в этом состоянии. А оно уже за пределами чар всемогущего бога Гипноса. Кстати, сама процедура склеивания Гипносом слов с образами и ощущениями, непрерывно происходящая в нашем мозгу, и творит ту, так называемую реальность, которую мы воспринимаем. Об этом, конечно же, мало кто осведомлен.
При этих словах мудрого деда, босоногая женщина, стоявшая все это время у стены со скрещенными руками, открыла глаза, затем медленно приблизилась к нему, наклонилась, и приобняв сзади, заговорила. Голос ее Фёдор слышал впервые, и его сердце вновь гулко забилось. В этом голосе звучала невероятная гамма интонаций – детской наивности и искушенности, нежности и строгости, задумчивости и безумия, и вся эта гамма, вдобавок приправлена была удивительным шармом усталой хрипотцы:
– Уж нам бы ты об этом мог и не говорить? К чему весь этот спектакль?
Жорж кивнул в сторону Федора Михалыча:
– Отчего же спектакль? Среди нас, между прочим, есть и новые лица.
Наш герой тотчас обрел способность двигаться, встрепенулся, физиономия его изобразила целый спектр противоречивых чувств, а тело стало послушным – он резко встал со стула.
Остальные тоже вдруг поднялись со своих мест. Мэтр, взявши Альгиса под руку, увлек его в одну из соседних комнат. Босоногая, взявши со стола пачку сигарет и зажигалку, отправилась на лестницу. В пустую комнату, куда дверь была и прежде открыта, направились Наина и Юрис. Фёдор решил, что настало самое время делать ноги из этой зловещей квартиры. Тем более, что на лестнице он вновь увидит предмет своего непостижимого вожделения, хотя, вряд ли наберется духу, чтобы попытаться заговорить с ней.
Он уже в некоторой степени пришел в себя. Но надобно сказать, что слово «себя» здесь уже совершенно не соответствует тому субъекту, коим он являлся еще два-три часа назад. Озираясь по сторонам, Федя сделал попытку ретироваться к выходу. Не тут-то было! Юрис и Карловна, заметив растерянную позу нашего героя, принялись жестами приглашать его к себе. Наш послушный малый и здесь не смог отказаться, и последовал приглашению.
– Вы здесь, как я вижу, новый человек, – обратился к нему хвостатый пройдоха, неожиданно сократив дистанцию и ухватив за пуговицу плаща. Так иногда поступают определенного рода субъекты «с раЁна».
– Абсолютно новый. Мне кажется, я ошибся адресом.
– Ну и не беспокойтесь! – энергично заверил его молодой человек и представился, – Юрис. И хотя логики в этом «ну и не беспокойтесь» не было никакой, Федор Михалыч вдруг ощутил расслабленность и неожиданное доверие к собеседникам.
Наина, учуяв перемену в его состоянии, также вступила в разговор. – А давайте-ка съедем на «ты»!
– Непременно «на ты»! – воскликнул молодой человек.
– Фёдор, – кивнул наш герой, – но позвольте, где я?
Хвостатый мгновенно ответил:
– Эвона, какими категориями ты мыслишь! Где я? Кто мы?.. Как там называется картина великого импрессиониста Поля Гогена? «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?». Высоко берешь, так держать!
Наина Карловна подхватила:
– Не волнуйтесь так, голубчик! Пройдет немного времени, и вы всё поймете, поймете даже гораздо более того.
– Более того что «всё»? – парень явно был остер на язык, – Ну ты, кума, вдуплила!
– А что тут такого? – женщина пожала плечами, – нет пределов у запредельного.
Несколько времени они перебрасывались каламбурами, отвлекшись от Феди, хотя парень продолжал вертеть его пуговицу. Наконец, прервав очередную шутку, Наина Карловна положила ладонь на его плечо:
– Ты, голубчик, поди, напужался тем, что услышал?
Не найдясь, что сказать в ответ, Федор Михалыч недоуменно пожал плечами.
Глава 3
«Пережитое гонится за мной.
Я – неожиданное воскрешенье
Двух Магдебургских полушарий, рун
И строчки Шефлеровых изречений.
Я тот, кто утешается одним:
Воспоминаньем о счастливом миге.
Я тот, кто был не по заслугам счастлив.
Я тот, кто знает: он всего лишь отзвук,
И кто хотел бы умереть совсем.
Я тот, кто лишь во сне бывал собою.
Я это я, как говорил Шекспир.
Я тот, кто пережил комедиантов
И трусов, именующихся мной».
Хорхе Луис Борхес, «The Thing I am»
– Расслабься, Федя!, – Наина панибратски хлопнула по плечу растерявшегося мужчину, – Жорж не бандит, а история, о которой он поведал, связана с философическими изысканиями французских интеллектуалов-безумцев. Ты, поди, слыхал о нашумевшей в середине двадцатого века секте Батая «Ацефал»?
Фёдор вновь пожал плечами, а Юрис принялся хохотать, при том еще и приседая:
– Ну, Карловна, ты напрочь потеряла контакт с нормальными людьми! Тридцать лет уже витаешь в эмпиреях. Ты нынче не от всякого студента, прослушавшего общий курс философии, услышишь ответ про Батая да про «Ацефал».
– Отвали, дурень – дай умным людям спокойно беседовать, – огрызнулась на него Наина, – не слыхал, так сейчас в популярной форме всё и узнает. Короче, в конце тридцатых один совершенно съехавший с катушек философ – Жорж Батай – создал в Париже так называемый «Социологический колледж». Сам он бредил эстетикой безобразного, чем быстро заразил своих учеников, внушив им, что, дескать, через эту тему можно выйти за пределы человеческого – в некие глубины глубин. Ну и принялись они рассуждать и писать о разных мерзостях, типа как разглядывая разлагающиеся трупы, в которых роятся опарыши или трахая в усмерть пьяную тетку, можно испытать просветление. Это бы еще ничего, но Батаю показалось мало, просветление всё не случалось, и тогда он из самых долбанутых учеников создал небольшой кружок – типичную секту – Ацефал – слово это обозначает некое обезглавленное божество. Батай был упертым малым и предложил сделать опыт, который должен был уже наверняка привести к желанному результату. Члены кружка должны были разделиться на жертв и палачей – натурально, чтобы совершить ритуальное жертвоприношение. Так как члены секты были отнюдь не кадровыми военными и не зэками, а, в большинстве своем, философствующими маменькиными сынками, то сей ритуал явил бы для них шок такого размаха, что и палач, и жертва в кульминационный момент, по лихому замыслу Батая, испытали бы просветление вселенского масштаба, которое самому Будде не снилось. Батай даже слово смастерил для этого – трансгрессия. Но, опыт не удался – жертвой готовы были стать почти все, а вот на роль палача никто не решился.