Полная версия
Фарт. Журнальные и иные публикации разных лет
Постепенно, медленно, но менялись и сочинения школьников. А я давно уже устал читать шаблонные, суконные, безликие «творения» своих питомцев. И в поисках способов раскрепощения их языка годами тщетно метался туда и сюда. Да и кто из учителей не жаловался на неумение детей писать?
Всем классом мы шли в лес, останавливались, и я предлагал: «Посмотрите вокруг внимательно, запомните всякую малость, какую увидит глаз, услышит ухо, почувствует кожа, нос, а потом дома напишите рассказ „В лесу зимой“». Дети замолкали, сосредоточенно наблюдали. Некоторые записывали свои наблюдения в тетрадки. На месте мы тренировались в построении фраз. Сообща сравнивали и «отделывали». Одну и ту же мысль выражали по-разному:
– В глубоком снегу видны следы заячьих ног.
– На белом пушистом снегу написано много заячьих следов.
– Строчки заячьих следов лежат на снегу…
Большинством голосов решали, чья фраза лучше. Потом я спрашивал: «Кто еще заметил что-нибудь особенное?» Ребята говорили о большом вороньем гнезде из сучьев, прилепившемся на сосне; о дороге на мельницу, вдавившейся в снег, как в перину; о том, что из деревни слышен крик петуха, что изредка ломаются замерзшие ветки берез и падают, цепляясь за сучья, и так далее, да с каждым днем больше.
Натуру мы искали не только в поле и в лесу брали бытовые темы: «Свадьба», «Спектакль в Глушинке», «Смычка». Наблюдали за людьми, хотя кому-то это может показаться антипедагогичным. Намечали самого колоритного человека из коммунаров, совместно находили его характерные черты, ловили любимые словечки, отрабатывали каждую фразу портрета. Удачное описание «натурщика» изумляло ребят: «Как живой!»
О своем опыте развития мышления и речи учащихся я написал и опубликовал во втором номере «Сибирского педагогического журнала» в 1925 году пространную статью. Приложил к ней более четырехсот детских сочинений, но увидели свет, разумеется, лишь единицы из них – не хватило места. Год спустя в Москве вышел сборник «Свободные сочинения и детское творчество». В него включили фрагменты из моей работы с живыми рассказами маленьких сибиряков.
Можно только пожалеть о том, что с годами наши словесники увлеклись преимущественно разбором «литературных типов». Даже когда предлагают детям вольные темы о приходе осени или весны, те тотчас находят мнимо-литературные, стертые фразы типа «деревья надели свой праздничный наряд» или «природа пробудилась ото сна». А вот короткое сочинение, уцелевшее благодаря давней публикации. Оно называется «Апрельский день»:
«Утром рано был ветер и мороз. Снег был твердый. Потом взошло солнце, и снег стал таять. Кое-где оставались большие круги снега. Лужанки было видать. И ручейки текли. Куры ходили по лужанке и пили в лывах. А на реке воды было много!»
Автор – девятилетняя Шура Носова. Кто же знал, что суждено ей было, повзрослев, выйти замуж, стать Титовой и родить сына, который полетит в космос…
10
Постепенно становилось на ноги хозяйство коммуны. Ввели многопольный севооборот, начали сеять новые сорта пшеницы, овса, ячменя. На Косихинской сельскохозяйственной выставке 1925 года у экспонатов «Майского утра» мужики проглядели все глаза:
– Сто сорок пудиков у них красноколоска дала с десятины!
– А овес-то, паря, ровно с орех!
– Вот черпанули хлебушка!
Многие благие новшества пошли в округе именно от «майских». Они старались действовать по науке, приглашали агрономов, ветеринаров, зоотехников, да и сами ездили на курсы, много читали. Изучив книги по молочному животноводству, постановили расстаться с низкорослыми «тасанками», дававшими мизерные удои. И заполнили новый скотный двор красавицы коровы ярославской и швицкой пород. Теперь коммуна продавала государству больше сливочного масла высших сортов, чем десяток сел единоличников!
Новинкой был и пруд десятины в три, который соорудили наши мужики, подняв и укрепив старую гать. Вскоре завезли в кадушках карпов, пустили на развод. Первый инкубатор тоже построили в «Майском утре». Заведовала им моя ученица Анастасия Носова, изучавшая новое дело на курсах в городе Бийске. Электричества в районе еще не было, инкубатор освещался керосиновыми «молниями», но цыплят давал тысячами. Разговоров об этом было особенно много, бабы не верили, что можно обойтись без несушки. Однако убеждались, ахали, качали головами… А в 1925 году прибыл в «Майское утро» и первый трактор – тридцатисильный «Интернационал» или, как его стали называть, «Интер».
Горячий летний день. Верст за пять от поселка вышли все на барнаульскую дорогу поглядеть на «чуду». Мужики, бабы, ребятишки, древние старики и старухи. Были здесь и единоличники Верх-Жилинского. Ждали в молчании, потом послышался далекий гуд, с каждой минутой он становился слышнее, ясней. Наконец увидели: вот он! Катит по дороге стальной конек с легковейной синеватой гривкой. Старики закрестились, молодежь закричала «ура!». Егор Блинов, сидевший за рулем, был горд, как победитель, возвращающийся с поля боя. Люди кольцом окружили трактор, гладили его, робели от сердитого урчания.
Надо ли говорить, что при всех событиях такого рода присутствовали школьники, во всех делах принимали посильное участие. Иначе и быть не могло.
В крестьянстве дети росли всегда в труде, теперь же он приобрел новый характер. По-прежнему не был игрой, не был баловством («хочу – не хочу»), а был жизненной необходимостью для семьи и для общества. Это приучало школьников к порядку, дисциплине, аккуратности. Вместе с тем работа лишилась «батрацких» черт, она не изматывала детей, стала творческой и увлекательной. Когда, к примеру, мои ученики садились на трактор, то это вызывало зависть сверстников и уважение взрослых.
До сего дня я с волнением и любовью вспоминаю своих тогдашних учеников: Акима, Тосю и Ваню Бочаровых, Мишу и Олю Стекачевых, Васю Корлякова, Марину и Георгия Концевых, Клаву и Ваню Блиновых, Ваню и Настю Зубковых, Мотю, Нюру и Анисью Сошиных, Нину и Марину Зайцевых, Сашу и Андрюшу Шульгиных, Настю Железникову, Колю Карих и Мотю Носовых, Васю и Степу Титовых и многих других. Были они постоянно заняты, помимо учебы и работы участвовали во всех коммунарских вечерах, выпускали стенгазеты, готовили лекции и доклады, ставили спектакли и все это ненатужно, азартно, весело.
Степан Титов стал моим преемником, учителем того же села. Он и трактор очень рано научился водить, и вышел в шоферы первого класса, и занялся всерьез садоводством. Но несмотря на это, а вернее говоря, благодаря этому был у меня из первых учеников. Помню, как мы уходили с ним в лес разучивать скрипичные дуэты. Он стал солистом в школьном оркестре, а в мое отсутствие и дирижировал. Он много читал, особенно полюбил поэзию, не расставался с Пушкиным, и может быть есть доля моей «вины» в том, что сына своего он назвал впоследствии Германом, а дочь – Земфирой. Пушкинские имена!
11
Не признаю нередко практикуемых ныне выставок, на которых представлены только лучшие ученические работы. Они создают однобокое представление о школах, прикрывают изъяны в воспитательной работе, а главное, отторгают от нее большую часть детей. Что-то в этом роде замечаю и в детском спорте. Среди сотен школьников повсюду можно найти два-три десятка наиболее «перспективных» и уделять им особое внимание, забросив всех остальных. Но можно ли признать это справедливым, полезным, правильным?
Дважды в год в коммуне «Майское утро» устраивался общественный смотр всех ученических работ. Участвовать должны были все школьники – таков был принцип. Родители видели успехи своих детей, приучались внимательнее относиться к их учебе, подтягивались и сами ребята. Но, пожалуй, самое интересное заключалось в том, что учеников, лишенных всяких дарований, в коммуне не было. Я лично бесталанных детей не помню. Одни ярче, другие поскромнее, но в чем-то каждый мог проявить себя.
Мои ученики рисовали, лепили, вышивали, строили модели, делали аппликации, устраивали конкурсы на лучшего чтеца, декламировали, писали рассказы и стихи, пели по нотам, играли на различных музыкальных инструментах. Без хора, оркестра, театра «майских» школьников не проходило ни одно торжество в селе Верх-Жилино и в Косихе. А однажды струнный оркестр нашей школы, как лучший в Сибири, был приглашен в Новосибирск на съезд колхозников. И ребята выступали в концерте рядом с оперными артистами.
Рисование, живопись, лепка стали одно время повальным увлечение. В 1929 году попал в наши края скульптор Степан Романович Надольский. Мы познакомились, сдружились, я пригласил его к себе, и он несколько месяцев гостил в коммуне, учил детей скульптурному мастерству. Сознаюсь, я и сам охотно лепил в классе вместе с учениками. Это подзадоривало их. Глиняные скульптурки обжигали для прочности в русских печах. Долго они украшали и школьные классы, и дома коммунаров…
Программа детского хора и большого хора коммуны (собрал я и взрослых любителей пения) была, как вижу теперь, довольно обширная. Исполняли народные песни, революционные… Постепенно я вводил в репертуар наших певцов и музыкантов романсы и арии Глинки, Чайковского, Гурилева, Серова, Направника, Верстовского, Бородина, Даргомыжского, Римского-Корсакова, Танеева, Мусоргского, Бетховена, Моцарта, Шумана, Массне, Гуно, Мендельсона, Беллини, Шуберта, Брамса, Вагнера – всего мне и не вспомнить…
Музыкальный вечер в квартире учителя. Рис. Титова С. П., отца космонавта Титова Г. С. (Алтайский государственный мемориальный музей Г. С. Титова.)
В «Майском утре» на протяжении многих лет действовали два театра – взрослый и детский. Новые постановки давались почти каждый выходной, гастролировали мы и по клубам всего района. Конечно, далеки были от совершенства наши актеры, художники, костюмеры, бутафоры, и режиссер я был в полном смысле слова доморощенный. Но зрители всегда заполняли залы, и я видел сочувствие их, когда страдали герои на сцене, слышал взрывы хохота, когда плуты, ханжи, развратники, тунеядцы, самодуры попадали в нелепые положения и получали по заслугам.
С детьми мы ставили сказки, небольшие отрывки, инсценировали рассказы. Такие, скажем, как «Бежин луг» Тургенева, «Мальчишки» Чехова, «Гаврош» Гюго. Французского «гамена» представлял Андрюша Гладков, играл натурально, искренне. Он сам был беспризорник, мать и отца убили в гражданскую, коммуна приютила парнишку. После ему выпала роль в одной современной агитке – сироты, безотцовщины, – и он плакал на сцене настоящими слезами, да и весь зал плакал, особенно бабы. А что за пьеса – забыл, все-таки полвека минуло.
В репертуаре взрослого театра тоже были агитки, любили коммунары сцены Горбунова из народного быта, сказку «Иванушкино счастье» Кравцова, мелодраму «Золотое сердце Ляликова. Но потом мы замахнулись и на большее. «Ревизор» и «Женитьбу» Гоголя поставили полностью, «Бориса Годунова» Пушкина в отрывках. Островский был представлен широко: «Гроза», «Бедность не порок», «Свои люди – сочтемся», «Лес» и т. л. Чехова начинали с «Юбилея», «Медведя», а дошли до таких непростых пьес, как «Иванов» и «Дядя Ваня». Запомнились мне «Власть тьмы» Толстого, «Горькая судьбина» Писемского, а из современных – «Шторм» Билль-Белоцерковского, «Разлом» Лавренева, «Страх» Афиногенова, «Любовь Яровая» Тренева.
С опаской подбирался я к иностранной классике. Выходил перед спектаклями на авансцену, объяснял заранее суть пьесы, давал характеристику персонажам. Но убедился вскоре, что это совсем не обязательно. С успехом шли у нас по всему району «Мнимый больной» и «Пурсоньяк» Мольера. Парики сладил из пеньки один нас умелец, костюмы шили женщины коммуны. Рисунки я им нашел в энциклопедическом словаре.
Появились у коммунаров и любимые артисты. Хорошей Ларисой в «Бесприданнице» Островского была моя ученица Настя Носова. Несчастливцева в «Лесе» играл председатель коммуны Иван Алексеевич Носов, человек яркий, во всем талантливый. Веселым Швандей в «Любови Яровой» был наш землепашец Сергей Прокопьевич Лихачев, в жизни болезненный, злой, нервный человек. А Сатин в «На дне» – свиновод Филипп Бочаров, – тот оставался на сцене самим собой.
Запомнился мне в этом спектакле (мы его повторяли не раз) наш овчар Алексей Зайцев в роли Барона. Он картавил «под Качалова», сам это откуда-то взял, я не подсказывал. Был из фронтовиков, мужик начитанный, тертый. Притом личность кристальной чистоты, романтик. Пел прекрасно, умел подметить характерное в людях, пробовал писать рассказы «из жизни». Он же помог мне инсценировать «Мертвые души» и сам играл Чичикова. А потом простыл Зайцев, занемог перед очередной премьерой, и с этим связана еще одна незабываемая страница в истории нашего театра.
Готовили мы тогда комедию Фонвизина «Недоросль»; костюмы были сшиты, декорации написаны, афиши уже висели по всей округе. И вот спектаклю грозил срыв. Зайцев должен был играть учителя-немца Вральмана, заменить его никто не мог. Я бы, пожалуй, смог, но мое место было в суфлерской будке. И тут выручил нас один приезжий, который уже несколько дней жил в коммуне. Это был корреспондент «Правды» Борис Горбатов.
– Знаете что, Адриан Митрофанович. – сказал он мне, – давайте-ка я попробую сыграть роль Вральмана.
– А осилите?
– Буду стараться.
Тут же мы сели с ним за печатную машинку. Он диктовал текст роли, я печатал. Потом чуть ли не всю ночь напролет я режиссировал, а он репетировал. Удивил меня тем, что за четыре прохода знал уже всю роль наизусть. Сообща мы придумывали мизансцены, жесты, мимику, интонации реплик. И я увидел, что он человек театру не чуждый.
Много позже я узнал, что отец его был театральный парикмахер, и Горбатов еще малышом выходил на подмостки, писал затем пьесы для школьных спектаклей, любил гримировать участников. И у нас не только сам преобразился в уморительного Вральмана, но помог найти характерный грим и для своих партнеров. Когда на сцене он говорил с ними, коверкая русскую речь, но искусно делая ее понятной зрителю, в зале стоял беспрерывный хохот.
Писатель нас не забыл: написал в «Правде» большой очерк о жизни «Майского утра». Мы его тоже не забыли: обсуждали коллективно «Ячейку» Б. Л. Горбатова… Но это уже другой рассказ.
12
К 1923 году во всей коммуне не знала грамоты только полуслепая, дряхлая бабка Сошиха. Все прочие престарелые коммунары и коммунарки научились читать, писать, расписываться, составлять рационы скоту, записывать удои, подсчитывать заработки. О молодежи я уже не говорю. Книги постоянно были в ходу, о прочитанном спорили, и отзывы бывали до удивления метки.
Я и сам устраивал громкие чтения. Вечерами приходили в школу мужики, бабы, подростки, старики. Матери приносили младенцев, укладывали спать на овчинах. Керосиновая лампа выхватывала лишь первые ряды, за окнами была тьма-тьмущая, валил снег, выли ветры, а люди слушали – до полной устали чтеца. Большие вещи шли у нас «продолжениями» много вечеров подряд. (Вроде нынешних телевизионных серий). Самые нетерпеливые спрашивал, что дальше будет. Потом смаковали прочитанное, и все чаще подмывало меня записывать отзывы крестьян, выраженные самоцветным языком.
«Майское утро», ч. 2. Триптих Топорова Г. А., сына Топорова А. М. (Алтайский государственный мемориальный музей Г. С. Титова.)
Но обуревали сомнения: а ну-ка кто-то и где-то уже давно и превосходно сделал это? К чему же мне после скобеля тяпать топором? Я отмахивался от соблазнительной мысли, но она нет-нет да возвращалась ко мне. Наконец решился, и, как ни странно, опыт крестьянской критики художественной литературы, начатый в сибирской глухомани в20-х годах, оказался первым в СССР. Да, по существу, и единственным.
Здесь не место говорить подробно о целях и методах опыта. Я шел по целине и, конечно, ошибался, спотыкался, расшибал себе нос, но продолжал свой путь. Никогда я не утверждал, что мнение крестьян единственно верно. Не писал, что оно для писателей и критиков обязательно. Но полагал, что знать, учитывать это мнение полезно.
– Говорите, что подумается, – просил я коммунаров с самого начала. – Только чтобы по совести.
– Мы не ученые, – сомневались многие. – Не нам судить о книгах. Над нашими словами будут смеяться.
– Всякий человек думает по-своему, – отвечал я. – Ученые пусть думают по-ученому, а мы будем по-простому. Им тоже интересно узнать, что вы думаете о литературе? Какие книги вам по душе, а какие нет? И почему?
Договор у нас был открытый, простой. Я объяснил им свой замысел, они согласились со мной. Ни я от них, ни они от меня в зависимости не находились. Авторов, как правило, в глаза не видали. Я взял за правило заранее не знакомить крестьян с критическими отзывами в печати, что одних могло искусить на шествие за «тетушкиным хвостом», а в других поддразнить беса противоречия. Даже с биографиями писателей знакомил аудиторию лишь в конце обсуждения. Потому что, подметил, и это влияло на объективность оценок: если жизнь автора была «жалостная», то критика бывала мягче.
Конечно, не могу сказать, что сам был вполне беспристрастен. Одни произведения больше нравились мне, другие меньше. Но позиция слушателей далеко не всегда совпадала с моей, и переубедить их бывало трудно: авторитетов мои критики не признавали. Рассказ Вс. Иванова «Бог Матвей» получил у них самую высокую оценку, а его же «Партизан» – не приняли. За «Растратчиков» Катаева хвалили, а за «Бездельника Эдуарда» крепко ругали. Я убежден был, что Фет у крестьян «не пройдет». Выбрал знаменитое «Шепот. Робкое дыханье…». Знал наперед, как это все далеко от трудной жизни баб и стариков, от «грубых» их сердец. И просчитался: Фет их заворожил:
– Тут все человеческое!
– И луна, и соловей, ну всё при ночи. Ровно у нас в мае месяце, вон там за баней, над рекой…
– Речка-то! Ишь, серебрится… Живая картиночка.
– Ноне так уж не пишут стихов!
Назойливую тенденцию, хотя бы и ультрасоветскую, но облеченную в слабую художественную форму, мои слушатели отметали. И хотя случалось мне спорить с ними, вижу теперь их вкус и правоту: испытания временем эти вещи не выдержали. Читаю им, бывало, стихи-агитки, а после выйдет из-за парты какой-нибудь бородач и пробасит:
– Нет, паря, не тот товар! Вон у Пушкина-то: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя…» Слова-то, вот они! Скоблит тя по коже. И все как есть правдашное!
Слышал я разговоры, что-де крестьяне любят дешевый юмор. Неправда. Я преподносил им юмористическую вермишель из тогдашних журналов «Лапти» и «Смехач» – успеха ни снискал. А то и прерывали меня:
– Брось это мелево!
– Не лезет смех!
– Давай, Митрофаныч, дельное!
Я обращался к Чехову, Лескову, Гоголю, хорошо принимали они Свифта, Рабле, Диккенса, Дефо, Гейне, Шелли, Сервантеса… Перечислять я мог бы долго, а суть в том, что все безусловно лучшее и общепризнанное в классике крестьяне и почитали за лучшее. В этом за двенадцать лет наших чтений убедился вполне.
Из советских книг, прочитанных в «Майском утре», будоражили умы «Ташкент – город хлебный» Неверова, «Два мира» Зазубрина, «В разлом» Ляшко, «По этапу» Подъячева, «Неделя» Лебединского, «Двенадцать» Блока, «Песнь о великом походе» Есенина, «Правонарушители» Сейфуллиной, «Дневник Кости Рябцева» Огнева, «Ухабы» Новикова-Прибоя, «Конармия» Бабеля, «Железный поток» Серафимовича… Список и тут я мог бы продолжить, хотя надо учесть, что далеко не все новинки доходили тогда в нашу сибирскую глухомань.
Как бы то ни было, читки и обсуждения вошли у нас в обычай, они продолжались из года в год, я вел свои записи и, сознавая, что опыт мой не свободен от ошибок и просчетов, думал: делаю, что умею, а кто может, пусть сделает лучше.
Наград для себя за эту работу не ждал, моего учительского жалованья (тридцать два рубля в месяц) чтения не повышали, но не скажу, что был вполне бескорыстен. Корысть имелась: мне было интересно жить. Все увлекало меня: игра с детьми в слова, сочинения ребят, детский театр, взрослый театр, хоры, оркестр, крестьянская критика. Как сейчас помню, читал я со сцены Пушкина, видел замерший зал, ощущал сотни воткнутых в меня глаз, и от этого в душе было сияние и легкий взлет.
Вот и выходит, что нелегкие эти, несытные, холодные, набитые заботами, трудом, занятиями годы и были лучшим временем моей жизни.
13
Писать я начал еще до революции, а первая моя статья из «Майского утра» называлась «В кольце врагов». Ее напечатали в газете «Красный Алтай» в 1922 году. Коммунаров снабдили после этого оружием для защиты от банд. Я поверил в силу печатного слова и вот уже седьмой десяток не выпускаю пера из рук.
Учитель в те годы был не просто учитель. Приходилось выступать пропагандистом, агитатором, культпросветчиком, избачом, селькором. И я бился за правду, наживал врагов, воевал с бандитами, хапугами, бюрократами, дураками, писал в Сибири, а позже на Урале, в Подмосковье, на Украине – всюду, где довелось работать и жить. Печатал корреспонденции, зарисовки, заметки, рассказы, очерки, педагогические статьи, и они публиковались (как-то я подсчитал) в 73-х советских изданиях.
А записи бесед с крестьянами о литературе долго держал при себе, не давал в печать. Первым, кто узнал о них, был начинавший в ту пору, а ныне известный сибирский писатель А. Л. Коптелов. Сошлись мы на селькоровском поприще, я раскрыл ему свой замысел, и он попросил несколько отрывков для бийской «Звезды Алтая», где работал секретарем. Весной 1927 года в трех номерах этой газеты мои записки и увидели свет. А осенью попали и в толстый журнал «Сибирские огни».
Я и предполагать не мог, какую бучу это поднимет, какие разойдутся круги. Никак не ждал, что откликнется А. М. Горький. А он, прочитав крестьянские отзывы о романе В. Я. Зазубрина, написал ему (из Сорренто, 17 мая 1928 года):
«Пошлите мне Вашу книгу „Два мира“, интереснейшую беседу слушателей о ней читал, захлебываясь от удовольствия…»
И позже, в предисловии к роману, А.М.Горький писал:
«Эта книга вся была прочтена в Сибири… Суждения, собранные о ней, стенографически записаны и опубликованы в журнале „Сибирские огни“. Это весьма ценные суждения, это подлинный „глас народа“. И это было бы в высшей степени полезно напечатать эту стенограмму как послесловие к ней, как эхо, мощно отозвавшееся на голос автора».
Зазубрин тогда же сообщил мне о горьковских словах (в печати они появились позднее), и надо ли говорить, как они ободрили меня. Я продолжал работу, решился готовить целую книгу, придумал для нее название – «Крестьяне о писателях», но тут выяснилось, что есть у моего опыта и противники. Крикливые и тихие, мелкие и покрупней, очень безграмотные и не очень.
С невеждами было легче. Явился, скажем, в коммуну «Майское утро» некто Нахлупин, инструктор райисполкома, бывший портной из села Каркавина.
– Я уполномочен чистить библиотеки в районе. Показывай, что тут у тебя есть!
Пришлось мне снова спасать серышевскую библиотеку. Ревизор прослышал, что она «поповская», и настроен был круто. Попали ему на глаза сочинения «графа Л. Н. Толстого» – в белых обложках, усеянных крапушками.
– Это что?! – ткнул он пальцем. – Нам графья шею переели. Сжечь! А это кто?! Посмотрим. Тур—ге-нёв. «Дворянское гнездо». Про помещиков? В печку!
Меня он не слушал.
– «Собор Парижской богоматери»… Ловок ты, Топоров!
– Гюго написал. Великий французский писатель.
– Ясно! Нам свои попы глаза заслонили, а ты еще и французских суешь в библиотеку. Сжечь!
На пол легли почти все классики.
– Хорошо, сожгу, – кивнул я, понимая, что спорить с ним бессмысленно.
Ночью школьники помогли мне снести на чердак обреченные книги, а утром я умчался в Барнаул с жалобой в АПО (агитационно-пропагандистский отдел губкома). И ретивого «чистильщика» библиотек самого вычистили с его поста. Но это случай явный, простой, а были и посложней.
Я не сразу разобрался в борьбе, которая шла тогда между талантливыми писателями и нашумевшей в Сибири группой «Настоящее». Читатели, особенно молодые, вряд ли и помнят о ней, между тем это были весьма шустрые леваки, провозгласившие диковатый лозунг: «Искусство – опиум для народа!». Недавно перечитал я одну резолюцию, опубликованную в их журнале, который тоже именовался «Настоящее»:
«…Мы смеем уверить М. Горького, что за долгие годы его отсутствия пролетарская литература окрепла значительно сильнее, чем он думает, что эта литература вовсе не собирается сдавать свои позиции в борьбе против правых и откровенно реставрационных элементов в литературе. Эти позиции не будут сданы, хотя бы наш враг действовал именем М. Горького».