Полная версия
Истинно мужская страсть
Даже вороватый Игнат и тот может уйти и зажить, добро ли худо, а сам по себе… потому и отказался от него Еремей, когда Иван Кузьмич по Сэдюку отправлял: „Пусть с тобой идет!“ „Нужен он“, – ответил Еремей. „Мне чтоб верняк… кто-то и вернется“, – в открытую сказал купец. „Я вернусь, Иван… знаешь!“ – отвернулся Еремей. И тунгусов он не любил… и всяких иных инородцев, потому что свободны были, но еще больше – за то, как легко отдавали свободу свою за водку… за наивность до дурости, цены свободе не ведая, нехристи… все равно нехристи, хоть крещеные, у русского ж испокон одна свобода – на разбойной тропе…
Но старый Сэдюк им не чета, а вот скрещиваются их дороги… „В долю“ …ишь, как поворачивается… только всегда Еремеева доля кровью ороситься должна… своей-то хватит, рассчитаться?.. Еремей резко встал. Солнце багровым краем показалось и оживило тайгу. Среди деревьев запричитал дятел, жалобно запричитал, а потом задолбил так, что перестук по лесу понесся. Где-то невдалеке ухнуло, видно, набухшая снеговина пала с дерева. Еремей плеснул остатки чая в огонь.
– А крутит меня старый… – вслух сказал Еремей. – Говорили, умеет… да не отстану ведь! Уж таким ли чертом крученный…
Издалека донесся трубный призыв сохатого. „Гуляет… снег-то случайный пал“.
… – В баню, в баню с дороги! – почти визжал Иван Кузьмич, он был рад суматохе, которую внес его клик. – Я уже наказал! Все потом – слезы, радости-новости… всего зараз не переваришь! Вот уж негаданная радость, что молоньей по лбу… Да жив, жив Кирилл наш… остальное – после!.. теперь разоблачайтесь, согреемся водочкой с дороги да на полок… А девки-бабы к тому… на стол…
Он заполнил, казалось, своим звоном всю факторию, огромная его фигура была везде, кого-то распихивала, куда-то оттесняла, никому не давала покоя… У Кирилла закружилась голова, и он обрадовался, когда осознал себя и инженера сидящими в маленькой комнатке на лавке под окном, когда в руках у себя и Лужина увидел по стакану, через край которого переливалось, а на подоконнике оказались миска с грибами, с капустой, ломти хлеба.
– Ну тебя и много, отец! – только и мог выдохнуть гость.
– Пей! Там с перцем… с Богом во здравие… Э-эй, Отец превосходный, потчуй гостей! – все ликовал Иван Кузьмич.
„Тунгуса-то живого привезли?“ – наклонился он к инженеру.
– Руку ему медведь покалечил… замерз бы скоро – без сознания был уже, да повезло – на собаку наехали, то ли она нас учуяла… Попробовали что-нибудь сделать, разбередили только: рваться стал, а в память не пришел… Привязали просто руку к телу… довезли, – быстро рассказывал инженер, а Кирилл прикрыл веки, лоб его покрылся испариной.
– Вы давайте здесь… помоги Варсонофий… к бане… Я пойду посмотрю, – и Бровин вышел.
Он зашел к Любе. Женщина сидела, бессильно уронив сплетенные пальцами кисти рук меж коленей. Со стола неумело убирала Арапас. „Эй, кто там! – крикнул за спину в кухню купец. – Федюшку что ли кликните, чтоб помог здесь… живо! Или кто там!..“
– Ты раньше-то времени отходную не пой, Любава… не раскисай, сладим как-никак… Я скоро, – сказал негромко Бровин.
Иван Кузьмич чувствовал, как вместо радости, должной быть в нем от появления и самого сознания, что Кирилл живым пришел, вливается в душу его холодноватый поток тупого раздражения, тем именно, что – врасплох, что думал, предполагал, но так до конца и не мог представить – как же им всем быть… Но сейчас он шел в стойбище, к Гарпанче. „Пробова-али, грамотеи!.. вы поможете, – думал он о рассказе Лужина. – Как сами не пропали… У, нечистый тебя путает… сын ведь!“ – последнее относилось к нему самому, а закончил он вслух и вовсе в сердцах:
– Жеребец требаный!.. Не отмолишься, хоть благочинного на плечах вози, яз-зви-мать!.. – и неожиданно сам тоненько засмеялся, представив, как взгромоздил бы толстого чина себе на загривок. „Смейся, придется еще…“
Все не ко времени… и разом, охти тебе!.. ничего назад не повернешь, как устроилось… сказать Кирке, а он… что там тот Лужин каркнул?.. „без легких“, это ранен ли?.. Ла-адно, сейчас Гарпанча. Чему-то еще учил старик приемыша, кроме охоты? Парень вырос самостоятельный, может – к своему пути готовил Сэдюк?.. кого еще, нет ближе… и тайну того… да – Ухэлога – не передал ли? А и я, мол, Большой Иван тоже не чужой мальчишке…
Бровин усмехнулся, смотря на сереющие в редкой мороси чумы, на несколько больших костров возле них, дым от которых нехотя поднимался к низкому небу.
Да мясо готовят… сказали ведь: медведя завалил Гришка… молодец парень, пра-аво хорошего зятька поднял себе старик Сэдюк вот и обженит он их не чужие здесь ему… все они не чужие. За столькие годы-то…
У костров не было ни игр, ни плясок, приличествующих такому событию – медведя взять всегда важно, да надо еще, чтобы не озлился дух амаки на людей этого стойбища…
Проводы Дюрунэ и проклятие Сэдюку, которого уже не было здесь, темной тучей накрыли необходимое торжество при поедании амикана-дедушки. Теперь медведь пошел на поминки.
Раньше, когда отец Варсонофий вернулся и тот неспокойный, никчемушный разговор с ним завязался, тунгусы отнесли тело Дюрунэ на бугор над извивом Тембенчи, там и закопали. Это чтобы далеко ему была видна земля рода, вся окрест видна сверху, когда встанет. Там и крест поставили – как крещеному положено; а в могилу – чтобы спокойна душа осталась и легок путь к предкам – сломанное ружье Дюрунэ положили, нож его затупленный да стегно медвежье для пропитания кстати пришлось, вот еще, видно, несколько чубуков с недокуренной пачкой табаку тоже ему в дороге потребуется… И никто не возьмет, пусть мох придется курить. А посуду продырявленную, новую одежду надорванную, торбаса расшитые и тоже порченные – их там на холме свежем и оставили, на кресте кое-что повесили, пригодится, если встанет. Иван Кузьмич знает, что так испокон здесь отправляли, он не держит насмешки даже в душе: каждый своим путем на тот свет идет, может, и в самом деле у них там, у тунгусов, своя жизнь, отдельная от христиан русских. Здесь-то рознятся! Вот только колдуны их да шаманы разные своим путем уходят помирать, и хоронят их… сжигают?
Молча сидели люди у костров. Ждали крика ворона.
Бровин присел подле стариков, тоже стал ждать. Поискал взглядом для всякого случая: Гарпанчи и не должно быть сейчас.
– Ки-и-к! Ку-у-к! – раздался, наконец, крик, зовущий всех к пиру, ставшему поминками.
„Гарпанча хороший охотник“, – говорит Бровин. „Да, Григорий большой охотник, важного амака одолел“, – соглашаются с ним.
– Ему документ привезу. Гарпанча тойоном станет. Пусть о народе заботится. Ничего, молодой: я помогу. И ясак заплатим.
Соглашаются с Большим Иваном: „Ничего, что молодой… Пусть!“
– Оленя дарю людям. И араки… три четверти. Пусть удачной будет охота. – Иван Кузьмич поймал взгляд Тонкуля: „Что, паря? – шалашом поднял высоко одну бровь, подмигнул, – тебе бы, а?..“ Он знал толстого Калэ, дядю парня, хоть и делал вид, что плохо помнит имя Тонкуля, а не выпускал из вида – этот пригодится…
– Тебе, Бровин-купец, шкура амикана. Прими, – это нимак[2] сказал, что мясо делил по людям.
Гарпанча лежал в чуме. Лицо посерело от боли, ноздри запали, а какая-то старуха щупала его плечо. „Сэдюк бы в момент направил… да это и мне посильно“. Бровин отстранил старую и мягко взял в огромную лапу безвольную руку парня. Другой своей ручищей Иван Кузьмич охватил плечо Гарпанчи, пальцами вывих определил. Плечо сильно отекло, мосол у охотника торчал ниже подмышки даже, на соске лежал, Иван Кузьмич осторожно огладил напряженные мускулы, ощутил под ладонью ключицу – цела, ничего…
– Держись, казак-паря! – поднял его руку, повел в сторону, и поворачивая направо в плечевую сумку мосёл, сам ощутил под пальцами толчок встающего на место сустава: щ-чеол-к! – Во-т-так, и ладно… Вот выпей-ка, заснешь теперь скоро. Зайду потом, разговор будет. Ты молодцом, Гришка!.. О Сэдюке, знаю, спросишь – не ломай башки покуда. Арапас у меня, твоя девка будет… Укройте его. Теплее! Я тебя не оставлю, крестник…
Тонкуль сидел на корточках за чумом и слушал. Глаз его не было видно, круглое лицо не выдавало желваков, но зубы парня были сжаты и как бы сквозь сжатые зубы цедились мысли: нет… Арапэ-Катя мне… возьму… разве хуже безродного иргинэ стреляю?.. скорее ходить буду!..
Глава четвертая
1
Ему даже в мыслях не хотелось возвращаться в факторию. Раздражение на появление сына разжижилось по большому телу Ивана Кузьмича вместе с выпитым на тунгусских поминках спиртом и сладким куском медвежатины, но взамен раздражению никакого азартного взбуждения, понуждающего к поступкам, не наступало. Бывает же такое у человека состояние: дел наворочено много и все они требуют какого-то разрешения; как корова, выносившая теленка, но уже уставшая от его постоянной чуждой тяжести в себе, ей бы напрячься, напрячься природным воздухом и внутренними мускулами организма, но она расставит все четыре копыта, чтобы держать прогнувшийся хребет подальше от неосознанной ею почвы, и мычит с налившимися тоскою глазами по недальней луне, позабыв землю, которая вскормила и дала страсть к продолжению. Бровин медленно брел от стойбища, вяло придумывая, что это бы ему сейчас лежать помятому медведем, закрыть глаза и не впускать в себя ничего, кроме боли, не слышать заботливой суеты над собой, но чуять заботу, потом он решил, что напрасно послал Еремея, куда лучше было пойти за стариком самому, вдвоем бы и кончили это, породнившее безнадежным разъединением их земных назначений, дело с золотым ручьем… может вместе и успокоились бы там, земля приняла бы и примирила, а людишки пусть возятся дальше, а кто-то припомнит, жалея – так в детстве хочется убежать от спроса за озорство, пропасть вовсе, чтобы жалели… „Во-во, и еще, небось, чтобы сам одним глазком наблюдательность имел, хренотина болотная, – осек себя Бровин. – Чур его!.. это старик там мутит в тайге, волшбу свою нагоняет! Не-ет…“ И еще: „С Любавой… успокоить… ничего уж не повернешь, так кому такой узел нужон – Кириллу сразу сказать, просто… Чо просто-то, дура еловая?..“
Иван Кузьмич ворвался в дом: „Как баня-то?!“ Но Кирилл с Лужиным еще не вернулись из бани, хотя стол уже ждал их.
– Ты с девчонкой, Любовь, тоже в баню иди. Отнесла чистое что им?.. вот теперь сами ступайте, мы уж управимся пока… поговорить по-мущински, он там из крови вылез… без вас пока, а ты не мечись, не мечись… образуется. Варсонофий-то где, эй!.. – опять казалось, что дом звенит от его скороговорки, а стаканы дребезжат от насильственного возбуждения.
– Ох, громко все, – начала Любава и ткнулась лицом в косяк двери. – Вы… ба-атя… ты… да что же де-елать-то мне-е!..
– Шумно больно ты устроил, Иван, – рокотнул за спиной Бровина поп. – Не ждали, понятно… А насчет баньки, красавицы вы мои, – это хозяин прав… Пар дело мягкое, душу равновесит…
– Ты, отче, ко мне переберешься, ночевать, значит, – сказал ему купец. – Там Кириллу Иванычу постелим, у тебя. А инженера – в Еремееву, пусть Игнашка к пацанам идет… Присмотри, Любовь, чем паниковать… Болен Кирилл-то, э-э, грехи мои… Туда я!
– Еремея-то по старикову душу заслал? На тебе, Иван… – но купец не ответил отцу Варсонофию и вышел. – Ты не грусти, дочка, Григорий целым вернулся, не обидят тебя здесь… отец не пропадет, верь… – это отец Варсонофий уже Арапэ успокоил.
Труднее всего жить доброму человеку, когда сердце его слышит стон, который сочится в дыхании людей вокруг, а утишить его или хоть перевести в энергию сознательной жизни нет возможности… или умения… „может оттого, что сам несчастья не познал, – жестко подумал о. Варсонофий, – не претерпел… от жизни отказаться легче, в страхе перед богом мы оставляем человека, а через страх, когда унизится – что остается?.. а без страха – где окорот страстям, в которых грешник одному себе потатчик?.. да не о том сейчас! Им ведь в глаза глазами встретиться… неладно ведь! Но как не заставлял себя, не находил „отец-батюшка“ – и так звали его тунгусы – в себе слов, чтобы облегчить боль этой красивой женщине, которая никак не может удержать слезы, хоть крутит платок свой… не истерика ли?.. да и не боль это еще – смятение… или запоздалая совестливость… что ей грозит?.. вот офицеру тому предстоит… тому справляться надо – к жене ехал…
– А вы… их-ой!.. вы любили когда, что… да что же ох-х… что осужда-аете, – вдруг тёмно взглянула на него Любава. – Собирайся, Катя… да что я – тебе же подобрать одеться…
– Не осуждаю, нет… – но женщина уже не слушала и скрылась за занавеской.
Арапас с детской тревогой смотрела на него, отец Варсонофий улыбнулся ей: „Ничего… Твой Гилгэ будет. А здесь… помоги Любовь Васильевне-то, сестрой будь…“
– Она помогла бы… да дикарка! – почему-то откликнулась Любава. – Выдаст свекор ее за парня того… за охотника, он старику обещал… а зря – со мной бы уехала, кра-асива!..
– Служанкой ее осчастливишь, Любовь Васильевна? – насмешливо пробурчал священник, чтобы разрядить напряжение, и не сдержался дальше – он ее считал повинной в нынешней панике многих сердечный сбоев. – То-то славно ей будет от воли при твоих горшках… прости уж на слове таком!
– Их брат мой, однако. Мои легче уходил отсюда. Иво Гарпанча суксем не быть мужа. Иво не любить мой! А Любовь хотели помогали мой… шибко суксем плакали Любовь. Жалько вовсе, – неожиданно заговорила Арапэ и смело взглянула на отца Варсонофия, хотя загорелись скулы медно-матовым румянцем.
– Во-от!..
Отец Варсонофий удивленно смотрел на девушку. „И здесь не слава богу…“ – подумал. Но промолчал.
Иван Кузьмич застал сына с другим гостем отдыхающими в предбаннике. Пахло старым дымом, свежей хвоей, мокрым бельем. Кирилл безвольно облокотился на стену, плечо его было уже вымазано застарелой сажей, спина, видно, была такой же, а сил снова идти в горячую бвню наверняка недоставало. Лужин встал: „Хоррошо! Еще один заход… Пойдем, Кирилл Иваныч, обмою спину“.
– Это кто еще постирушки устроил?! – Иван Кузьмич показал принесенное. – Бабы постирают, нечего. Здесь подберете, подойдет, думаю, – ай я не купец! Го-оссподи… и тощой же ты Кирка!.. – горло его при взгляде на сына перехватила острая жалость, лишь сейчас он по-настоящему ощутил сосущее, бессильное чувство вины, какое возникало в нем еще с детства, когда увидел он раздавленную санями собаку, она тащила передними ногами другую родную часть своего тела и так старалась сохранить уходящую жизнь, что уже и визг жалобы загоняла в боль, чтобы не растерять на дороге остаток жизни, и только глаза удивленно и жалеючи смотрели на отрицающую ее существование природу. Иван Кузьмич позже всех собак объединил в своей жалости, но не мог принять их зависимости от бытия человеческого, а потому собак не держал. Вот эта вина за то, что он вырастил сына для боли и теперь готовит обрушить на него еще большую, вдруг заставила его задохнуться при взгляде на впалую грудь Кирилла, на обтянутый серой кожей костяк, которому он, по всему, так мало отделил от себя вещества для роста и укрепления.
– А я вот сам тебя обмою! – подстегнул Бровин себя на действие и стал скидывать одежду. – Чем же ты там воевал-то, воин… кто тебя гнал на ту проруху… это все там такие выходят ли? Одно лихо – лошади таскать легко, а шашку чем замахивать… такие хляблые… ну, пойдем, помогу! – жив и слава те…
– Ты не жалей, отец, я попривыкну… жить, – Кирилл поднялся, тонкий всем своим телом и лицом, закашлялся. – Кха-хо-хо… Я ведь ненадолго… Лужина соблазнил, а потом уже назад отступать не хотелось, – он засмеялся как-то шершаво, снова надолго закашлявшись. – Перехитрить хотел… да…
– Кого перехитрить-то, – насторожился Бровин.
– А немощь свою, легкие – думал, тай… к-хаа… тайга, воздух смоляной, а здесь, пожалуй…
– Вот чо! а мы и обхитрим… давай, залазь в пар-то, – и закричал на пороге в сумрак нагретого воздуха. – Каменка-то горяча ли, начальник? Выстудили, черти забродные… это кто в холоде-то парится! – он смаху плеснул ковш на камни, подождал и еще добавил. – На полок, Кирка, я те похлещу… не задохнешься, отдышим! Все вам, грамотеям-умственникам лишь вполовину впору!..
Сам Иван Кузьмич должен был согнуться, чтобы не подбить плавающий в пару потолок. „Эй, а кто ж это белый свет парует, отдушину зачем не закрыли!“ Стало горячо, инженер слез с полка, а громадный Бровин, медведем ворочающийся в воздухе, порожденном двумя соперничающими началами – огнем и водой, казался сейчас сам рожденным этим противоречием, как и вся природа. „Ты удушишь меня, отец!“ – „Ничо-о, это тебе не германец… небось, были бы у них бани, так не воевали бы!..“
– Вот это решение вопроса, – засмеялся внизу Лужин. – Это к тому, что голые все равны, а?!
– Это к тому, что пар всю нечисть из души выжимает, – и осек себя внутри: „вот сейчас и выжми из себя… на сына своего… может, вот так и рассказать – просто…“
– Ты, Лужин, давай… чтобы не торкаться там друг в дружку. Мы сейчас тоже… пусть следом бабы попользуются.
Это как же – просто-то?.. вот так и ляпнуть: мол, живу, сынок дорогой, с твоей венчанной женой, уж и ребятенок получается… кем он будет ему? Мысль уж вовсе никчемушная, но воткнулась ведь вот – внук ли сын, а Кириллу – братом-сыном, значит… и оставлять нельзя может и в баню вместе надо было… „Эй, хватит, не могу больше… у-ух, оте-ец“, – вскинулся Кирилл.
– Да, сынок, давай обмою… подожди, вот та-ак, – „зачем приехал?.. ведь все равно… но не в постель же их самому ло́жить… эх, Сэ-эдюк..!“ – он ненавидел сейчас старика-тунгуса лютой ненавистью, его долголетнее упрямство узел завязало… „Во-во, вали теперь на него, на бога, на лешего… да скажи же просто – не устоял… жалел Любаву“, но в кулаке опять сердце и така-ая тоска, что скучно становится все.
– Давай, Кирка, поторопись. После бани и нищий пьет! Вот как хочется на радостях… нежданных путем посидеть…
2
– А ты чего-то все больше молчишь, а, Кирилл Иваныч? – тоненько спрашивает Бровин сына.
Он рад, что подвыпивший и оттого вдруг озлобляющийся Лужин завел спор с о. Варсонофием. Впрочем, говорит больше инженер, торопливо пытаясь сразу разбить главный посыл священника, который сам же Лужин и развивает, считая, будто угадывает слабину в материале ума о. Варсонофия: „Ваша вера всегда примиряла нищенство тела со скудостью духа… мы одни можем научить человечество братству… мы упраздним всех паразитов, которые кормят дураков сказками, отбирая взамен саму жизнь… мы заставим человека стать счастливым без ваших ухищрений“. „А как же человеку без сказки, – нехотя отвечал попик, а сам посматривал на Кирилла. – Когда верит хоть в гнилушку болотную, все его душе легче. Грех его веру застить… ему умирать придется… куда безверие путь открывает, думали?..“ „Сам по себе человек – тьфу, только соединенный в братство, в колллектив он преодолеет…“
… – Чего говорить, отец? – медленно ответил Кирилл и отвел подвинутый стакан в сторону. – Нет, мне хватит… и без нее жизни не много осталось… слов я много наслушался… разных, а вот когда из солдата кишки вываливаются, а он запихивает назад не потому только, что жить хочет, а потому, что без него дома некому землю вспахать, а после детей накормить – вот тут не до словес… а жить кто же не хочет?..
– А ты? – Бровин сморщился и положил тихонько свою лапищу сыну на плечо, огладил по худой спине. – Как… там хлебнул… что за газ такой?
– Газ… горчицей отдает… Под Барановичи нас с юга перекинули, решающее задумали, а там… А… к-ха-х… не хочу!
– Найдем докторов, не может быть… Как это вы сами по тайге решились, Лужин, хоть грамотный, а не больно надежа большая.
– Ну, что там сами… по реке сначала, потом тунгуса проводником… тесно мне там! А вы… не зимовать здесь собрались? Когда узнал, что с Любой уехали – мне Лужин сказал…
Вот, подумал Бровин, вот и подошло… и нечего финтить, пора чтобы уж… Продолжить он не смог и махнул стакан в рот, захрустел закуской. Священник гудел рядом: „Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем… довольно для кождого дня своей заботы“. „Вот-вот, – перебивал его инженерский баритон. – О завтрашнем дне вы с богом да купцом позаботитесь!..“
– Чего вас сюда ссылают, – вдруг обернулся к нему Бровин. – Отчего Сибирь отхожим местом сделали… Без купцов, говоришь да без товара? – это как?.. Вот ты все рассуждаешь: поравняем всех, чтобы, значит, богатых не было… одну нищету оставить – это ведь проще простого, вот хоть мор-войну напустить али вовсе бесполезным труд сделать… вот есть за Томском деревня, Проскоковым назвали… ее проскочить, говорят, лихо было – вся деревня сплошь разбойные… ну и что? отвернули дорогу-то, охрану поставили: обнищали, потому грабежом много не наживешь – друг дружку стали гнобить, потому жизнь и труд им – тьфу… и сгинут! Ты вот сделай, чтоб бедных не стало, голова.
– Тр-руд станет радостью, когда все будет общим! – пьяно вскинулся инженер. – И не надо будет… сытость делает глухим и жестоким!
– Ты вот с ним говори. Оба о душе хлопочете, – отмахнулся Бровин. – Нам вот с сыном… Сейчас и пельмени будут, Любовь придет и будут… хорошая еда не вредит душе… то-то голод человеков нежными делает… зависть одна!
„Сострадание – так это божественное в человеке…“ – гудел свое отец Варсонофий, но в голосе его ловил Иван Кузьмич сомнение… а может, ему хотелось услышать это сомнение, потому что чужое сомнение всю жизнь давало ему возможность укрепиться самому.
– Отец, что это за девушка с Любой? Тунгуска… – и еще добавил: – Ты не торопись наливаться, хорошо?..
– Здешняя, Арапас ее зовут, а крещена Катериной… ты за меня не… она дочь дружка моего, да так в момент и не обскажешь… пусть у нас поживет.
– Диковинка… хр-ох…
Он сидел и спокойными холодными глазами смотрел, как суетливо наливается искусственным дурманом отец, как все больше мрачнеет. Ни к чему было ехать, зачем? Прощаться, что ли?.. или страшно стало и нежности родственного тела захотелось, а у отца вон его сколько… тела!.. Или?.. и в самом деле неосознанная, непризнаваемая, отталкиваемая увертками ума – месть вела его сюда… „ах, вот поглядите, на глазах ваших умру!“ ну-ну-у! А – страшно ведь, до бешенства страшно, вот вскочить, револьвер выхватить… дур-рак!
– А я не любил ведь… – вдруг прошептал Кирилл. – И тебя тоже… все само собой как-то.
Отец вдруг разглядел, какой его Кирилл еще мальчонка, подумал, что он, мужик вот в силе, никогда не раздваивался на него, на сына, не тратил на него естества природного, кроме мелких усилий… а что же на плевке подорожном вырасти может?.. даже памяти родства или радости зачатия не успел почувствовать… побродяжка! Хва-атит…
– Мы вот что… пойдем посидим двум-сами… пусть их здесь, а мне все одно лучше одному сказать тебе… выпью!
…Арапас раздевалась без стыдливости, а Любава смотрела на нее и медленно принялась себя вылущивать из одежды, лишь когда уловила вопрос во взгляде девушки. И восхищение: Арапас нравилась привычка этой женщины стаптывать с себя одежду под ноги. Любава казалась ей подобной лилии, что выныривает вдруг, всплывая и раскрываясь над водой белым цветом. Боязно: темная строгая вода, недоступна, холодна темь ее, и – ух-о! – взрывается лилейный цветок снежными лепестками, зовет руку протянуть. Смеется Арапэ, пальцами чуть касается округлости плеча.
– Ты чего это, Катюша? Развеселилась? – спрашивает женщина.
– Белая твой… красивый! – произносит Арапэ.
– Да-а? – Любовь поднимает руки, под взглядом девушки неторопливо вытаскивает из тугого узла волос на затылке шпильки, последним она вынимает тяжелый фигурный гребень и легко встряхивает круглой головой: слышным серебристым шорохом рушатся на плечи, текут по спине и груди пепельные волосы. Женщина с удовольствием смотрит, как мерцают расширенные зрачки Арапас, как раскрываются в детском удивлении и восторге полные губы тунгуски. – Нравится? пойдем-ка, чего здесь стынуть…
Она небрежно перешагивает одежду на полу, открывает тяжелую дверь бани, берет девушку за руку: „Пойдем ли… греться станем“.
Горяча еще каменка, но пар уже не обжигает, а влажно обволакивает тело. С непривычки Арапас вздрагивает, когда Любава плещет на камни, с опаской отступает к двери, крестом прижимает руки к груди: „Нельзя… обидится тогоё-эбэкэ… захлебнется огонь-бабушка – нельзя лить…“
– Что бормочешь, глупая, испугалась? – смеется женщина-лилия. – Не обожжет уже, то камни горячи – смотри!
Она снова плещет и тело ее почти растворяется в ленивом пару: „Лезь! Ко мне на полок… здесь вот как славно… иди же, глупая… ну что за дикая девка!“ Любава спускается и отводит руки Арапэ, оглаживает ладонями смуглые плечи, заставляя капли, осевшие росой на коже, сбегать на грудь, щекочащим ручейком пробежать по спине: поневоле засмеялась девушка, подчиняясь этой русской, молочная грудь которой почти касалась ее розовыми окружьями сосцов. „Вот видишь, вот видишь, – зашептала Любава, увлекая ее на полок. – Как хорошо здесь… ты не сжимайся, ну-ко!“ Она облила Арапас водой из деревянной шайки, девушка фыркнула водой, набегавшей в рот, и придержала руки Любы: „сам…“