bannerbanner
Истинно мужская страсть
Истинно мужская страсть

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 7

А он ослаб отчего-то, впрочем, он знал – отчего даже хороший глоток водки не может прогнать усиливающийся к вечеру озноб, он думал, что навсегда избыл ее, лихоманку-лихорадку, прихваченную по мокрой весне таежного Поамурья в поднимающихся от жаркого дневного солнца испарениях, которые ночной росой опадали назад на развороченную бурными всходами землю, и выведенную из него одиноким китайцем, копателем корня, судьба будто навела на него истрепанного Еремея, чтобы нашлось кому похоронить того ходю, зарезанного через неделю кем-то недалеко от их лачуги. Хорошо еще, что успел узнать от него лимонник и аралию, да осталось немного риса… И теперь вот туман снова вползал в него, тек по жилам замутненной кровью, серой ватой забивался в голову.

В этот вечер его колотило, казалось, суставы в плечах, локтях стали мягкими, а туман плыл через него, и он не смог развести костра. „Пройдет, вот разойдется же, – собирался он в себе, когда особо сильная волна, мнилось, вытряхивала из головы морось и Еремей, выпив остатки, пытался свернуться в клубок, – до утра… а ведь ушел старик… пропаду“. Но на злость, которой хотел укрепиться, не было сил. Только однажды в темноте ночи, казавшейся тусклой, с трудом вдыхая влажно-густой воздух, он зачем-то выстрелил в туман, сам различая тупость сразу расплющенного звука. „Обманулся я, – почему-то мучала мысль. – Решил… на мороз тот круг… обод меся… поди ж ты подвело солнышко казацкое хоть бы оно глянулось… у Сэдюка-то еще собака греть мо… и хорошо что не стрелил тоже живот…“ Мысль снова увязла, он все соскальзывал в забытье, которое не становилось сном: время уплывало и ширилось, раскачивало и несло его по какому-то кругу так ощутимо, что он порою хватался за подстеленный под себя полог и не мог связать воедино наплывы памяти. На кругах этих явственно врывались в его слух мычанье коров и шелестящий голос матери, цепляющейся за поношенный казакин: „Вас-синька-а!“; звяканье цепей и отчаянный, оборванный хрипом вой в тусклой затхлости трюма баржи: „Не на..! угр…“; визгливый голос Бровина и тревожный перестук каторжной железки, в который врывается тонкий речитатив ходи-китайца: „моя холосо пиридумали… корени копали, дома жити носили… семли своя купити…“ „Гос=споди, кто же тебя, друг?“ – мучался Еремей, а пальцы скребли землю, в которую он должен был положить своего лекаря-избавителя. Время несло его своими кругами, распластывало по затопленной туманом вселенной и чаялось Еремею лишь увидеть хоть одну светящуюся в небе точку, за которую могла бы ухватиться мысль и не кружить, не кружить…

„Брежу ведь“, – вдруг ясно услышал собственный голос Еремей и неожиданно явственно увидел наклонившееся к нему лицо, – Сэдюк?“ Без удивления спросил, как в продолжение чертоворота.

Но это и в самом деле был он, старый тунгус. „Пей!“ – сказал, и губы Еремея пропустили спиртовой глоток, а на языке остался странный железный привкус. „Пей, пей. Кровь теперь хорошо… сохатого кровь… потом печень есть будем“.

…И вот уже лежит Еремей в шалаше старика. Старый брезент и вытертая ровдуга, растянутые легкими жердями, отделяли теперь больного Еремея от поглотившего мир тумана, и лежал Еремей в мешке старика на свернутой вдвое лосиной свежей шкуре. „Когда же успел поставить… а-а…“ – вяло думал больной, прикрывая веки и легко проваливаясь в теплое нынешнее забытье. Выходя из него, он находил Сэдюка, удлиненное лицо его и повязанный серой холщовой косынкой высокий лоб красновато высвечивались углями в небольшом чугунке, по другую сторону которого и сидел тунгус, попыхивая трубкой. У входа в шалаш огонь лениво лизал две толстые коряжины, а теплый воздух над чугунком с углями не давал туману забраться в верховое отверстие. Рядом со стариком лежал пес, и Еремей шевельнул губами, пытаясь улыбнуться мысли, что он пожалел все же Итика: „как старому без собаки… и нарту поможет… и… уберег меня Бог“.

Сэдюк встретил его затуманенный взгляд, вытащил трубку и вставил мундштук в губы Еремея: „Кури… ничего теперь“.

– Слушал тебя, – ровно и задумчиво говорил старый тунгус. – Худой дух в тебе… много душ приходит жить… а твоя впотьмах бродит… лечить надо… обратно посылать надо, – он махнул рукой с трубкой туда, где должна сейчас быть Полярная звезда. – Оттуда… их холод… худо жить тебе.

– Костер зря… спасибо, вернулся, – шевелил губами Еремей. – Зла не держишь… как лося нашел?.. один ты…

– Итик, – повел рукой старик по короткой шее собаки. – Ты ночуй хорошо.

Он пошевелил угли, смотрел, как по красноватому их жару мелькают голубые змейки. Вернулся, думал, сил еще много, не позвал Ухэлог… и не оставил никому – как уйду? Ровная тоска лежала на душе Сэдюка, как сонный налим лежала: в глазах стоял почерневший от давнего пожара лес, тихий ручей ныряет под упавшие, будто могучим вихрем порушенные деревья с вырванными корнями и поднятыми в корнях пластами земли, как руки вздернуты к небу толстые корни из них… „Край солнца оторвался, упал… не Ухэлог ли правил агды-гром туда?“ Там и проводил он Ухэлога к верхним людям… еще дымилась старательская избушка, у которой и сейчас лежит покоробившийся деревянный желоб… Сэдюк двинул рукой кожаный жесткий мешочек, шершавый от въевшейся в него глины или другой высохшей грязи. Тяжелый мешок, хоть и не так велик, ссохшейся сыромятиной перевязанный, он не развязывал его… и так знал, что там… рядом со сгнившим на костях армяке в той горелой избушке взял.

„Пусть так, – думал Сэдюк, – кто остановит…“ Он взял кусок бересты с ладонь, взглянул в сумрачные желтоватые глаза Итика и стал царапать кончиком ножа по бересте.

Спустя время, закончив и увидя открытые глаза Еремея, завязал бересту в тот грязный мешок.

– Не надо ходить больше… Вот, – старик поднялся и грузно положил мешочек к Еремею. – Ивану ли отдай, сам… людям жить… пусть… Ка-теринэ, – он улыбнулся, произнося имя русское и повторил, – Арапэ… пусть. Устал я… вовсе…

Еремей высвободил ватную руку, потащил груз, приподнял, понял, что там: „Ого… фунтов тридцать… или еще того… мне так за пуд теперь тянется…“ – но равнодушно решил. Что ему?

– Откуда? – спросил он.

– Там… было… Тебе бы желчи агилкана… поможет. Боятся тебя… агилканом сам живешь, волк думают…

– Ну… все на страхе… самого съедят иначе… И тебя ведь боятся… туман ты на меня напустил?..

Сэдюк мотнул головой, опустился угол рта скорбно: „сам человек на себя… в туман тащится“.

Он поднял лицо туда, к небу, где над туманом уже мчится охотник за оленем, оставляя позади себя искрящийся след Млечного пути… А в конце его дороги видел и вход туда, где им придется встретиться к Ухэлогом. „Не остановить движения этой реки, которая есть – жизнь. Мы уходим, приходят другие… и все начинается сызнова, каждому… свой опыт дороже… Вот когда мы вернемся… – скажет он Ухэлогу, – и кто будет охотником?.. кто оленем?..“ Потом Большому Ивану скажет.

2

Бессонницей красивый о. Варсонофий не страдал, и в этот раз провалился в сон, укрепленный привычной выпивкой в конце дневной суеты. Спал он на спине, разбрасывая руки в стороны крестом, но левая рука все натыкалась на стену, сползала по гладкой округлости бревна, и это отчего-то мешало ему, хоть и не вырывало из сна. И он метался на своей упругой пихтовой постели, все устраивая непослушную руку, которая и во сне вот… никак не давала ему закрыть…

…Никак не удавалось попу закрыть на засов тяжелый притвор, обитый снаружи старинными медными листами с накладными полосами. Левая дверница притвора тяжко откачивалась… откуда-то поверх этого его бдения во сне пробивался вопрос – где ж это церковь такая, и невелика ведь, а украсна, как он стал в ней служить-то? – …а отчего-то онемелая рука между тем все не могла во-время толкнуть засов, чтобы зашел он в нужный паз на правой половине… От волнения ли? Или со страху вдруг отнялась рука? Отчего и страху быть: он в своей ведь церкви, и дело сотворяет, освящённое древней традицией и… законом? Вот и страх отсюда: от неуверенности, смуты, что бессилен окажется, что нет у них запретов, что переступят через него… через совесть… и Спасителя…

И все же попал кое-как засовом и крюк большой поперечный накинул. И только тогда оглянулся.

– Убежища… не выдай, поп-батька, а?.. – снова шептал человек, что достучался-таки до него, оставшегося отчего-то ныне ночевать в ризнице. „Да где же то?“ – спрашивал сам себя поверх сна о. Варсонофий, и сон опять заставлял его жить там… Позади у человека осталась ветряная мглистая ночь, расползающееся под ногами бездорожье – это было видно по влажной грязи на босых ногах, по рваным бесформенным портам… из мешковины ли?.. по неожиданному и неуместному вроде бы тут, в русской церкви кафтану из ровдуги, не сходящемуся на груди, потертому и грязному, на котором все же можно еще различить узоры и оторочку свалявшимся мехом… под кафтаном, прямо на голом теле – тунгусский нагрудник, совсем новый и цветным бисером расшитый. Лицо человека смутно и плохо различимо, возраст тоже трудно было определить в сумраке, жилистой высокой фигурой – вроде и не старый, но шея морщинистая и волосы лохматые – сивы…

– Голоден, небось? – спрашивает о. Варсонофий, зная и ответ, но так – чтобы чуть время притормозить для мысли, спрашивает.

– Попить бы, – голос срывается, а слух – видно как – еще там, за дверями тяжелыми. Да что услышишь-то, кроме ветра осеннего, это уж коли по ступеням шаги раздадутся…

Кто преследует? Чем виновен? Откуда бежит?.. Мечется над сном о. Варсонофий неразгаданностью. Но не спрашивает пока: в глаза пока смотрит – загнанный взгляд, в себе взгляд человеческий, ищущий взгляд… Чего же?.. сам скажет, не торопит священник. Здесь у него – убежище, здесь – и раскаяние, коли грешен, здесь может духом отойти и утвердиться… Потом…

Смотрит на них Спаситель, кротко смотрит – ни у кого нет перед ним вины… перед собой лишь. „Должна же быть еще Богородица… матерь божия кроткая и молодая…“ – мечется, недоумевая ясная мысль. Теплится лампада и тихо мерцает улыбка Христа: на них смотрит и еще напротив себя, сквозь них. Знает отец Варсонофий, куда смотрит Спас: на себя самого, руки по перекладине распростершего, на бессильную голову свою, в страдании опущенную. Человек он там – напротив, в боли человек и отчаянии… и… прости меня, прости… в упреке им всем, вот не надо бы. Но стона спящего священника никто не слышит.

– Вот, – протягивает попик несколько просвирок. Что он может дать здесь, кроме хлеба? Кагор вот еще…

– О! – глаза человека оживляются вовсе земно. – Арака-винка… хорошо теперь станет… не страшно!

Тунгус он, что ли? Тогда слово откуда знает такое: „Убежища?!.. впрочем, храм всем открыт, здесь любой душу уравновесить может, кто… к истине дорогу? ищет? Что – истина? Добро есть Бог… и Бог – есть Добро. Что же этот ищет… беглец? преследуемый? гонимый?.. и чем он-то может помочь, кроме прописных истин заученных… не верит ведь он в них с тех самызх пор… с тех, как узнал о Глаше… Но прочь это!..

– Землю сокрыл, – бормочет тот. – Больная земля… гной в ней желтый! Заражаются люди – бешеными станут… Слово забудут!

– Какое слово? – спрашивает о. Варсонофий, а у самого мысли прыгают: „Сумасшедший… да не о том я… о чем? кто?..“

– Слово, слово… – бормочет беглец. И пальцем туда, ко входу. – Вот! Лгать станут тебе… как себе лгать!

И правда: шум, топанье, голоса грубые и визгливые… на языках разных. Он русский различает… ага, и по-тунгусски говорят, и еще разно, да интонация одна: отворяй, мол… Колотят уже – в храм. В храм ведь?.. „Побудь… ничего, – почему-то шопотом говорит о. Варсонофий, будто и сам он скрывается здесь, будто не Одному лишь здесь он приказчик. – Сиди… я выйду!“

Тяжело идти ему, будто в гору крутую поднимается… вот так и Петр, веру утратив, тонуть начал… о человеческом думал, и страх человеков – ноги огрузил. Но не посмеют же преступить!

– Кто? – тихо спросил, а услышан сразу.

– Народ мы! – ответили. – Именем… закона!.. и пользы! Открывай!..

И сметают уже его с дороги, что голос его, пусть и рокочущий львино?.. пусть и стенами высокими усиленный? убежище?!

– Не может быть убежища – одному от многих! Как все…

– Истина… – пробует возразить о. Варсонофий.

– Нет одному истины! В необходимости она! – крикнули ему на ходу. – И в порядке, для всех устроенном!.. в пользе общей! Держава и народ! Проклятье… кто не подчинится…

Отступает он и видит, как гаснет лампада. Но они ведь тоже правильное слово говорят… что же – порядок?.. кому – необходимость?.. в чем – польза?.. „Укажут!“ – кричат.

А беглеца уже вытаскивают из ризницы, уже кровенится улыбка его сухих губ… и не испуган взгляд, обращенный к о. Варсонофию, – смотри, мол. „Землю от людей сокрыл, – возмущаются. – Найдем!“

– Смотри, – шепчет человек, и теперь „поп-батька“ видит его лицо, узнает его: „Сэдюк?.. но он же не пьет… а-а, какая разница-то!..“

И бросает Сэдюк камни. „Не здесь!“ – хочет крикнуть о. Варсонофий. „Гной это… как узнают… бросить им“, – шепчет Сэдюк.

Свалка, свалка, свалка, не поймешь теперь и вовсе, на каких языках рычат люди. „Ибо жестоки, жнут, где не сеяли, и собирают, где не рассыпали“, – вспоминал о. Варсонофий.

Одни стоят они в стороне, забытые, он и Сэдюк, больно усмехающийся одними губами, ибо в глазах отчаяние: „Больная земля… Ухэлог сказал – бешенными станут… в свой хвост…“

– Не в земле – в вас тот гной… жестокостью и ложью, – вдруг внятно произнес Тот, на кресте, а Смотрящий на него прикрыл глаза. – Male parta male dilabuntur…

„… прахом пойдет“, – шепотом повторил о. Варсонофий.

Застыл Сэдюк: „чем торжествуешь ты?“; плечи его опустились, старческими теперь кажутся вовсе. Постоял, прикрыв глаза, потом пошел вон, не оглядываясь… „постой…“ – шепчет священик. – Подумаем вместе… это лишь проклятая страсть… Auri sacra tamis…“ „Да не знает же он по-латыни-то“, – застонал про себя, глядя как удаляется Сэдюк… И здесь петух пропел. „Откуда в церкви петух?“ – удивляется о. Варсонофий, открывая глаза. Но темно в этой яви его пробуждения – от собственного ли крика?.. или это сердце толкается ему где-то у самого горла? Он прикрыл глаза, не желая выходить из сна, как в муку себя погружая – но и сладостную, потому что во сне все, не в яви, где не будет сейчас ни забытой латыни, ни сухих накровавленных губ Сэдюка, ни сиротливых костлявых плеч старого тунгуса. Но из сна выплыл этот инженер, Лужин этот, которому он, торопясь, сопротивлялся: „… сказками, говорите? Они тысячелетиями складывались страданием и опытом… в мудрость веры и надежды… что отрицанием, взамен что?.. „во многой мудрости много печали“, сказано, а печаль – понимание… подождите!.. упразднить в момент мудро ли? Нельзя из желания осчастливить противопоставить добрых злым… чистых нечистым, нет до конца ни тех, ни других… а вот проявить общее – нет времени, говорите? – общее… что жить на земле всем дано, не бороться с себе подобными в мир пришел, а себя понять в нем и его в себе… Да, культура, а не борьба решить такое может… ибо борьба – смута… смута и сомнение разное суть… Чтобы в себе мог сомневаться, а не в соседе… „не имамы бо зде пребывающего града, но грядущего взыскуем…“

Да причем здесь Лужин? – вскинулся о. Варсонофий и открыл глаза. – Ни при чем он здесь вовсе“. Он поднял тяжелую голову.

Но выйдя во двор, Варсонофий именно Лужина увидел рядом с купцом. Солнце уже растопило ночной приморозок, и день обещал быть веселым, „Бабье лето, смотри?“

– Вот и ты сейчас о том же, небось, скажешь – зря, мол, и уходить надо добром, – встретил попа возбужденный голос Ивана Кузьмича. Он кивнул на инженера. – Меня убеждает… Ну, хорошо-ладно, пред Богом все равны… а дело? Вон дай тому Тонкулю купцом быть… иль генералом – равный же! – он даже засмеялся, представив. – Вон мой Кирилл легкие отхаркивает… а тогда бы и вовсе под бой людишек поставил, кровью захлебнемся…

– Это что нас встречал? Смышленный тунгус, молодой, – Лужин засмеялся и попробовал передразнить говор: – „Убивали нада такой худой люди“ – это он про вас, Иван Кузьмич, говорил. И верно ведь! А?..

– Про меня? Это ведь он старику проклятие крикнул, – и неожиданно лицо у Бровина покраснело от злости. – Прогорели бы! Вы все чужими руками норовите… а сами чистые!.. Сибирь вам дайте… меха бабам пришлите… золотишко… А потом – „по совести, да грабители“, шелуха одна, блуд словесный! Прокормиться сам сможешь? Вот и всем одинако хорошо сделай, ну-тка!..


– Сделаем, – засмеялся инженер. – А Кирилл где? Иванович?

– Ох, Иван, – вмешался в разговор о. Варсонофий, – недобро мне снилось…

– Вот с ним и поговори, – махнул всердцах Иван Кузьмич на Лужина. – Вам бы разговоры… – и осекся: – Не сердись, отче, мне и самому что-то… – он проводил взглядом инженера, взявшего притуленную к стене двухстволку и сказавшего „тут поброжу, может, рябков выхожу к ужину“, и вновь обратился к попу:

– Осень-то, вишь, не торопится… как заказано. А сбираться будем… ску-ушно мне стало, Варсонофий. Ничего не надо. И ты ведь мне о том теперь сказать хотел?..

Он знал, что о старом Сэдюке будет говорить друг-духовник, что не сможет он объяснить свою все растущую ненависть и к старому тунгусу, неизвестно куда ушедшему, и даже к самому отцу Варсонофию, страдание которого колотьем в сердце словно упрекало и, хуже, отчего-то унижало его собственную жизнь. „Но мне Любаву… устраивать нам надо, и Кирилл не в попрек“, – вяло подумал и вспомнил, как измучила его вдруг Любовь своими придирками и холодной разумностью, как косится она на Кирилла, ровно оскорбленная, что так просто решилось… Как никогда, захотелось ему вдруг в какой-нибудь город – „свой ли?.. нет, чтобы не знал никто!“ – как захотелось затеряться в толпе, услышать перезвон колоколов и зайти в освещенную, светом многих свечей горящую церковь, слушать пение и всматриваться в темные лики, и плакать от жалости, а потом понестись на лихаче вдоль промороженной улицы и подняться в ресторан, где непременно расстегаи с тройной ухой из севрюги, с шампанским во льду, с молочным поросенком и шоколадом к кофе, которые и не по вкусу бы, а отчего-то необходимы в этих представлениях, как скрипка и россыпи мандаринов, как темно-вишневый бархат платья, в котором он непременно видел Любаву, как…

– Сказал я Кирилле Иванычу к Гарпанче пойти… пусть парень ко мне тунгусов своих правит… пусть, а не то… подожгу ведь я все к… матери! – он махнул рукой на факторию, на лабаз, ощущая, что не очень удивило отца Варсонофия, и обозлясь собственным нетерпением, а того больше – мыслью сверлящей: „местью то все выходит… получается, и ничем боле… Сэдюку-то…“

– Эх, Иван… – что еще мог сказать о. Варсонофий.

3

Только теперь он понял, чему удивился тот молодой тунгус в чуме. Кирилл попросил девушку объяснить ему, чтобы осторожней пока рукой больной работал: „А то привычный вывих сделается… ну, постоянный… сама кость выскакивать будет, скажи“. Он вспомнил, как обозначил отец отношения девушки с охотником: „своди-ко, хунат-девушка, Кирилл Иваныча к Гарпанче. Жениха своего проведай… да передай, пусть идут… всё торгуем“.

День стоял яркий, чуть ли не по-весеннему ласковое солнце растопило низкий ночной туман, клочья которого еще путались под деревьями, а здесь на поляне у чумов было хорошо, и Кириллу не хотелось заходить внутрь. Однако Гарпанча, уловив и предупреждая любопытство соседей, пропустил их внутрь.

Они говорили, и Кирилл с внезапным удивлением понял, что Катя – он так только и звал ее, и не мог заставить себя выговорить ее тунгусское имя „Арапас, Арапэ“, – говорит с Гарпанчой только по-русски, старательно подбирая слова, хотя он отвечает по-своему. Она была в кафтане, надетом на зеленое платье, оно, казалось, добавляло темной зелени глазам, а шапочка, отороченная светлым мехом – горностая? – и расшитая на закругленных наушниках бисером, подчеркивала смуглость щек и сочность пурпурных мягких губ. Но особо щемяще влекла его взгляд шея девушки, высоко поднимавшая круглую ее голову с черной косой, словно саможивно сбегающей по спине…

– Брат мой… – несколько раз повторила девушка, непроизвольным и сладостным Кириллу лебяжьим движением поднимая голову на своей невозможной шее. Взгляд ее между тем темнеет и останавливается на опустелом ложе отца. – Брат…

Гарпанча, неловко показывая Кириллу место на малу[3] – гостю, вглядывался в них все внимательнее, глаза его все больше грустнели, он ощутил, кажется, эту намеренную отделённость Арапас и со скрытой горечью подтвердил: „сестра, да… нэкун хунат…“ – Что мог он поделать с душой, которая уже летела в другую сторону?…

Кирилл еще повторил свой совет, мягко коснулся пальцами еще подвязанной руки парня и вышел, чтобы не мешать им: „Поброжу… к реке пойду“. И улыбнулся неожиданно для себя растерянно, поймав метнувшийся зеленый взгляд девушки, пытаясь вынести подкатывающийся кашель за пределы чумы.

…Он вышел к реке, но берег здесь оказался крут, и Кирилл медленно побрел выше по течению, вдыхая стылую прохладу, что поднималась от темной воды. И хотя солнце весело освещало землю, а на нем была эта собочья дошка, стынь речная проникала в него; а бегущая в нескольких саженях под берегом неостановимая вода казалась враждебной в своем равнодушном течении. Но отчего-то это враждебное равнодушие и зачаровывало – быть может, это она связывает „ниоткуда“ и „никуда“ и будет она течь так вечно… „Aeternitas“, – повторил он, прислушиваясь к себе и холодея от самой объемной недоступности слова, которое никак не вмещает в себя человеческую жизнь. – Вечность… как бестелесно было для них это слово в гимназии, когда их заставляли заучивать из Горация… про какого-то крестьянина, который все ждет… пока протечет река… а она все течет куда-то et labetur in omne volubilis aevum… да, вечно! А люди копошатся, завидуют, воюют и уничтожают себя, укорачивая даже ту каплю времени, что отпущена им на жизнь…» Ему сейчас остро, до нутряного стона, совсем не так, как в госпитале, и не как на фронте, – невыносимо и до слез осозналась собственная обреченность и до вопля же захотелось жить, жить, просто жить… он смотрел на движущийся тяжелый поток, который гасил в себе солнце, лишь тёмно зеленея от утонувших лучей, и ему казалось, быть может, самым мудрым сейчас… войти и раствориться в этом потоке и пусть несет его…

– Бой-е… – услышал он над собою, вздрогнул, и ощутил горячий восторг от невесомости узких пальцев, прикоснувшихся к его затылку и паутинкой опустившихся на плечо, с которого съехала эта тяжелая отцовская доха. – Нельзя… здесь холодно тебе, бойе… Идем!

Он задохнулся этим неожиданным и непонятным восторгом – от разделенности его жути, от внезапной вырванности из его готового к исходу одиночества… где-то внутри в нем стыло понимание, что бездна, отпустившая на время, становится еще чудовищней… ибо несет теперь и утрату этого… этого…

Он поднялся в порыве нежности и жути, и восторга, роняя шубу и стыдясь содрогающегося своего худого тела, и увидел глаза, поднятые к нему, смуглое лицо с невинным кораллом губ, высокую шею, поднимавшую к нему это лицо… Кирилл взял тонкие запястья рук, в которых не было хрупкости, и зарылся лицом в маленькие горячие ладони. «Идем же, бойе… за мой».

Она уводила его от холодных вод через притихший лес, через облитые солнцем сухие поляны с пожухлой травой, через оголенные кусты с темно-бардовыми ягодами, уводила ведомой лишь ей тропой, а он шел без мыслей и сомнений, и тревоги, так разъедавших мозг последний год, и покой этой земли, по которой мелькали впереди маленькие торбаса, стянутые в тонких щиколках, входил в его отравленные легкие, в измученное одиноким знанием сердце.

Кирилл смотрел на это мелькание легких ног, на устремленную вперед фигуру, кажущуюся готовой оторваться и взлететь, на закинутую шею и чутошный, в уголок вздернутого к виску глаза, быстрый лиловый взгляд, смотрел задыхаясь и позабыв о собственном дыхании, которое все же хрипело в горле. И несмотря на тяжесть, откатывающуюся в ноги, ему казалось, что он также легко может сейчас догнать ее; но лишь ненадолго, потому что в следующий момент он ощутил себя запыленным кентавром, тяжко топочущим кентавром, готовым разрыдаться от страсти и бессилия, и обреченности утраты, горшей тем острее, что и обретение лишь мелькнуло, лишь поманило… Он задохнулся.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Шитик – крытая большая лодка (сиб.)

2

Нимак – старый, старший (тунг.)

3

Малу – место для гостя (тунг.)

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
7 из 7