Полная версия
Записки лжесвидетеля
«Где же эти “гениальные оборванцы”?» – спросят меня. – Их мало, но они есть. Иной раз они могут оказаться академиками или спившимися портными, но чаще всего – это так называемые «правильные» мужики, здравого смысла которых хватает на осознание нескольких простых вещей: что любые коммунисты – бандиты, что в коммунисты может попасть всякий («от сумы и от тюрьмы не зарекайся»), что на Западе, конечно, хорошо, как и на Юге, и на Востоке, потому что на Юге – южно, а на Западе – западно. Вот и у нас неплохо, потому что это – наше. А ежели порой становится все-таки невмоготу, то нужны не теории, а прежде всего – честные люди, которые любили бы и знали свой народ, а не негров в Африке. Если среди таких людей окажутся немцы – так ведь нам не впервой, если евреи – тоже не беда. Ну а свои – так тем лучше. А почему же нет? Почему свое надо обязательно считать третьесортным и даже чем-то постыдным? Ведь со стороны нам никто не поможет, хотя бы потому, что никогда не помогали. – Набор подобных представлений может оказаться позатейливей или попроще, но он всегда не сочетаем как с любыми социальными экспериментами, так и с протестантским по происхождению либеральным интернационалом, настойчиво норовящим оправдать всяческую левизну и причесать всех под одну гребенку. Многим это покажется, наверно, неожиданным, но кавказские, прибалтийские и даже украинские националисты в лагере никогда не уважали этаких радетелей всех народов из русских, забывавших, что вряд ли можно всерьез понимать национальное чувство соседа, хая свое собственное. В них не без резона видели подобострастно уничижающихся подпевал, в действительности вообще толком не знающих – зачем люди поют.
Лехин дед из всех видов диссидентской деятельности избрал для себя защиту крымских татар. В силу каких-то особенностей личной судьбы (то ли он воевал против них и мучался теперь угрызениями совести, то ли, напротив, вместе с ними) и потому, что права репрессированных народов должны защищать прежде всего русские. Правда, он это делал, видимо, считая русских перед всеми виноватыми, а я убежден, что пострадали русские не меньше остальных, и среди виновников нашей общей катастрофы их, пропорционально к численности населения, не только не больше, но даже меньше, чем многих других. Мне кажется, что защитой прав крымских татар, ингушей или поволжских немцев русские обязаны заниматься просто в силу своей многочисленности, культурного развития и государственного сознания – как всякий сильный должен помогать тем, кто волею судеб оказался слабее его. Григорий Костерин, как и все деды, водил своего внука в кино, на каток или в бассейн, но – в отличие от многих других – ему действительно было что рассказать, и он объяснял Лехе (и себе) свою жизнь, уча его быть честным, мужественным и правдивым, по-собачьи чутким к любой подлости и бескомпромиссно справедливым. Что может быть лучше? Одну только заповедь забыл он передать внуку: «Не сотвори себе кумира». Скорее всего потому забыл, что не знал ее сам. И еще в одном у деда с внуком были досадные расхождения: Костерин продолжал считать себя истинным коммунистом, но его же собственные новые друзья такого старомодного упрямства слегка чурались, и Смирнов марксистом стать уже не смог, хотя личную святость «ленинской гвардии» продолжал остервенело защищать.
– Я не хочу говорить о твоем деде, – сказал я Лехе, – потому что это твой дед и ты имеешь право его любить и уважать. Тем паче – есть за что, но…
– Нет, отчего же. Говори! – с некоторым даже вызовом резво откликнулся Алексей.
– Видишь ли… Это даже неважно – кто. Но неужели ты действительно думаешь, будто вся эта порода старых большевиков была такими замечательными людьми?
– Совершенно несгибаемые!
– Нет-нет, я не о том. В несгибаемость я верю. «Гвозди бы делать из этих людей…» Давно пора. Почему не делают?
– Перестань!
– Хорошо, не буду. Но как же ты можешь считать их такими умными и честными, когда они – вон что со страной устроили!
– Это не они! Это все потом!
– Ну, как же «потом», если и в 17-м году, и в Гражданскую они черт-те что выделывали!
– Только в ответ на белый террор. Знаешь, сколько честных людей ваши белые Укропы Помидорычи перевешали?
– Но это неправда. Воевать с оружием в руках в Гражданскую войну само по себе – не террор. А массовые экзекуции и пытки первыми начали именно красные. Это, можно сказать, доказано документально. Покойный Виталий Васильевич Шульгин умудрился при Советской власти на эту тему фильм снять. «Перед судом истории» называется. Я его дважды видел. Там советскому историку крыть нечем. Пыток у белых, собственно, вообще не было: вешали – и делу конец. Разве что где-нибудь на Дальнем Востоке, у барона Унгерна…
– Вот-вот! Вешали – и делу конец! Только и всего! А туда же еще – православные! Свечки ставят, кадят! А «не убий» кто сказал? Нет уж, если у человека совесть чиста – так чиста. Вот мой дед: он за всю свою жизнь ни одного человека не обидел, тем более – не убил!
От такого умопомрачительного заявления я на мгновение совершенно теряюсь и не знаю, что сказать.
– А как же он комиссаром-то был? – чувствуя, что упустил и теперь вот не понимаю чего-то очень важного, нерешительно переспрашиваю я у глашатая московского либерализма.
– Так и был, – отвечает он мне, – а почему же ему было не быть?
– Так ведь он воевал?
– Воевал!
– И в атаки ходил?
– Да. Но… – Леха уже догадывается, что, должно быть, что-то ляпнул и теперь придется выкручиваться. Только пока не сообразить, на чем же именно этот махровый энтээсовец и вообще реакционер Евдокимов решил его поймать. – Но он же командовал больше…
– То есть ты хочешь сказать, что он других посылал шашечкой махать, а сам рук в атаках не пачкал?
– Нет, но это же было не его дело. Должен же кто-то составлять план и следить за боем!
– А-а… Хорошо. Пусть так. А расстреливать в его отряде, значит, никто не расстреливал?
– Не знаю. Расстреливали, наверно. Но не он же!
– Ну, да. А пленных допрашивать красному комиссару, что же, никогда не приходилось? – уже почти кричу я.
– Приходилось, конечно.
– И что же он – после допроса – отпускал их погулять или выводил во двор и стрелял?
– Так это ж были беляки!
И тут вторично я теряю дар речи. Как это характерно! Именно, что не «белые», а – «беляки»! Это не выдумать и не сказать самому – сегодня так не говорят. Это точно переданное и такое простое словцо досталось мне сейчас от комиссара Григория Костерина, гуманиста и защитника татар, вместо девяти граммов свинца, потому что две трети века тому назад я был бы, конечно, «беляком», а его любимый внук-демократ до сих пор, оказывается, считает, что «беляки» – не люди, что это, должно быть, такие зверюшки, вроде зайцев, например, и никакие гуманизмы, ни заповеди, ни нормы морали, о которых мы спорим часами и неделями, к ним не относятся, на них не распространяются. Их можно было вешать, жечь и расстреливать, оставаясь при этом честнейшим из честных, с незамутненными глазами и искренне убежденным, что никогда в жизни не обидел и комара. Значит, все наши споры – впустую. Мы из разных цивилизаций. Мою страну затопил потоп и сжег огненный смерч. Мои родственники и друзья бежали и попали в новый мир. И вот оно – племя младое, незнакомое. Но ведь мы живы! Нас, уцелевших, многие тысячи, а может, и миллионы! И мы свидетельствуем: была на планете людей желанная наша, горькая и светло украшенная страна, был ее народ, история, культура. Нас страшно изуродовало, но полностью мы не погибли, и теперь уже нас не уничтожить! Мы вернемся домой и отстроим заново семицветные наши дворцы. А пока… Пока приходится сидеть в одной шестиметровой камере внутрилагерной тюрьмы с кем-то, кто называет себя нашим же именем: русского, демократа, антикоммуниста, но… А ведь впереди еще несколько месяцев, и надо уметь как-то жить вдвоем, чтобы не доставить дополнительной радости тем, кто нас обоих сюда посадил…
– Да, Леха… Твой дед действительно своих не предавал. – Все, что могу ответить ему я. Даже не знаю: понял ли меня он?
А мой дед… Мой дед в 39-м году был переведен в Москву, в Генеральный штаб. А через несколько месяцев арестован и отправлен в лагеря, откуда уже не вернулся. Его не растерзала озверевшая свора, как адмирала Вирена, его не расстреляла романтическая легенда «рыцарей революции» Лариса Рейснер, как Щастного. Ему «повезло». Он успел дать в их память последний салют. Но какой ценой? Ценой сомнительных сплетен за спиной, черного шепотка? А разве не платить никаких плат и все равно сгинуть – «без толку, зазря» – лучше? Пусть первыми бросят камни, кто так и сгинул. – Ох, и много же камней наберется!..
«Лагерная почта» – возвращавшиеся оттуда после смерти Сталина уже на моей памяти дальние родственники и знакомые знакомых – рассказывали, что в последний раз капитана первого ранга Владимира Вогака видели живым в 1942 году в одном из концлагерей Средней Азии. Как только это стало возможно, бывшая жена сделала запрос в «органы». Ей ответили, будто «пропал без вести». Стало быть, совершенно очевидно, что у них были достаточно точные данные об его смерти. Ведь если чекист случайно говорил правду даже по более невинному поводу, его могли бы уволить из «органов», а, может, – кто их знает? – и расстрелять. Наверно, сегодня такой запрос следовало бы повторить. Быть может, мне назвали бы пустырь в несколько квадратных километров, где среди тысяч других должны лежать и его кости. Не знаю. Мне почему-то иногда кажется, что лучше и правильнее, чтобы его могилой была вся Россия.
Бабушку тоже могли бы арестовать как «члена семьи контрреволюционера». Но я уже упоминал, что незадолго до того они с дедом развелись. Пользуясь этим, ее ученики по английскому языку и сослуживцы бывшего мужа выхлопотали «всего лишь» высылку в 24 часа из Кронштадта. Все-таки даже на Красном флоте военно-морское офицерство оставалось кастой, сохраняло традиции и чувство взаимовыручки, попросту – честь. Но Кронштадт был крепостью и базой Балтфлота, уезжать отсюда надо было немедленно. Транспорта для высылаемых, к счастью, не было. Ведь когда он бывал, конец дороги терялся в тайге и тундре за тысячами километров. Но был мороз, и «Маркизова лужа» замерзла. И вот бабушка и две ее дочери, двадцати и семнадцати лет, погрузили на сани то немногое, что еще могли спасти, и, впрягшись в постромки, повезли с острова Котлин по льду залива на материк. А потом еще надо было добираться до Ленинграда… Но жить там было негде, и пришлось ютиться по закуткам у друзей. Для вещей места уже не оставалось, и кое-что пришлось раздать знакомым – «на сохранение». Не все оказались достаточно честными. Я помню, как лет через двадцать, в конце пятидесятых, проходя по соседней улице, мама показывала мне через ярко освещенное окно второго этажа написанную маслом Мадонну итальянской работы, которая до войны была нашей… Я не знаю и знать не хочу, кто эти люди. Но навсегда благодарно запомнил несколько квадратных метров на улице Кирочной у Ирины Руфиновны Шульман, на которых мы как-то умудрялись помещаться вчетвером в мои три-четыре года, пока нам не дали пятнадцатиметровую комнату в коммунальной квартире, где нас вскоре стало пятеро. А еще я помню то, чего никогда не видел, что было за одиннадцать лет до моего рождения. Ведь я – лжесвидетель! Снег, солнце, градусов двадцать мороза и ветер в лицо. Три укутанные в поношенные пальто женские фигурки волокут по ледяным торосам глупые пожитки: книги, поломанное столетнее бюро, несколько теплых вещей, какие-то картинки, старинные фотографии… Словом, никому не нужный хлам – всего лишь память еще одного уничтоженного рода. Все дальше и дальше кронштадтский Морской собор, все ближе берег.
_______Странно. Когда передо мной встает эта картина, я вспоминаю отнюдь не лагеря и даже не родную 36-ю зону: Пермская область, Чусовской район, почтовое отделение Копально, поселок Кучино, учреждение ВС-389/36. По какой-то прихотливой, хотя и естественной ассоциации в памяти всплывает сцена из тех времен, когда я работал взрывником в санно-тракторном поезде на Крайнем Севере. Плохо только, что прежде, чем до нее дойти, придется, боюсь, порассказать уйму всякой совершенно посторонней всячины. Но что делать! Я сам все затеял. Хорошо бы, правда, сбагрить куда-нибудь Леху… Но это уж – как получится.
Волчье солнце
Идет охота на волков…
В. ВысоцкийБыло это давным-давно. В тридевятом царстве, тридесятом государстве. Среди едва ли не иного народа, хотя и говорившего по-русски. В Нарьян-Маре (очередной «Красногорск» – на сей раз по-ненецки) с десяток рабочих куковали уже недели две, разгружая за бесценок «борты» на небольшом аэродроме, вместо того чтобы за хороший северный коэффициент работать на Побережье, как им было обещано. Я уж приуныл от такой перспективы, но тут вспомнили, что я не рядовой работяга, а взрывник. К тому же – высшего разряда. Взрывники были в дефиците, и первым же вертолетом в самом начале декабря меня отправили в поселок Варандей на берегу Баренцева моря невдалеке от Новой Земли.
Лет за пять до того я в этом море аж купался. Но верст на тысячу западнее – у берегов Печенги близ норвежской границы, где далекий завиток Гольфстрима не дает замерзнуть пути на Мурман. К тому же это было в октябре, когда настоящих морозов там еще не бывает, хотя снег держится уже месяца два. Ложе небольшой бухты было усеяно крупными окатышами размером с кулак или яйцо, горловину сжимали совершенно голые, черно блестящие от морских брызг утесы и ледниковые валуны. Матовые, желто-зеленые с грязно-белой пеной по гребню валы, в устье бухты выраставшие до двух-трех крат человеческого роста, накатывались со скоростью трамбующего асфальт катка – медленно и неотвратимо, словно вулканическая лава или кипящая смола. Под них надо было поднырнуть, чтобы не быть унесенным куда-нибудь в море, к моржам и белым медведям, – и тогда тебя обжигало действительно почти как смолой. Зато, поборовшись пару минут с тысячами тонн жидкого льда, с мышцами Полярного Океана, каждый, кому хватало на это безрассудства, выходил на берег обновленный, как если бы древние боги закалили его в холодном пламени…
В Варандее все было иначе. Гавань здесь давно уже промерзла, а снега было столько, что вагончики-времянки, из которых состоял почти весь поселок, постоянно приходилось откапывать, чтобы их не замело по крыши. По поселку бродили бичи, скупавшие у барыги-завхоза «Тройной одеколон» по тройной же цене. Но самым невероятным, словно выросшим из мифологического тумана окончательно спятившего от пьянства народа, было явление «трех Граций». Какой-то безумный райкомовский секретарь, выполняя очередную разнарядку (или переврав ее в приступе белой горячки), завез в рыболовецкий колхоз далеко за Полярным кругом табун лошадей. Председатель-ненец увидал таких животных, вероятно, впервые в жизни, и понятия не имел – к чему бы их можно приспособить. Бежать с поклажей по метровому снегу и выкапывать из-под него ягель они явно не могли. В первую же зиму половина бедолаг сдохла. На второй год копыта отбросили остальные. Но ко времени моего приезда все еще оставались в живых три кобылы, являя собой живое торжество вульгарного дарвинизма, лысенковщины и учения Мичурина. Несчастные твари обросли косматой шерстью по самые бабки, нравом стали круты – что твой полярный волк! – а питаться в зимнюю пору приноровились мясными консервами. Они выбивали их из-под снега на местной свалке, разбивали копытами банки и, поблескивая в полярную ночь красными глазами вурдалаков, жадно слизывали недоеденное или протухшее содержимое. Не гнушались обгладывать и выброшенные поварами оленьи кости. Даже самые озверевшие бичи старались обходить их стороной. Если бы они продержались еще несколько лет, охотники за редкими животными в восторге обнаружили бы невесть откуда взявшуюся популяцию гибрида мамонта и саблезубого тигра. А всего-то достаточно – всепобеждающего учения и соответствующей ему организации!
От этих ужасов надо было бежать подальше и побыстрее. Да и платить за краеведческие изыскания мне никто не собирался. Поэтому я почти сразу определился в бригаду буровиков «заряжающим» взрывником и покинул лагерь. Нас было четверо. Тракторист с гусеничного чудовища, чьи сто пятьдесят лошадиных сил с натугой тянули балок (избушку на курьих ножках, только вместо ножек – полозья из двух грубо обтесанных бревен), бурильный станок, запасной дизель и сани со взрывчаткой, цистерной солярки и запасом еды. Бурила с помощником, после выхода в заданную точку на геофизическом профиле через каждые 400 метров бурившие восемнадцатиметровые скважины. И я, запихивавший в эти скважины, пока их не затянуло мгновенно промерзающим плывуном, заранее заготовленные «колбасы» из двенадцати круглых, сантиметров по сорок длиной, с продольной дырой по центру тротиловых шашек (каждая по 2,6 кг), нанизанных на двойной провод «6-ЖВ» («шесть живых») из стальных и медных нитей. «Колбасу» надо было загнать комбинацией металлических шестов на самое дно скважины, действовать следовало быстро, а потому все друг другу помогали. Наружу выводилось два конца провода, внизу подсоединенных к электродетонаторам в шашках, а наверху их оголенные контакты скручивались, чтобы детонаторы не взорвались от атмосферного электричества, и закреплялись на торчащей из снега полуметровой дощечке. Через неделю, месяц или два на профиле появлялся отряд из техников, двух с лишним десятков чернорабочих, четырех-пяти трактористов и «взрывающим» взрывником. Техники устанавливали балок с аппаратурой, рабочие на вездеходе разматывали пять «кос» (48-канальные самодельные кабели длиной в 1200 метров с остроконечными красношляпными сейсмодатчиками-«морковками» через каждые 25 метров), взрывник бежал по сорокаградусному морозу со взрывмашинкой, тремя катушками провода, кусачками и ножом так, чтобы пока вездеход проезжает шесть километров, а рабочие разматывают очередную «косу», трижды успеть подсоединиться к торчащим из снега проводам, установить контрольный сейсмодатчик, выйти на телефонную связь со станцией, сообщить туда, что «есть контакт!», получить команду и нажать кнопку – и все это через каждые 400 метров. Холодно не было. В овчинном полушубке, ватных штанах и валенках было жарко так, что нижнее белье становилось влажным от пота, и в редкие минуты перекура приходилось забираться на станцию или ложиться в снег, чтобы не застудить на штормовом ветру тело.
Но это было потом. А пока я запихивал с мрачными бурилами тротиловые «колбасы» в жижу под вечной мерзлотой, а вечерами выходил по рации на связь с руководством и выяснял результаты нашей работы. Результаты частенько бывали погаными, и руководство не стеснялось в выражениях. Но я немного разбирался в обработке результатов (несколько сезонов в Закавказье отработал, выполняя функции техника и инженера), и в конце концов проверил обоснованность претензий. Оказалось, начальство попросту кое в чем не разобралось, причем ошибка носила профессиональный характер. На очередной разнос я с цифрами в руках ответил, кроя горе-специалистов чуть ли не матом. Весь этот диалог на коротких волнах и повышенных тонах в восторге слушали все вышедшие в тот момент на связь техники и взрывники на нескольких сотнях верст арктического побережья. Начальство обиделось и пообещало после Нового года сослать меня за строптивость из «заряжающих» взрывников во «взрывающие». Физически это было, конечно, тяжелее, а заработать можно было столько же, если не меньше. Но мне давно надоели угрюмые повествования помбура о его брательнике-чекисте и жлобство бурилы. Так что я был только рад грядущему перемещению. Но скоро сказка сказывается, а жизнь на Севере хитрее любой Шахерезады.
Под Новый 1978 год на пересечении двух профилей в шестистах верстах от базового поселка съехалось три группы – мы, топографы и рабочие с техниками. По случаю праздничка прилетел списанный десантный вертолет и забрал всю компанию пить-гулять и мыться в бане в стольном граде Варандее. Однако бросать без присмотра технику в тундре все же нельзя. Поэтому в каждой группе осталось по одному-два человека – сторожить добро. К великой моей радости, я считался штрафником и, естественно, оказался одним из отверженных. Всем таким грешникам полагалась новогодняя пайка из пары яблок, апельсина, шоколадки, банки шпрот, пол-литры «Спирта этилового питьевого» (как сейчас помню – 9 руб. 09 коп.) и семисотграммового «фугаса» «Вермута красного» нарьян-марского (!) разлива – дивного напитка, на одну треть состоявшего из осадка. Но на Новый год традиция требует еще и шампанского, а шампанское завхоз предпочитал по каким-то запредельным ценам продавать пропившимся на базе работягам после баньки вместо пива. Поэтому в наше стойбище оно было отпущено из расчета бутылка на двоих. В результате я, после месяца в избушке-камере вчетвером с малоприятными бурилами предпочитавший побыть один и с огромным удовольствием слушавший под спиртяшку музыку по транзистору, сочиняя двойной венок сонетов, был вынужден без четверти полночь отправиться к соседям в поисках напарника на свое законное «Советское Шампанское». В каком-то смысле это оказалось даже к лучшему. Топограф Володя оказался парнем вполне своим, да и остальные были нормальными мужиками. Отдав должное традициям, около половины второго ночи я вернулся в свой балок и открыл тетрадку со стихами.
Но долго эстетствовать мне не пришлось. Минут через пять раздался ужасающий грохот, мой маленький уютный мирок тряхануло, словно при катастрофическом землетрясении, свет погас, печка тоже, и на моих десяти квадратных метрах тепла среди миллиардов квадратов стужи стало резко холодать. Встав после падения, я увидел картинку из фильма ужасов: в двух шагах от меня, воняя, дергалась морда какого-то грязно-зеленого чудища. Его пасть двухметровой ширины – то ли исполинского бегемота, то ли ожившего ящера – явно пыталась дотянуться до «печи жидкого топлива ʺАпсныʺ», но солярка при толчке щедрой волной залила горелку и пламя погасло. «Балок горит пять минут», – гласит местное присловье, так что мне еще повезло. Тело образины конвульсивно дергалось за проломом в стене, из-за которой доносились злобные вопли. Я выскочил наружу.
В холодном мерцании северного сияния фантастика уступила место реальности. В мое жилище врезался вездеход, дизель которого уже глушил топограф. Все остальные ожесточенно избивали ногами мгновенно сбитого с ног водилу. Оказывается, привезенной выпивки ему показалось мало, и он решил сгонять ради бутылки спирта за триста с гаком километров в Черную. Часов шесть туда, часов шесть обратно – подумаешь! Но проехал всего лишь несколько метров и спьяну проломил мою избушку… Поражала скорость, с которой на Севере принимаются решения, особенно по части мордобоя. Когда я пришел в себя и выбрался из балка, расправа уже заканчивалась, а вездеход выдернули из стены и заглушили. На все ушло меньше минуты. Так ведь секундное промедление может стоить человеческих жизней! Хорошо, что здесь сошлось несколько санно-тракторных поездов и было где переночевать. Но это единственный раз за весь сезон. А если бы рядом никого не было и оказалась повреждена рация? Почти каждый год случалось, что в сходных ситуациях люди просто замерзали, не дождавшись помощи.
Кстати, через несколько месяцев, когда я давно работал в другом отряде, кто-то рассказал, что наскоро отремонтированный балок моих бывших сотоварищей однажды ночью все же сгорел вместе со всеми их вещами и частью денег. Сами они отделались ожогами…
На новом месте меня встретили спокойные и интеллигентные оператор с помощником, предложив поселиться на выбор: у них на станции (с трактористом сам-четвертый) или на кухне с поваром. Я выбрал последнее. Ведь кухня, она же столовая, была единственным помещением, где не было тесно – на завтрак, обед и ужин здесь должны были помещаться все 25–30 человек отряда. Печек же у повара было две, горевших, пока он стряпал, на полную мощь. Так что холодно не было. Правда, по утрам волосы примерзали к стенке балка и, проснувшись, перво-наперво надо было осторожно отодрать от нее голову. Но мы ведь знали, что едем не в Сочи!
Сержуня оказался мужиком предпенсионного возраста из бывших беспризорников и отчаянным антисоветчиком. Работал он шеф-поваром и метрдотелем в лучших ресторанах Питера, а на Север подался, чтобы лет за пять заработать повышенную пенсию – официальные его заработки были слишком малы, чтобы на обычную пенсию можно было прожить. Тем более что привычный ему стандарт жизни заметно отличался от положенного при таких же нищенских, как у него, зарплатах. Конечно, можно было наворовать большие тысячи, потом сесть (это обязательно), часть отдать родному государству, а на спасенное от конфискации обеспечить себе безбедную старость. Молодежь обычно так и поступала. Но сидеть не хотелось. И возраст не тот, и убеждения не позволяли. Это не значит, что он был кристально чист перед Богом и людьми. Сержуня рассказал мне несколько, по его мнению, «сравнительно честных» способов обеспечить себе стабильный приработок. Например, предъявить после банкета счет «лохам» за будто бы побитые хрустальные бокалы. В действительности специальный ящик с таким боем предусмотрительно хранился в подсобке. Между прочим, примерно через год, когда я был уже активистом СМОТа – Свободного Межпрофессионального Объединения Трудящихся, первого подсоветского независимого профсоюза, я узнал, что очень многие официанты прямо-таки мечтали о том, чтобы можно было без всяких ухищрений, совершенно открыто зарабатывать мало-мальски приличные деньги и спокойно спать. Ведь труд официанта во всем мире считается одним из наиболее тяжелых. Недаром из них было составлено целых две группы подпольных профсоюзов…