Полная версия
Артефакты
Я сползла по стене и сидела на корточках, вжавшись в угол. Никто из них не просыпался и меня не замечал. Человек-невидимка.
Сквозь щелку я видела ту самую кучерявую спящую Наташу, растопырившую конечности. Казалось, я очутилась в параллельной реальности или незаметно для всех вышла за рамки трехмерного пространства, переплыв на другой берег Стикса, и неслышно для участников жизни созерцаю происходящее. Вместо того чтобы устроить скандал, около часа я провела, разглядывая ее пальцы на ногах, мускулистые икры бегуньи, татуировку в виде дракона на щиколотке, каштановую копну крупно вьющихся волос. Потом я поднялась с пола и направилась в прихожую, достала ее сумку, изучила документы, возраст, косметику, даже попользовалась ее бальзамом для губ, забыв про правила гигиены. Очнулась я с ножом в руке. Понятия не имею, как так получилось. Возможно, хотела порезать хлеб и сделать бутерброды или пырнуть подушку. Так или иначе, как только я осознала абсурдность происходящего, рукоятка ножа выскользнула из потной ладони, и нож упал на пол.
Я выбежала из дома Романовича, прыгнула в машину и приехала в далекий монастырь недалеко от Волоколамска. Жизнь там кипела с рассвета. После утреннего молебна все были при деле: кто покрепче – занимались посадочными работами, таскали мешки с картошкой, другие хлопотали на кухне, старцы прогуливались по тенистой части, будто в рапиде, не сотрясая ни молекулы воздуха. Я села в беседку рядом с послушницей, орудовавшей тяпкой. У нее были светло-серые глаза с выцветшими ресницами и тонкие аристократичные пальцы. Когда она подвинула крохотный кособокий куст розы, я заметила, что руки были забиты по локоть татуировками, а из глаз сочилась печаль. Татуировки были яркими – набиты с месяц-другой назад, но уже в предыдущей жизни. Церковный быт состарил ее, сгорбил, нагнул, прислонил к земле, но не сломил. Она проводила пальцами по листам очередного саженца и, чуть поднимая уголки губ, улыбалась.
Послушница вдыхала лучи солнца, иногда подставляя лицо будто для поцелуя, мне же казалось, что ни один глоток воздуха не проходит глубже трахеи и даже до бронхов не добирается. Я все ждала, что в один миг случившееся покажется мне буффонадой и я буду рассказывать ее за бокалом как смешную байку из своей молодости. Романович, кучерявая тварь, рукоятка ножа, монастырь.
Я не понимала, почему Романович с такой прытью скакнул дальше, перечеркнул, бойко сменил вектор, а меня вышибло, как кегли в боулинге, случайным страйком.
Спустя час я купила банку липового меда и теплый хлеб из монастырской печи, пошла к машине с определенным и четким желанием сделать татуировку. До диалога со Всевышним я все еще не дозрела.
* * *– Японский городовой. Марат же чуть не поседел от этого ножа! – Романович побагровел от злости и свирепствовал.
– Какой Марат? Какого ножа? – не унималась я.
– Да не было меня в квартире в ту ночь. НЕ БЫ-ЛО! Понимаешь?
– А какого хрена ты на меня орешь?
– Ты могла в спальню зайти и посмотреть, кто вообще с ней в кровати лежит? – взывал он к разуму.
– А ты бы что подумал, если бы пришел ко мне домой и увидел голого мужика? Что сантехник боится футболку испачкать?
– Ну фиг знает. Но схватиться за нож! Ты крэйзи. Придумать себе хер знает что и ножом размахивать.
– Так! Вот не надо только сейчас меня газлайтить! Ножом я не размахивала. Я его просто уронила.
– А-а-а! – Романович сел и закрыл коленями руки. – Ты несколько месяцев мудохала меня ни за что. Ты вообще понимаешь, что наделала? Вот почему… почему ты не могла просто спросить? Русским, млять, языком?
– Может, перестанете орать? Вы задрали уже своими разборками, – шикнула Настя. В коридоре показался силуэт, в котором угадывались знакомые черты. Взлохмаченная, она щурилась от света и пыталась нащупать ногой выключатель торшера. Когда ей наконец это удалось, она взяла со стола стакан воды и пошаркала обратно в спальню.
– Если бы я сказала, то должна была бы встать и уйти. Без права на камбэчество. А я не готова была тебя потерять, – пришлось перейти на гнусавый шепот.
– Ты веришь мне? Что не я лежал в той кровати? Вот мне! Сейчас! Ты веришь?
– Не знаю. Помнишь нас пять лет назад? Мы были теми, с кем изменяют, мы были теми, кто изменяет. Ты задумывался когда-нибудь, как это больно – оказаться по другую сторону баррикад? Я хочу тебе верить, но тогда…
– Система рухнет?
– Типа того.
– Это же дичь! Понимаешь? Прямо дичь! – мурыжил он подушку со свастикой в руках.
– Ну не драматизируй уж так. Честно, я максимум пырнула бы подушку этим злополучным ножом.
– Да я не про нож! – талдычил Романович, убирая подушки от меня подальше.
– А про что тогда?
– Как будет дебилоид женского рода? – Романович занес ладонь, чтобы отвесить мне знатный подзатыльник, но вместо этого (неожиданно даже для самого себя) обнял, а потом истерически засмеялся.
Мы оба понимали, что все могло быть иначе. Неверно истолковав факты, мы спутали карты – свои и всех вокруг. Однако рассусоливать дальше не решились. Просто прижались друг к другу, оставленные обстоятельствами в этом сумбурном вечере с моральным оправданием не расходиться до утра, пока не погаснет монитор ноутбука, жужжанием сообщающий, что выплюнул последний файл.
Настя зря выключила нам свет, спустя несколько минут мы уснули, переплетя руки и ноги. Романович уткнулся подбородком мне в темечко, а я носом – ему в плечо. От него пахло родным и знакомым, что никогда ни с чем не спутаешь. Даже если оглохнешь и потеряешь зрение, ты никогда не перепутаешь запах родного человека, пусть это родство и эфемерно. Однажды, незаметно проникнув в тебя, запах шеи того, кого любил, встраивается в ДНК и меняет тебя внутривенно, создавая новые нейронные связи и зависимость как от опиоидной группы наркотиков. И мне как никогда требовалась его доза.
Так уходило пестрое шумное лето и приходила спелая благозвучная осень. Времена сменяли друг друга, а я все никак не могла оставить Романовича в прошлом сезоне, как джинсы-дудочки, например, или караоке.
* * *– Рота, подъем! Сопли-слюни в сторону, нас ждут великие дела! И, кстати, ты за гондоний глаз… ну прости короче, – Настя суетилась на кухне. – Идите есть, я арабскую шакшуку сделала.
– Я ж еврей, – продирал глаза Романович и зевал, не прикрывая рта.
– Ну тогда не ешь.
– Но пахнет-то вкусно! – медленно перетек он за стол.
Настя поставила перед ним сковородку и всунула в руки вилку. Романович помялся с секунду и принялся уплетать за обе щеки.
– Так, я сейчас еду к Линде, а ты давай отсматривай фотографии и телеграфируй, – выпалила речитативом Настя. За последние годы у нее вошло в привычку раздавать всем указания.
– Тебя подкинуть? Гондоний глаз к вашим услугам, если что, – заметно приподнятое настроение Романовича настораживало даже меня. Я хотя бы пыталась строить из себя угрюмого человека, чтобы не показаться блаженным йогом, ненароком достигшим нирваны.
– Ну давай. Только, если что, это временное перемирие. Я тебя еще не простила. – Настя поднялась со стула, кинула тарелку в посудомойку и торопила пристальным взглядом Алека, жадно поглощающего завтрак.
Домашняя еда для Романовича – раблезианские яства.
Уже на пороге, надев кроссовки, Алек потеребил меня по загривку, распушив волосы и поцеловал в уголок губы – так, что технически можно списать за осечку, но оставляет зазор для вольного восприятия ситуации.
– Владу привет! – не сдержался он, чтобы не поддеть меня на прощание.
Он знал, что я никогда не передам этот привет, не сознаюсь, что мы виделись. И мы оба прекрасно понимали: это не последняя наша встреча. Вопрос времени и нескольких бокалов вина.
– Иди давай, – я выпроводила его коленкой под пятую точку и закрыла за ними с Настей дверь.
От случившегося в ночи повысился пульс и горели щеки. Понять, что происходит между нами с Алеком, – как расшифровывать катрены Нострадамуса. Сизифов труд, одним словом.
Расплывшись в улыбке, я дошла до гостиной и на секунду словила какой-то благодушный дзен. Как будто моя жизнь возвращалась на круги своя.
Я распласталась на диване, открыла ноутбук и начала просматривать фотографии, доедая за Романовичем шакшуку. Полуночные грации танцевали в тесных корсетах и липком латексе, они вытягивали ноги в чулках с ажурными подвязками, а мужчины с оголенными торсами играли с их зажимами на груди, кожаные маски окаймляли лица с мутными от алкоголя глазами. Казалось, я смотрела экранизацию снов завсегдатаев «Студии 54» в Нью-Йорке середины семидесятых. Тут показалась Линда, она старалась держаться обособленно и с нескрываемым восторгом изучала происходящее на сцене, не решаясь приблизиться. Там в клетках танцевали полуобнаженные дивы, просовывали коктейльные вишни сквозь сетку и кормили ими проходящих мимо куртизанок. Я даже включила нуарный сборник Hotel Costes для задушевного просмотра.
Из трепетного блуда меня вырвал звонок.
Гога впервые был у Линды в съемной квартире и заплутал на этаже, поскольку никто из соседей не удосужился пронумеровать свои обители.
– Это не дом, а долбаный бермудский трапецоид. Куда идти?
– Серая дверь, перед ней еще кислотный половичок с черепом. Видишь?
– О! Огонь! – слышалось, как он тягается с замком.
– А ты чего у нее делаешь? – полюбопытствовала я, чтобы хоть как-то вернуться к беседе и не скатываться мыслями в сумятицу из-за Романовича.
– За вещами приехал. Она еще попросила дневник взять, чтобы тебе передать. Где такое обычно хранится?
– Должен лежать среди книжек за стеклянной дверцей. Пухлая такая тетрадь белая. – Я заметила, что Настя привезла с собой турку, и поставила варить кофе, не отключаясь от разговора.
– Тут погром небольшой, и никакого рукописного дневника я не вижу, только альбомы с иллюстрациями.
– Точно?
– Квартира-то крохотная, я все обшарил.
– Сейчас приеду! – я захлопнула крышку ноутбука, кинула его в сумку, натянула на себя джинсы, мужской худи и скрылась в полости капюшона. Уже в прихожей я услышала знакомое противное шипение с кухни, вернулась и убрала турку с горелки. Мы с бытом находились в фазе активного противодействия.
Варить кофе дома – видимо, правда не мое.
* * *С Линдой за эти годы случилось немало. Акробаты пера и виртуозы фарса буквально распяли ее семью во всевозможных журналистских расследованиях: «Генерал в отставке торгует землями военных частей», «Горемыка-риелтор вместе с армейскими друзьями распродал родину финнам». Кажется, это было самое мягкое из аннотаций. Арест ее отца и позже «Шемякин суд» стали неожиданностью для Линды, как и все обвинения. Происходящее казалось неоправданной расправой, ее отец никогда не был богат как Кочубей, жили они вполне ладно, но чтобы кому-то насолить, и такой кульбит – это было за гранью.
В личном все тоже было непросто. Линда родила сына, Ванечку, но дружной семьи так и не сложилось. Ее муж, наш школьный знакомый, имя которого мы предпочли предать забвению и не поминать всуе, оставив только инициал Г., получил возможность пройти стажировку в Дублине и не хотел этой возможности упускать. Визу же Линде не дали, а после выяснилось, что ее документы на визу и не подавали. Он, исполнив «Чао, бомбина-сеньорита», скрылся за горизонтом, а Линда с Ванькой тем временем остались в Москве. Родители Г. всем своим видом показывали, что им некомфортно жить с ней и ее гиперактивным ребенком, да еще и их содержать – своего жилья у нее не было, только комната в родительской квартире, но как они там вдвоем разместятся?
За плечами у нее висело, как рюкзак, незаконченное художественное образование. Она перевелась с потерей курса в МАРХИ, досдавала все, что могла, грызла зубодробительный гранит математических наук и чертила до посинения пальцев. Г. финансово никак ни в ее, ни в жизни ребенка не участвовал. Тогда было принято решение, что ребенок поживет с его родителями, пока Линда не встанет на ноги. Ее отец после развала компании и кончины матери запил и начал буянить, и Линде пришлось съехать из дома и снять небольшую однокомнатную квартиру с видом на железнодорожные пути. Поскольку заочного и вечернего вариантов обучения не было, она устроилась менеджером в ресторан, чтобы иметь возможность учиться, а по выходным навещала сына. Иногда после летнего отдыха он начинал называть ее по имени, что, конечно же, сильно тяготило и било под дых – будто это «Линда» было не ее именем, а стрелой, приправленной кураре. В последнее время все пошло на лад, ее взяли в архитектурное бюро стажироваться. Занятно, сколько бы раз почва ни уходила из-под ее ног, Линда не теряла чувства юмора и верила, что не дается человеку больше, чем он способен преодолеть.
* * *Я зашла в ее дом, и стало по-настоящему грустно. Она как могла пыталась разукрасить халупу яркими деталями, сама шила гардины, перевязывая их бечевкой для антуража. Жизнь хлестала ее по щекам, выгоняя из центра в спальные районы, а она покупала швейную машину Zinger столетнего возраста и пыталась снова оседлать судьбу.
– Так, вещи ее я собрал. Холодильник почистил, чтобы ничего не завоняло. Паспорт, страховой полис – все вроде взял, – отчитался Гога.
Я безропотно искала дневник. Буквально несколько месяцев назад мы с Линдой делали генеральную уборку и как раз положили его вместе с поэзией Серебряного века. Ахматова склонилась к Гумилеву, а дневника и след простыл.
– Ладно, я поехал, ты тогда закроешь все? – поспешил ретироваться наш друг-торопыга.
Еще с полчаса я рыскала по шкафам, но, изучив даже содержимое корзины с грязным бельем, угомонилась. Я расселась на подоконнике, рассматривая хитросплетения железнодорожных путей, и училась медитировать под шум города, как Романович. Как оказалось, когда надо, не думать я не умею. Именно потому я снова взяла в руки ноутбук и начала листать фото.
Тут некто до боли знакомый посмотрел на меня с экрана. Я проморгалась и увеличила фото – на случай если вдруг показалось. Да, я боюсь нечисти, неупокоенных душ и даже домовых, всегда объезжала стороной кладбища, даже готическое Введенское с его склепами, чтобы не столкнуться с призраками, в которых до этого дня не верила.
Но он смотрел на меня с экрана: ссутулившийся, постаревший, потрепанный, но живой – Максим Марецкий, погибший любовник Киры Макеевой. Память рисовала кистью образы: раскуроченная вдребезги машина, на которой он гнался за нами с Романовичем, чтобы рассказать, что на самом деле случилось с Кирой и картинами. А я боялась правды как огня. Скрежет металла, чтобы достать его из кузова, скрипучие носилки, черный мешок, повалившийся отбойник. Моя сестра Карина в карете скорой помощи. Ее испуганное лицо, подсвеченное проблесковым маячком скорой. Макс пытался завладеть картинами Киры, как ополоумевший пытался продать как можно дороже, и жизнь переломила его через хребет. Я долго пыталась понять, жаль мне его или нет. С одной стороны, Марецкий – персонаж сложный, противоречивый, расчетливый, с другой стороны – человек же, со своими мотивами, пусть мне и неизвестными. Смерть никогда не была так близко, как с ним и Кирой – казалось, Эрос и Танатос крепко держали их за руки.
Может, все-таки показалось?
Я с остервенением начала прокручивать кадры, пытаясь поймать его силуэт на периферии фокуса. И нашла его сидящим недалеко от Линды, за барной стойкой. Я достала телефон и сфотографировала монитор. Набрала Карине – привычные гудки.
Карина шарахалась от нас как черт от ладана и не только саботировала встречи, но и сбрасывала звонки. Я догадывалась, что последние события вряд ли найдут в ней благостное созвучие, а то и вовсе собьют с пути истинного.
Но мы все равно дружили, пусть временно и незримо. Все-таки двадцать лет вместе. У нее, как и у Романовича, была своя пачка индульгенций, запрятанная во внутренний карман. Рано или поздно я за все их прощала.
Карину – за то, что переполошила всех своей выдуманной наркоманией, от которой лечилась в клинике вместе с Кирой, в то время как мы сдавали вступительные экзамены. За то, что потом слетела с катушек, заразилась химическим сплином и начала пробовать на себе препараты, примеряя образ Киры. А особенно за то, что умела оказываться в ненужное время в ненужных местах, знакомиться там с очень ненужными людьми и впутываться в истории разного уровня криминального содержания. После смерти Марецкого она резко метнулась на сторону света, крестясь и падая, сжигая мосты без разбора.
Первое, что Карина сделала, когда осознала, что сотворила с собственной жизнью, – уехала в Дивеево, никому ничего не сказав и никого не предупредив. Сняла комнатушку неподалеку в гостевом доме – светелку два на два метра, облачилась в бесформенное платье, похожее на хламиду. И пока она готовилась к первому причастию, мы обзванивали морги, больницы и обезьянники.
К исповеди она подошла сознательно: по совету батюшки разложила по полочкам и листам все свои грехи с самого детства. Так ее жизнь разместилась на двадцати шести страницах мелким почерком. Она вписала все: и обманы родителей, и богохульство, и вызов «пиковой дамы» в пионерском лагере, и соитие с женатыми мужчинами (прелюбодейству вообще была отведена львиная доля листов), и как один раз ей дали сдачи с крупной купюры на тысячу больше, а она промолчала и оставила себе. Все было в этом списке, кроме одного греха. Ей казалось, что озвучь она содеянное – Бог навсегда отвернется от нее. Карина работала на местной пасеке, срезала сирень, чтобы украсить трапезную, щеткой оттирала полы от воска, делала все, о чем ни попросят, надеясь, что на ее добродетели будет невидимый экслибрис и не канет хорошее в анналах истории.
Нет, она не собиралась отрекаться от мирской жизни, а, скорее, перечитав «Чистый понедельник» Бунина, примерила на себя образ героини до конца – начиная от вегетарианской столовой, заканчивая поклонами и чтением псалмов. Но вера, к которой приходишь от отчаяния, от жажды прощения самого себя, имеет свои побочные эффекты: как только на душе становится легче, ты забываешь имена тех, кому молился.
Вернулась Карина в Москву из Дивеево спустя две недели с иконой Серафима Саровского и твердым намерением жить легко и просто. Она поступила на вечернее отделение и выучилась на лингвиста. Языки ей легко давались с самого детства, а в ее семье и вовсе было принято общаться между собой на английском. Так что днем она работала помощником генерального директора небольшой трейдерской компании, после училась, а по выходным переводила англоязычную современную литературу на русский. Последнее приводило ее в экстаз: и читает, и деньги зарабатывает, еще и как курсовую работу можно сдать. К деньгам у нее, в отличие от нас всех, выработалось крайне спокойное отношение: ей хотелось путешествий, но без изысков, чтобы интересно и дух захватывало, позволять себе не считать копейки, закупая скоромные продукты, а все остальное – постольку-поскольку, так, мишура. Не знаю уж, что случилось с ней в Дивеево, но эта жизненная простота была предметом зависти для всех нас. Ей практически ничего не надо было для счастья. В Великий и Рождественский посты она преображалась – не позволяла себе ни театров, ни кино, питалась скромно, не отождествляя себя с физической оболочкой.
Карина вообще была любителем ставить на себе различного рода эксперименты: например, могла запросто решить, что будет вставать с рассветом и делать тибетскую гимнастику «Око возрождения» целый месяц, не срываясь и не давая себе поблажек. Или как-то она решила месяц побыть сыроедом, ходила на работу с контейнерами морковки и сельдерея, гремела соковыжималкой в переговорке и даже отключила в квартире газ, чтобы не было соблазна что-то пожарить или сварить. Так она отказывалась на год от кофе, на полгода – от секса и косметики, она изымала из обихода нецензурную брань и, если это не приносило ее жизни гармонии, возвращала ее обратно.
Так же она поступила и со мной как формой деструктивного общения. Тогда я сочла это попыткой высечь море, но за те полтора года, что мы не общались, смирилась и приняла. Я слышала от общих знакомых, что за танталовы муки с работой и вечерним образованием воздалось сторицей: Карина стала редактором отдела зарубежной прозы в известном издательском доме, защитила диплом на отлично, занялась цигуном и даже взяла преподавателя, чтобы тот научил ее играть на думбеке. Последнее, правда, потом оказалось сплетней.
Иногда я разглядывала шрам на руке от подросткового ритуала обращения в кровные сестры и подумывала набить на его месте татуировку – он множил мои фантомные боли. Многое из того, что делала Карина, казалось нам всем бравадой, будто она храбрилась, что ей никто не нужен, пряталась от самой себя и перекраивала свой образ жизни в попытках убежать от прошлого. А бежать действительно было от чего. И порой, когда она ложилась спать и забиралась на высокую перину, гасила прикроватный светильник, ей казалось, что кто-то перетаптывается у входной двери, шерудит ключом в замочной скважине и вот-вот на пороге покажется она старая, та, что шла в базовой комплектации. В такие моменты Карина заваривала ромашковый чай, пила седативные и засыпала, оставив включенным бра в коридоре, бубня под нос молитву животворящему кресту, благо такие тревоги носили спорадический характер.
Карина была человеком практичным и тщательно изучала пространство вариантов. Когда ввиду юношеской абулии и лени она понимала, что с огромной вероятностью провалит вступительные экзамены, сразу начинала искать пути отступления. К выдуманной наркомании она подошла со всей серьезностью: прочитала массу медицинской литературы (а лучше бы Гоголя), провела опыты, тестируя различные препараты и втихую сдавая мочу в подвальную лабораторию, ночами сидела на форумах анонимных наркоманов в поисках соответствующей для нее истории, парафраз которой она озвучит родителям. Ровно с той же серьезностью она подходила к вопросу счастья. Изо всех сил пыталась достичь воспетой Демокритом эвтюмии или на худой конец полной атараксии. Для того чтобы «воспитать» в себе умение быть счастливой, она составила список того, что приносит ей удовольствие вне зависимости от внешних факторов. И тут выяснилось: сильнее всего она любит вкусно поесть, интересно почитать и погулять по Кузнецкому мосту с термосом чая с клюквой. Позднее к этому добавились танцы, пение голышом под душем и настольные игры.
Ее расписание который год не менялось, и я всегда знала, где ее застать. Хоть мы и не общались.
Утром субботы она отправлялась на рынок, где Мансур уже заготовил для нее свежую вырезку, розовые помидоры (даже зимой), пучки эстрагона и базилика, дагестанский овечий сыр, домашний сацебели и далее по списку. Заполняла холодильник ароматной снедью, а потом отправлялась гулять по переулкам Рождественки, пешком доходила до Армянского переулка, где занималась кизомбой. Вечер, если не было праздников, юбилеев и свиданий, она проводила дома. Наливала себе бокал «Киндзмараули», резала пахучий сыр толстыми дольками, заворачивала в каждую из них веточку тархуна и под эту закусь предавалась эскапизму – смотрела старую добрую эротику восьмидесятых. Обязательно с прыщавым Микки Рурком. По воскресеньям она ритуально собирала своих домашних на ужин и игры в го, нарды или рэндзю, окна кухни с обеда запотевали от готовки, а потом в гостиной зажигались свечи, и все собирались за большим столом, обсуждали события недели и над чем-то смеялись.
А затем приходил понедельник. Без спроса и предупреждения.
Или я. Чуть раньше, чем понедельник.
Мне пришлось провести два с половиной часа на лавке напротив ее подъезда, чтобы удостовериться, что все ушли, и к тому моменту, когда из комнаты в комнату маячил лишь один силуэт, я изрядно проголодалась. На улице стало зябко, и руки не на шутку замерзли – мне далеко не с первой попытки удалось набрать код на ее домофоне. Карина подумала, что ее семейные кулемы, как обычно, забыли что-нибудь, и отперла дверь, не заглядывая в глазок.
– Поесть что-нибудь осталось? – огорошила я ее не только своим поздним визитом, но и откровенным нахальством. – Я с часу дня караулила тебя на лавке и если не съем что-нибудь, то упаду в обморок. А если я упаду в обморок, то не смогу тебе ничего рассказать. Хотя, может, так даже и лучше, – меня заносило на поворотах в этом монологе.
– Ты уж определись: тебя кормить или нет? – Карина стояла в переднике и резиновых перчатках и явно хотела от меня поскорее отделаться. – Плита и холодильник в твоем полном распоряжении.
Я воровато засеменила на кухню, где принялась греметь крышками кастрюль.
– Это глинтвейн с мясом? – поморщилась я при виде винной жижи, где плавали баранина, зелень и алыча.
– Чакапули это, а не глинтвейн, – усмехнулась она и ласково добавила: – Дура ты.
Надо заметить, что уговорила я две тарелки, используя вместо приборов грузинский лаваш. Теперь я могла говорить. Но отчего-то не хотелось.
Карина наконец расправилась с посудой и присела за стол.