Полная версия
Артефакты
Мария Свешникова
Артефакты
«Амбигю комик»
Я никогда не жила внутри Садового кольца.
Конечно же, мечтала об этом, но тайком и в детстве – когда ходила в музыкальную школу имени В. И. Мурадели на Пречистенке. Фантазировала, что когда-нибудь перееду в Чистый переулок, в просторную квартиру с полукруглым балконом, откуда можно закинуть усыпанный маком бублик на шпиль высотки МИДа. А чуть позднее, в классе одиннадцатом, вычислив, что Шамаханская царица из рассказа Бунина жила в доме на углу Соймоновского проезда и Остоженки, решила, что непременно обзаведусь апартаментами в этом здании и оформлю купленным на барахолке старьем. Но что-то мне уже тогда подсказывало, что мечтать жить в центре намного приятнее, чем там жить. Вечные пробки, выхлопы вместо кислорода и полное отсутствие продуктовых магазинов – буханку ржаного не сыскать. Оно мне надо?
А еще я никогда не любила до конца, так, чтобы кричать до разрыва аорты, и даже не слышала подобных воплей, разве что в кино. И не помню, когда я последний раз ходила за хлебом. Зато точно знаю, когда – за кофе.
Это случилось в самом центре.
Я разлепила глаза неприлично рано для субботы – в начале восьмого.
И проснулась я в писательском доме в Лаврушинском переулке, что построен по личному указу Сталина и «высится как каланча» в одном из стихотворений Пастернака. Тут пора сознаться: этот центр оказался не душным, трамваи не маршировали, окна выходили на Третьяковскую галерею и небольшой скверик с кленами, ясенями и благозвучным фонтаном.
В этом доме и в этом центре я – гость. И потому, накинув на пижаму длинный вязаный кардиган, я отправилась в ближайшую кофейню завтракать, чтобы никого не будить. Так, даже не почистив зубы и не расчесав волосы, я спустилась в свою камерную осень.
Облака были связаны из пушистой пряжи, солнце карабкалось на вершину одного из них, но явно еще до конца не проснулось. Ветер, как котенок, играл с жухлой листвой, перекатывая ее от одного бордюра к другому.
В такую осень хочется укутаться, как в шарф из мягкой ангоры.
Все, кто хоть раз оказывался в центре ранним субботним утром, знают, как это возвеличивает – сесть на лавку и в полной мере насладиться журчащей тишиной, нетронутой городом.
Однако мои планы были обречены на провал. Уже заприметив лавку почище, я направилась в ее сторону, как вдруг меня дернули за рукав:
– Простите, пожалуйста! Тут съемки! Не видите – сквер перекрываем для пешеходов? – киношная одалиска, прислуживавшая съемочной группе, как наложница в гареме, четко защищала свою территорию и даже сунула мне в лицо рулон ленты для ограждения.
– Да что вы меня с панталыку сбиваете? Нет же ни камеры, ни актеров! Так что дайте кофе выпить! – я пыталась следовать намеченному курсу и уж точно не собиралась сдаваться под натиском одалиски.
– Ну послушайте, неужели вам так сложно пойти в соседний двор или сесть на веранде ресторана через дорогу? – тут она решила примерить на себя амплуа чинодрала, чтобы вытолкать меня из сквера.
– Если это так несложно, сами там и снимайте. И пока не покажете мне разрешение на съемки от города или же не явитесь с отрядом полиции, я продолжу завтракать! – терпеть уничижительное отношение я не намеревалась и готова была вести себя как фюрер, отвоевывая право на завтрак.
Одалиска чуть отстранилась от меня и решила разыграть королевский гамбит. А именно – обратиться к главному на съемочной площадке.
– Алек! У нас тут проблемы! Какая-то городская сумасшедшая оккупировала нашу лавку и отказывается покидать площадку! – изрыгала она гневную хулу в рацию.
Я же пригубила американо со сливками и надкусила круассан, приправленный миндалем в надежде наконец заморить червячка. Это одалиска гнет хребет и трудится на благо искусства, а я уже отработала и имею право на эпикурейство. Однако мою негу как рукой сняло, когда я разобрала в гневной хуле определение «дамочка с интеллектом хлореллы». Так меня еще никто не называл. Надо запомнить. Я уже было достала из кармана телефон, чтобы записать сие определение, как вдруг голос из рации заставил меня совершить квантовый скачок – сквозь пространство и время.
– А что эта хлорелла говорит? – из рации в мое утро проникал фантом прошлого. Или мне послышалось? В этот момент я думала задать стрекача, лишь бы не знать: он это был или нет. К чему эта однозначность, тем более с утра пораньше?
– Требует полицию и разрешение от города. Иначе с места не сдвинется, – одалиска дрожала как цуцик и периодически заикалась. Видимо, понадеялась, что просидит в вагончике вместе с костюмерами, а тут в одной футболке отправили расчищать местность.
– Только не ругайся с ней! Я обещал Прокофьеву, что никаких проблем с местными жителями не будет. Сейчас подойду с разрешением. Иди пока разберись, чтобы гримвагену дали проехать по пешеходной улице, – донеслось из рации.
Нет, мне не послышалось, это действительно был голос Алека Романовича.
Любви, о которой я, кажется, не мечтала.
И любви, которая так со мной и не сбылась.
– Ладно, – будто выплюнула одалиска в рацию, расстроенная, что руганью ей взбодриться этим утром не удастся. – Сейчас принесут вам разрешение от города. Довольны?
Последнее, что мне нужно было в этот момент, – разрешение от города. Расческа, зубная щетка, шапка-невидимка, портал в другие миры, мексиканский душ и что-нибудь вместо пижамы и старого застиранного кардигана. Но никак не разрешение. От города, блин.
Я подорвалась с места, лелея надежду, что мне удастся ретироваться до прихода Романовича. Недоеденный круассан бросила на островок газона – пусть хоть голуби позавтракают. Зубами зажала кошелек, а руками схватила ключи от гостевого дома и картонную упаковку с двумя стаканами кофе. Однако стоило мне выгнуться в стойке, наметить направление движения наутек, как передо мной проявился он. Как на негативе – когда на однородном серо-черном месиве при проявке вдруг вырисовываются лица с цветами вверх тормашками – где черное есть белое, и наоборот.
Так и в моем утре – все встало с ног на голову.
Сажень в плечах, гренадерская стать, сухопарый, все такой же кучерявый. Все так же улыбается, чуть приподнимая один из уголков губ: ехидно, но с добротой. Хотелось взять парабеллум и выстрелить себе в непричесанную голову.
– Маша? – удивленно и радостно выступил Алек зачинщиком диалога.
Я попыталась ему ответить, но так крепко вцепилась в кошелек зубами, что удалось лишь кивнуть. Романович в некоторых вопросах был прозорлив, поэтому тут же поспешил освободить меня от «кляпа». Выглядела я как жалкий оборвыш, и лишь шелковые полы пижамы и наличие кошелька выделяли меня из касты шантрапы и голодранцев, из-за которых люди и остерегаются селиться в самом центре.
– Ты прекрасный пример того, как деньгами можно заткнуть рот любому человеку! – он улыбнулся следам, оставленным зубами на мягкой коже кошелька.
– Если честно, более неловкой встречи нельзя было и предположить, – я ссутулилась и зарделась.
– Даже боюсь спрашивать, что ты тут делаешь, – поддержал тональность смущения Романович.
– В одном можешь быть уверен: я тебя не выслеживаю. Иначе бы причесалась.
По ковру тротуаров замельтешили первые собачники, по периметру сквера дворники на пару с метлами танцевали котильон. И мы с Алеком – снова в едином пространственно-временном срезе. И сердце просит не то объятий, не то корвалола.
– Да я сам тут внезапно оказался. Продюсер из нашего продакшна корью от ребенка заразился, вот я его и подменяю. Даже особо не в курсе, что снимать будем.
– А тут какая-то хлорелла тебе съемочный процесс портит, да? – вернула я ему рикошетом порцию неловкости.
– Уволю ее к чертям, – Романович покосился на одалиску, которая застыла в ожидании явно другого катарсиса. – Ты завтракала уже?
– Пыталась, но пришлось отдать круассан голубям. – Я кивнула головой в сторону их своры за трапезой. – Не хотела в таком виде тебе на глаза показываться и, услышав по рации твой голос, думала ретироваться, но не успела, – развела я руками.
Вот такой «амбигю комик».
– Может, исправим как-то ситуацию и позавтракаем?
– Алек, я в пижаме! Куда мы пойдем завтракать? В соседний психоневрологический диспансер разве что. Но вряд ли нам перепадет там что-то, кроме жиденькой геркулесовой каши на воде.
– Туда нам рано. Пошли лучше в гримваген! Его уже должны были подогнать. У меня в машине, кстати, лежат термос с пуэром и упаковка овсяного печенья. А еще в гримвагене есть расческа. – Он потрепал меня по волосам, и волна мурашек прокатилась от затылка по позвоночнику до муладхары.
– Только ради расчески! – ретивое сердце нашло компромисс с мозгом, и на светофоре действий зажегся «зеленый».
Гримваген представлял собой фургон, внутри которого располагались рейлы с костюмами в одинаковых чехлах, два трюмо, раковина для мытья волос и небольшая лежанка для особо изможденных. Окна были зашторены, и освещалось помещение исключительно подсветкой зеркал.
– А мы никому тут не помешаем? – из деликатности полюбопытствовала я, уже забираясь с ногами на лежанку.
– Ну, поскольку до десяти утра шуметь нельзя, раньше девяти ассистенты по гриму, как и актеры, не появятся. Так что у нас с тобой есть почти час.
Мы цедили тишину. Молчание покусывало. Щипало на кончике языка – когда вроде хочется уже перейти от шуток к личному общению, но не решаешься. Поэтому мы не нашли ничего лучше, как притаиться за поеданием печенья, что вполне уместно объясняло нашу игру в молчанку.
– Как твоя жизнь? Что значительного случилось за то время, что мы не виделись? – решился нарушить тишину Алек.
– Я выбросила кофеварку, обновила всю музыку. И купила четыре новых комплекта белья. Из важного и значимого, кажется, все. – Это было правдой. С тех пор как за Алеком закрылась дверь, ничто не приобрело большей значимости, чем он.
– Искореняла все прямые ассоциации с моей персоной? – не знаю, задело ли его сказанное.
– Вроде того. А ты? Что делал, чтобы меня не вспоминать?
– Ничего не делал. И кофеварок точно не выбрасывал… – он замялся, кажется, уже пожалев, что затащил меня в этот гримваген. Но отчего-то не сдрейфил и эмоционального погружения не испугался, а присел рядом и положил мою растрепанную голову себе на плечо. – Хочешь честно? Однажды я ехал домой, и захотелось пива. Такого вот настоящего, нефильтрованного, разливного, с густой пеной – что, если сверху положишь монетку, она не потонет. Зашел в брассерию, чтобы взять с собой пинту-другую. Стою у бара, поворачиваю голову, а там ты в соседнем зале. Чуть не разлила на себя бокал вина, когда тебя рассмешили. Сидела нога на ногу, в бордовом платье, с убранными волосами и так смеялась, что мне даже пива расхотелось. – Алек сделал смысловую паузу и для ее оправдания зевнул: – Я толком не понял, что именно произошло тогда: одной части меня стало невероятно легко, я перестал терзать себя за то, что с такой легкостью отпустил, а другая часть не могла простить меня же самого, что ты смеешься не со мной, не из-за меня и даже не надо мной.
– Почему ты не подошел? – выдавила я вопрос, как остатки зубной пасты из сплюснутого тюбика.
– Не рассматривал такой опции. Просто поднялся и ушел. Потом еще долго бродил по улицам, лакал купленную в ларьке сивуху и пытался понять, как люди отпускают людей и чем потом себя утешают.
Его «однажды» и та оказия с бокалом вина случились несколько месяцев назад.
И да, я смеялась. Впервые за два года я смеялась открыто, искренне, и не щемило меж ребер. До этого я пыталась забыть Алека. И тогда, тем вечером, начала забывать. Это были первые три часа, за которые я ни разу не вспомнила о нем, ни одна из ассоциаций глубинным импульсом не уколола мою нервную систему.
– Ты видел, с кем я там была? – я сделала вид, что пытаюсь вспомнить, в какой именно вечер я попала в поле его зрения. Как будто я каждый день выгуливаю бордовые платья и заливисто смеюсь.
– Не видел. И не хотел видеть, – Романович тяжело выдохнул и протянул мне последний кругляш овсяного печенья. Я помотала головой, и он отправил его себе в рот.
Не знаю, что именно: разлапистая и уютная осень, сусальные речи Алека или столь ранний подъем – но что-то из этого возымело действие, и меня коротнуло. Мозг был обесточен.
И я поцеловала его. Меня не остановили ни нечищеные зубы, ни то, что в этот момент он жевал печенье. Видимо, инстинкт самосохранения еще не проснулся. И даже когда он раскашлялся, я не отпрянула, а просто протянула ему термос с чаем, дождалась, пока он сделает пару глотков, и совершила повторную попытку. Алек так сильно прижал меня к себе, что незакрытый термос выплюнул мне за шиворот добрый стакан чая.
– Снимай скорее, а то обожжешься! – скомандовал Алек и, не дождавшись моего повиновения, сам скинул с меня и кардиган, и шелковый верх от пижамы.
– Теперь мне холодно!
Романович снял с себя джемпер, но, вместо того чтобы предложить мне его накинуть, прислонился ко мне животом и грудью и руками растирал спину.
– Так люди греются в экстремальных ситуациях. Меня на курсах МЧС учили. Перед киноэкспедицией на Алтай инструктировали.
– А этому учили? – с третьего дубля мы наконец поцеловались без эксцессов.
Соскользнув от губ к шее, я вспомнила, как Романович пахнет. Иногда мне кажется, что молекулярная структура запаха человека проникает сквозь нос в лимбическую систему мозга и формирует там прочные (и иногда порочные) связи. Или же в прошлой жизни я была бродячей собакой, любившей обнюхивать каждого встречного. Когда Романович ушел, я два-три месяца не стирала наволочку его подушки. Спала на своей, а в его утыкалась носом. А когда наконец хватило мужества положить ее в стиральную машину, уселась на пол и долго смотрела, как она барахтается внутри барабана.
У Романовича всегда теплые руки, даже в мороз.
Эти руки гребнем прочесывали мои волосы, царапали спину. Он вырисовывал кончиками пальцев витиеватые линии на моих изгибах и не торопился.
Я часто прокручивала в голове возможность этого случайного секса: кадры молниеносной похоти, разорванных юбок, порванных чулок и даже общественных туалетов – но никак не нежность, растянутую на час.
Да, мы привычно покусывали друг друга, я даже переборщила с этим и потом слизывала языком кровь с растрескавшейся губы. Алек сжимал запястья, скрещивая мои руки над головой. И иногда не давал шелохнуться. Но все это было в замедленной съемке и рассветной дымке. Или же я столько раз ставила то утро на обратную перемотку и пересматривала, что пленка кассеты затерлась и давала искаженную версию – кто его теперь разберет?
– Как твои подруги? – поинтересовался Романович, натягивая джинсы.
– Не знаю. Нормально, наверное. А почему ты спрашиваешь? Мне казалось, ты никогда их не любил.
– Недавно разбирал почту и нашел ксерокопии ваших паспортов. Помнишь, как вы никого не послушались, полетели с Настей в Рим в начале августа и слегли с тепловым ударом после первого же променада, а я покупал вам билеты, чтобы оттуда эвакуировать?
– Как же такое забудешь. Не поверишь, я как раз искала ксерокопию Настиного паспорта, чтобы вызволить ее из Дубая. Ты же помнишь нашу традицию?
– Каждый год первого сентября вы собирались на веранде одной и той же кофейни и отмечали годовщину вашей дружбы! И перемывали мне кости.
– Два года назад, когда мы расстались с тобой, я выключила телефон на несколько месяцев и впервые не пришла на нашу встречу. А больше никто и не пытался ее организовать.
– Хочешь исправить положение дел?
– Теперь я просто обязана, после нашего с тобой на этот раз действительно случайного секса! – услышав это, Романович расхохотался и даже присел на корточки.
– А помнишь, что мы больше всего на свете любили делать после секса? – ухмыльнулся он.
Тут и я проглотила смешинку и на неровном выдохе, давясь от смеха, произнесла:
– Чебуре-е-еки-и-и!
На этой ностальгической ноте мы покинули пределы фургончика, ставшего для нас цитаделью воспоминаний, и, на секунду обнявшись, разошлись – каждый в свою сторону.
Мы с Алеком имели одну постыдную традицию: посреди ночи, покончив с потным и плотским, наспех накидывали куртки и отправлялись за чебуреками. Прямо напротив моего дома стоял хиленький прицеп, где можно было в ночи затариться холодным пивом и чебуреками с мясом и почему-то с сыром. Это сейчас мы едим чебуреки как подобает: именуем их гош-нан и запиваем сладким чаем из низких пиал. А тогда доставали их из полиэтиленовых пакетов, хватали грязными и липкими от масла руками, пачкались, смеялись. Те, что с сыром, однажды даже донесли до дома и сдобрили майонезом. А потом вливали в себя прохладный солод из запотевших бутылок и ложились спать, Сытые и умиротворенные.
Обо всем этом я думала (или правильнее сказать, этим бредила), пока пыталась настроить мысли на камертон.
Возле подъезда я занесла руку выбросить уже остывший кофе, но передумала и в итоге, не обнаружив поблизости ни лавки, ни доступного бордюра, присела на урну покурить, стрельнув у прохожих сигарету.
Прошлое и чувство вины наперебой хлестали меня по щекам будто пьяного повесу, чтобы тот пришел в чувство.
Пьяный повеса давно очнулся бы.
Я же – нет.
Все шесть пролетов лестницы, которые я шла пешком, чтобы выветрить из себя Романовича, я разрешила себе улыбаться, поставив на паузу чувство вины. Открыв дверь квартиры, осторожно сняла лоферы, скинула облитый чаем кардиган и босиком прокралась в спальню, поставив на тумбочку картонную форму с кофе, как будто уже давно принесла.
Я распахнула окно в спальне и уселась на подоконнике, разглядывая, как в сквере разворачивается театральное действо: шаблонная пара, по сюжету, выбегала из ресторана и угоняла припаркованный поодаль мотоцикл. От скрежета мотора послышалось копошение в кровати, и из подушек и одеял показалось сонное заспанное лицо.
– Влад, а ты любишь чебуреки?
– Нет, по утрам я предпочитаю нечто более тривиальное. – Влад пригубил холодный кофе, поморщился и затащил меня обратно в кровать. Досыпать.
Здесь стоит набить примечание нонпарелью: я часто убеждаю себя, что хожу за кофе, чтобы не будить, не греметь, не пачкать посуду, а на деле – просто до сих пор помню наше последнее утро с Романовичем.
Алек паковал вещи и попросил сделать ему кофе. Я стояла возле кофеварки обездвиженная. И несколько минут не решалась нажать на кнопку.
Большинство историй начинается с вопроса «Выпьем кофе?». И потом вы пьете джин, шампанское, чай, друг друга, и это все неважно. Потому что кофе – это приманка, опарыш на удочке. Мы ловим друг друга на кофе. А я еще и отпускала на волю… последней чашкой кофе, которая, невыпитая и нетронутая, неделю стояла на кухонном столе, пока я не собралась с мужеством и не вынесла ее вместе с кофеваркой на помойку.
Следующий год я пила исключительно чай. И на кофе не отзывалась.
Флешбэк
Прошлое оставляет метки и зарубки. Как турист в дремучей тайге.
Не успела я отойти от встречи с Романовичем, как на меня свалился еще один обломок прошлого. По рабочей почте ко мне обращалась некая Алиса Величенко, интересовалась, остался ли у меня на руках рукописный дневник известной художницы Киры Макеевой, за который предлагала внушительную сумму. Казалось, как в комиксах, меня дернули за лямки штанов, и я отлетела на пять лет назад. Перед глазами воскресали давно забытые события.
Тогда факультативно мы с подругой Линдой посещали занятия интуитивной живописью, которые устраивала Кира в своей квартире-студии в Староконюшенном переулке, и крайне ей импонировали. Не квартире – художнице.
Кира, как яростный адепт теории Антонио Менегетти и поклонница онтоарта, веровала, что каждый человек талантлив по природе и способен нащупать в себе клапан, через который будет проводить великое божественное творчество. К азам она относила не карандашную ретушь яйца и умение правильно штриховать тени, а именно свободу в выражении себя. Это когда отключаешь левополушарное мышление и начинаешь брызгать красками на чистый холст, энергетически ощущаешь неутолимую жажду, как пронзает поток, а в ладонях становится тепло – то самое состояние «ин-се», которое проповедовал Антонио. Киру интересовала эвристика – наука, изучающая физиологическую природу творчества, но с нейрофизиологами она соглашалась неохотно.
Как и все женщины не от мира сего, Кира являла собой болезненную квинтэссенцию таланта, боли, красоты и ярости. Всегда без косметики, она собирала свои тяжелые прямые темные волосы в конский хвост и под его тяжестью обретала грациозность и стать, приподнимая подбородок и глядя на все чуточку свысока. Ее осанка, длинные цветастые платья в стиле богемного шика, аккуратные изящные пальцы, перемазанные краской, гремящие африканские браслеты на запястьях – все это делало Киру Эвтерпой и Каллиопой в одном лице. Мы слушали истории о ее любовных многоугольниках раскрыв рты и втайне мечтали быть чуточку на нее похожими. Брали у нее книги и фильмы. Она открыла для нас Питера Гринуэя, Джузеппе Торнаторе и Вима Вендерса. От нее мы узнали о Кастанеде, Хакуине Экаку и Джалале Руми. О духах Etro с терпкой ванилью и ладаном. О японском чае гэммайтя, обжаренные листья которого заваривались вместе с подсушенным рисом у нее на кухне. И там же впервые попробовали пасту с икрой боттарги – как-то шел проливной дождь, и Кира отказалась выпускать нас на рандеву со стихией.
А потом она покончила с собой.
Линда приехала забрать наши картины и долго бродила по квартире в Староконюшенном, пытаясь понять, как и почему можно решиться покинуть этот храм искусства и творчества, вырваться из тела, о котором все мечтали. Негодовала, куда же делась ее наполненность, пусть и с израненностью наперевес. А потом Линда сама не поняла, как, наткнувшись на ее личный рукописный дневник, положила его за пазуху и воровато засеменила к выходу, забыв взять картины. Позже она оправдывала себя тем, что украла дневник из образовательных целей – как-никак Линда считала Киру своей путеводной звездой в загадочный мир под названием art.
Я же на похоронах повстречала Кириного любовника, Максима Марецкого, который обошелся со мной достаточно жестоко – заставил, как журналиста без имени и связей, в скотских эмоциональных условиях превратить этот самый личный дневник в мемуары, чтобы нажиться на продаже ее картин. Марецкому казалось издание мемуаров Киры правильным маркетинговым ходом, а я была безмолвным литературным рабом, сначала им о-чарованным, а потом разо-.
Как бы там ни было, и Марецкого, разбившегося в погоне за мной на машине, и Макееву, добровольно нырнувшую в воды Стикса, мы редко вспоминали, так что для меня эта драма давно покоилась в анналах истории. Лишь иногда, пролистывая собственное резюме, я натыкалась на строчку «библиография», где упоминалось, что в свои двадцать лет я выпустила маленький литературный труд – как недофилолог обработала мемуары Киры Макеевой. Однако вместо распирающего чувства гордости приходили досада и уныние.
Но вернемся к письму Алисы Величенко. Тот рукописный дневник, который она разыскивала, представляя интересы какого-то владельца галереи, давно пылился где-то у Линды, оставшись как артефакт напоминать о временах, когда мы считали себя творческими людьми. Однажды мы порывались вместе с вдовой Марецкого ритуально сжечь его на погосте, но, как известно, рукописи не горят, и потому опаленная тетрадь с набросками и заметками вернулась к Линде. С тех пор многое изменилось, мы перестали вспоминать о мечтах, которые так и не воплотили, и занялись решением насущных вопросов. В судьбе Линды случились разные перипетии, и сейчас после расставания с гражданским мужем она едва сводила концы с концами. Поскольку за дневник предлагали внушительную сумму, я, особо не раздумывая, отправила Алисе Величенко ее контакты в надежде, что Линда наконец сможет поправить свое уже сильно хромающее финансовое положение.
В конце концов, нас эта история уже давным-давно не касается.
Наверное, я еще какое-то время побродила бы по этим воспоминаниям, но меня отвлекло новое сообщение, которое сразу нежной кисточкой из беличьего хвоста нарисовало на моей физиономии акварельную улыбку.
Романович купил электронный билет для Насти, и авиакомпания Emirates уже завтра примет ее на свой борт и направит из пекла Дубая в московскую зябкую осень.
Осень действительно наступала на пятки. И наступала раньше времени.
Амбре жженой листвы заполняло город, и я с радостью проматывала в памяти, как мы всегда собирались с подругами на завтрак первого сентября, прогуливая институты, работы и даже вручение студенческих билетов. Традиция, внедренная в костный мозг. Физиологическая потребность. И впервые за два года я знаю, как ответить на вопрос: «Как там Романович? Что-нибудь о нем слышно?».