bannerbanner
Ярмарка тщеслОвия
Ярмарка тщеслОвия

Полная версия

Ярмарка тщеслОвия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

«С предательства Сталина и пошло перерождение власти», – размышлял Виссарионыч. А значит, это всё и прежде было в недрах партаппарата, только таилось: стальная воля вождя до времени сдерживала паршивых шакалов. Но тля тлила и ржа жрала железный каркас власти. И всё закончилось в 1991 году – полным предательством страны и народа, которое, под диктовку Запада, осуществили два шута гороховых – Горбачёв и Ельцин.

Вспомнился Виссарионычу школьный урок по химии, где ворчливый учитель объяснял им, семиклассникам, закон о сообщающихся сосудах. Если в одном больше, так в другом меньше – а самой жидкости не убывает, не прибавляется. Так и с деньгами. При социализме было по справедливости – у всех примерно поровну. А теперь? В одном сосуде чуть ли не доверху, а в другом на донышке. В одном от пережору густопсовая пошлость вскипела, а в другом от нищеты кишки к позвоночнику прилипают. Да ещё и кучка нуворишей с нуворишками хвалится своим благоденствием круглосуточно и отовсюду – с экранов телеящиков, со страниц лощёных журналов. Впрочем, по «дворянским гнёздам», вымахавшим как дурные грибы, уже издалека видно, кто преуспел, только вот в других местах дома заваливаются. У новых россиянцев уже и свои идеологи появились. «Кто не вписался в рынок, пускай подыхает, туда и дорога!», «Стыдно перед цивилизованным миром за такой тёмный народ – сброд неудачников!», «Ну, отшелушится в ближайшее время миллионов 50–100, зато экология улучшится. А то нам уже и дышать нечем, приходится летать в Ниццу кушать пиццу» и прочее.

Понимал Виссарионыч: затравили медведя паршивые шакалы. Попусти им ещё – в клочья разорвут. Вот и тянутся душой люди к прежней власти, когда, при всех её недостатках и перегибах, всё же во главу угла была поставлена справедливость, а не доллар в виде двух змеистых червяков с китайской палочкой посерединке.

Между тем стемнело уже по-настоящему. Сумерки из светло-синих сделались фиолетово-чёрными. Служебный люд схлынул, а праздный, шебутной – только налаживался оттягиваться до утра. Перед входом в метро Виссарионыч набросил на себя старый плащик-попону, чтобы досужие люди не пялились на его сталинский китель с жёлтой звёздочкой. Ехать ему было далеко, до упора линии метрополитена. Да и там ещё тащиться до своей «хрущёвки», теперь уже «трущобки».

У пасти подземки, дышащей мерзким, тепловатым, отработанным человеческим паром, сидел, подстелив газетку прямо на замусоленном асфальте, какой-то мужичонка и наигрывал на потёртой гармошке «Амурские волны». Виссарионыч постоял возле него, послушал и положил в помятую кепку монету.

«Серебрятся волны, серебрятся волны, славой Родины горды…» – беззаботно напевал мужичок, счастливо щуря глаза.

«Волны-то серебрятся», – подумал Виссарионыч. И ступил за порог столичной преисподней.

Её ведьмичество Хина Члек на фоне Виева века

Жизнь замечательных блюдей(навеяно книгой Алисы Ганиевой «Её Лиличество Брик на фоне Люциферова века». М.: «Молодая гвардия», ЖЗЛ, 2019)

Явление Хины на свет, как свидетельствуют летописцы, сопровождалось изумительными событиями. Московские фонтаны забили французским шампанским, селёдка под шубой принялась метать ресторанными порциями чёрную и красную икру, а в воздухе двух российских столиц и европейских окраин распространились щекочущие воображение густопсовые ароматы афродизиака.

Едва новорождённая открыла свои круглые, словно кофейные блюдца, глаза, как насмерть пал, сражённый их страстным огнём, врач-акушер, принимавший её в этот мир. Что было потом, когда Хина стала подрастать, нетрудно представить. Добиваясь её взаимности, гимназисты травились, гусары стрелялись, банкиры разорялись, а игроки просаживались в пух и прах. Даже сам Гришка Распутин, завидев в вагоне первого класса эту юную, как рыжая заря, гимназистку, вдруг сделался мордой будто варёный рак, крупнозернисто вспотел и крякнул:

– Ты, эт-та, девонька, заходи! Нонеча занят, царицка просьбишками заела. Но бываю и досуж. Эхма! Ножки-то, ножки-то каки! Паучьи лапки! А глазища горя-а-ат – ведьма! Право слово – ведьма.

Хина благосклонно зевнула и поехала дальше. По обе стороны дороги и так штабелями лежали вожделеющие её стильных прелестей мужчинки. Каждому из них в ответ на банальное «желаю-с познакомиться!» Хина с резонной оригинальностью отвечала:

– Знакомиться лучше всего в постели.

Когда, спустя несколько десятилетий, поэт-шестидесятник Андрэ Явнушенский написал своё знаменитое «Постель была расстелена, и ты была растеряна», Хина лишь недоумённо подняла нарисованную стрелкой Амура бровь. Ещё до Великого Октября, презирая старорежимную мораль, она выкрикнула с балкона в Хендриковом переулке личнозаветный лозунг: «Сексуальная революция forever!» И за долгие годы неустанным телом доказала свою правоту.

Хину любили все… все, кроме одного: Йоси Члека. Вечно ироничный, не опускающийся до практики теоретик литературы, он был ещё и знатоком платной свободной любви. Таскал Хину за собой по борделям, типа на познавательные экскурсии. Хотя чем же там было удивить столь продвинутое в будущее существо, изначально ведавшее всеми женскими тайнами.

Они поженились и, не обременяя себя супружескими условностями, зажили так дружно и счастливо, что семейную гармонию никто не мог нарушить. Взявшись за руки, вступили в ряды ГПУ, дабы с пользой для личного и общего дела проводить свободное от богемы время. На огненно-рыжий ледяной Хинин жар отовсюду слепошаро слетались, как шальные мотыльки, многочисленные поклонники: искатели пряных ощущений, служители искусства и «товарища маузера».

Авангардный поэт Будимир Маньяковский, приволокнувшись поначалу за её младшей сестрой Финой, стремительно и смертельно влюбился в горячеглазую гетеру. Девятым футуристическим валом он обрушился на союз Хины и Йоси, однако молодожёны выстояли. Они попросту включили неугомонного воздыхателя в свою нерушимую ячейку общества – и втроём стали жить ещё гармоничнее.

Будимир строчил стихи и поэмы как тот самый паровоз «вперёд лети – в коммуне остановка». Каждую строку он спешил прочитать в первую очередь Хине.

Бывало, завалится оглоблей в её убранный по наисвежайшей парижской моде будуар, встанет в позу трибуна – и ну гудеть паровозным гудком:

Служил Гаврила в пропаганде,Народ Гаврила вдохновлял.

Хина, в сиреневом пеньюаре от Сен-Лорана, с сиреневой сигарой от Диора в обворожительно оскаленных зубах, на сиреневом пуфе от Параджанова, выгибается балериной и снисходительно кивает в такт, а над её цепкими коготками в это время колдуют маникюрша с педикюршей.

– Ну что ж, актуально, Будик, в тему дня! – взбодрит обольстительница чуткое авторское самолюбие. – Так и продолжай, противный Щеник, на радость нашим Йосику и Анатоль-Васильичу.

Не потому ли воодушевлённый поэт посвящал всё сочинённое только ей – перманентной, как всемирная революция, Музе. Вскоре Москва, а затем и Париж с Берлином стали величать Хину Члек «второй Беатриче». Хотя почему же второй? Она не только ничем не уступала легендарной итальянке по количеству посвящений, но и легко превзошла её по, так сказать, женской части, ибо чувство Данта к Беатриче было всего лишь платоническим. К тому же «сто томов партийных книжек» Будимира Маньяковского по идейности, партийности и прочим литературным критериям нового времени значительно перевешивали незамысловатый и, будем откровенны, исполненный мракобесия однотомник Алигьери.

С Будимиром в дом тройственной четы пришёл вполне заслуженный рахат-лукум. Поэт в творчестве пылал как домна, Стахановым выдавал на-гора рекордные рифмы. Шибающее афродизиаком посвящение Хине Члек заполонило печатные листы, и читатели порой принимали это загадочное звукосочетание за имя автора стихов.

– Я всю свою звонкую силу поэтаТебе отдаю, бесподобная Кис! —

нараспашку декламировал с эстрады Будимир, невольно приобщая поклонников таланта к домашнему имени своей Музы.

Гонорары из редакционных и издательских касс прямиком текли в объёмистую, тонкой выделки крокодиловую сумочку Хины, делая её содержимое весомей. Йося ещё глубже, всей своей облысевшей от мудрости головой с ушами, уходил в теорию авангардного искусства. А Хина оперативно заваливала верного пажа щепетильными заданиями.

– Щеник! – щебетала она. – Для того, чтобы раздеть даму, надо её для начала одеть. А меня совершенно невозможно раздеть, потому что и снимать-то нечего. Ни тебе порядочной норковой шубки, ни парчовой юбки а-ля мадам Помпадур, ни комплекта шёлковых трусиков «Интимная неделька» от Коко Шанель. Я, натурально, пропадаю. За что мне – мне! – это?

Маньяковский от стыда краснел, как воспетое им на все лады знамя революции, и отправлялся в поэтическое турне куда-нибудь на юга.

Провинциальная публика не везде проявляла сознательность, и поэт, видя полупустой зал, праведно гневался на коснеющего «гегемона» и обмещанившийся комсомол. Врываясь наутро в местное ГПУ, ставил вопрос политическим ребром: «Кто не с нами – тот против нас!» Под «нами» он, разумеется, первым делом имел в виду Кисёныша-Йосёныша с собой, но чекистам, чтобы не расхолаживать, сокровенного не раскрывал. Постепенно Маньяковский вообще наладился первым делом посещать ГПУ, а уж потом идти в концертный зал. Авторитет «органов» в деле пропаганды социалистической литературы, ввиду не остывающего от работы «товарища маузера», был так высок, что выступления пошли с аншлагом.

Благодаря этому Хина наладилась регулярно укатывать с Йосей в Европу, дабы отдохнуть от Совдепии и не пропустить последнего писка моды. Быть самой элегантной в московском бомонде, несмотря на гражданскую войну, военный коммунизм и прочие досадные обстоятельства, – иначе она не могла! Благо сестра Фина обосновалась в Париже замужем за прогрессивным поэтом Луи Тарасконом и держала её в курсе всех достижений высокой моды, переправляя лучшие образцы в Москву дипломатической почтой. Фина также сотрудничала с «товарищами из ЧК» и теперь напористо приобщала безалаберного сюрреалиста Луи к надёжным ценностям соцреализма и коминтерна. Вскоре Луи приобщился столь плотно, что записался в компартию Франции и, наведываясь с женой в Москву, сделался штатным другом молодой, не избалованной вниманием Советской республики.

Фина по просьбе Хины стала переводить стихи Будимира на французский. С лирикой она ещё справлялась, а вот с рекламным шедевром поэта «Ничего кроме, как в Моссельпроме» вышла заминка.

– Поднажми, – густо подкрашивая ядовито-багровой помадой губы, убеждала её Хина. – Это лучшее, что создал Будик. Впрочем, нет. Ещё это:

Товарищи блюди!На пол не плюйте!

– Что за блюди?

– Неологизм! Каково, а?! Щен гений, как сказанёт – картина.

– Где же?

– Не скажи. Только вслушайся: тут и блюды, и верблюды, и блювать. Да мало ли что!

– А Йося?

– В восторге! Сказал: бедный Витя Хлебников отдыхает.

– Но как это переведёшь для парижан?

– Вот ты и кумекай, авось дотумкаешь!

Фина поморщилась от таких базарных словечек, отнеся это к площадной лексике Маньяковского, забившей Хине все уши своими рифмами. Однако разве же откажешь старшей сестре, с её властной магией очаровывать! В своё время Хина в момент увела Будимира от влюблённой Фины, и он, помнится, улепётывал, забыв про всё на свете, похожий на большого щенка с радостно завилявшим хвостом. Это случилось ещё до первой империалистической. Брошенная девица и через годы не смогла избавиться от своего чувства, однако даже её ревность безмолвно покорялась чарам Хины.

И вроде красивой Хину не назовёшь: худого росточка, ноги как спички, подбородок тяжеловат да в придачу загорбок на шее, искусно скрываемый фулярами, – а любого мужчинку, если захочет, в два счёта приворожит. Импозантные чиновники, хрустящие ремнями бравые комбриги, замшелые учёные, свежерумяные комсомольцы, лоснящиеся от жира нэпманы… И если бы только сильный пол! Светские столичные красавицы, равно как и серые мышки домработницы, были от Хины без ума, преданно служа ей. Особой её фишкой были жёны любовников, от которых она нисколько не таилась и которые тем не менее от ненависти быстро переходили к обожанию этой властительницы чувств. Отставленным супружницам Хина вмиг объясняла, что ревность – дремучий пережиток средневековья и что свободная любовь есть до того осознанная необходимость, что сдерживать свои подсознательные прихоти просто-напросто вредно для здоровья.

Фина однажды поинтересовалась: как, дескать, тебе это всё удаётся?

– Я даю мужчинкам то, чего они не могут получить в домашней койке, – ответила Хина. – Вот они и выстроились ко мне в очередь, как в мавзолей самого человечного человека. Ясно?

Но Фина всё-таки толком до конца не поняла, несмотря на свой немалый французский опыт.

Она вспомнила, как носилась в Париже с Маньяковским по автосалонам. А всё затем, что Хина молнировала тому из Москвы на адрес Тарасконов: «Щеник, привези мне фордик или хоть какую-нибудь реношку, а то я сбила все каблучки на этих противных мостовых. Только с полным набором запчастей, так как в этой стране иностранных запчастей вовсе не отыщешь. Поздравь, уже сдала экзамен на право вождения. Мурмур, твой Кисёныш». Будимир, позабыв про поэтические гастроли, кинулся выбирать Хине транспорт и наконец нашёл подходящее «рено», предварительно, с помощью тех же «молний», согласовав со своей Кисой цвет. Разумеется, автомобиль был тут же отправлен в Москву с двойным комплектом запчастей. Так в ободранной революцией и гражданской войной советской столице Хина сделалась первой женщиной-автомобилисткой с правами на вождение личной машины.

Не нашла Фина разгадки и в поэме Маньяковского «Про это самое» – единственного лирического отступления поэта от вечных агиток. Хина тогда на пару месяцев отлучила Будимира от себя лично, и тот, чуть не загнувшись от тоски и одиночества, разразился протяжным лирико-любовным рёвом.

Собственно, то была первая и последняя поэма, на которую поэта непосредственно вдохновила его перманентная Муза, ведь «Облако без порток» появилось ещё до их роковой встречи… «Пусть немного пострадает, – заметила Хина, беспечно веселясь с другими обожателями. – Для сочинителя стихов это полезно. Заодно хоть немного отвлечётся от своего агитпропа». И она оказалась права, убедившись потом, что поэмка получилась на славу. Главное – все снова могли прочесть будоражившее посвящение: Хине Члек.

Бывало всё же, что беззаботность покидала Хину – когда её Щена утаскивало на сторону. Увлечённый какой-нибудь смазливой особой, Будимир на миг забывал про твёрдое воспитание, полученное от Хины с Йосей, и в нём просыпалась подспудная мечта о простом мещанском счастье. Как-то будучи в Париже, совсем отбившись от рук, он даже посвятил одной русской эмигрантке пару стихотворений, дышащих тоской по банальному бракосочетанию. Хину это не на шутку встревожило, попускать такому отступничеству она никак не имела права. Хина приняла аварийные меры – свела поэта с легкомысленной московской актрисой. А потом получилось так, что Маньяковскому не дали очередную визу на выезд в Париж, куда он рвался на свидание с эмигранткой. Мнительный поэт воспринял это как политическое недоверие власти и не на шутку захандрил. Тем временем, чтобы его голова окончательно развеялась от мути, Хина, прихватив Йосю, срочно отбыла к своей маме в Лондон. Остальное хорошо известно: вконец расстроенный поэт, оставшись без неё и без парижанки, а лишь с одной нерешительной актриской, всё никак не бросающей мужа, покончил с собой…

Фине живо привиделось, как когда-то она сама притащила Будимира в дом к Хине с Йосей – чтобы те услышали первое чтение его поэмы «Апостол Иуда», которую впоследствии цензура перекрестила в «Облако без порток». Молодой поэт, едва взглянув на хозяйку, тут же выхватил карандаш и крупно написал под заглавием: «Посвящается Хине Члек!» От яростного нажима грифель сломался и отлетел на полметра, но супруг Йося, привыкший к подобным казусам, был невозмутим. Поэма ему с Хиной чрезвычайно понравилась: с таким накалом богохульства, замешанного на любовной страсти, они ещё не сталкивались. «Да этот парниша гений!» – восторженно шепнул Йосик жене и немедленно сказал гостю, что самолично издаст поэму. Что и было, на удивление знакомым, осуществлено в ближайшие месяцы. Хотя Йосик и слыл неисправимым теоретиком, однако здесь в нём прорезался самый настоящий практик.

Он счёл нужным хоть немного подковать Будимира в теории авангарда, напоминая и о классике. Маньяковский вообще-то был художником-недоучкой и в прошлой словесности почти не «рубил». Книги читал с большой неохотой и никогда не дочитывал.

Зато часами с азартом гонял шары в бильярдной или же ночи просиживал за картами. Тем не менее уроки Йоси схватывал на лету и вскоре, ещё и в раздражении от постоянных петроградских насморков, уже крыл в стихах всю Россию чуть ли не матом: «Я не твой, снеговая уродина». Бог и бывшее отечество были им окончательно отвергнуты – на смену пришла Хина и советская власть.

Грядущие десятилетия лишь подтвердили прозорливость Йоси Члека: средства, вложенные в издание «Облака без порток», многократно окупились. Маньяковский стал для всей семейной троицы добывателем не то что минимума – прожиточного максимума. Даже после того, как поэт застрелился, он долгие годы обеспечивал Хину с Йосей, ибо его Муза получила половину прав за переиздания авторского наследства. Это позволило ей до эпохи бешеного Никитки-«кукурузника» благополучно отовариваться в валютной «Берёзке», а недостающие в Москве деликатесы, вроде вина, сыров, свежих устриц и модных нарядов, поставляла из Парижа сестра Фина.

Справедливости ради необходимо заметить, что Хина в то время, когда надо было оперативно действовать, не сидела сложа руки. Она отправила несколько требовательных писем самому Сталину, дабы тот достойным образом увековечил память поэта-трибуна. Вряд ли до «кремлёвского горца» доходили эти послания, но одно из писем всё же попалось на глаза. Его умудрился передать через своих верных знакомых текущий муж Хины командарм Бурмаков, вскоре расстрелянный тираном. Сталин вызвал верного Лаврентия.

– Скажи, дарагой, шьто ты думаешь о таварыше Маньяковском?

– Как же, проверяли. Источники сообщили: дома пусто, только на стене портрет товарища Ленина. Как уставится на фотографию, так часами сидит и что-то бормочет.

– Нэ шьто-то, Лаврентий, а стихи, – поправил Сталин. – Слюшай сюда:

Таварыш Лэнин, я вам докладываюНэ по совести, а по душе.Таварыш Лэнин, работа адоваБудэт сдэлана ы дэлается уже.

Нэплохо, а? Мала ты ещё слэдишь за савэтской поэзией… Тут таварыш Хина Члэк обратилась к нам с пысьмом. Вот шьто, Лаврентий, разбэрись с этим вопросом, – Сталин набил табаком «Герцеговины Флор» потёртую трубку. – Всё-таки таварыш Маньяковский кое-что сдэлал для пабэды социализма в отдельно взятой стране. И заруби на своём носу: вдову, – тут вождь ухмыльнулся в прокуренные усы, – нэ трогать!

Хина торжествовала: такого ощутимого почтения от государства никакая Беатриче никогда не имела. Тем более в этой дикой стране, где вовек не водилось ни высокой моды, ни омаров, ни устриц. При жизни её имя, имя Хины Члек, стало всемирной легендой! Этого не снилось в России даже простодушной музе Пушкина – косоглазенькой Натали.

С годами, десятилетиями Хина, повинуясь какому-то непонятному ей самой влечению, пристрастилась заплетать свои ярко-рыжие волосы кокетливой девической косичкой. И снова к ней слетались, как мотыльки на огонь, её обожатели: кресло-каталку, где она восседала богиней страсти в ярком макияже, сопровождали восторженной толпой самые изысканные парижские и московские геи и примкнувший к этой компании поэт-авангардист Эжен Вознесенко. Обычно они отправлялись всей разноцветной толпой на бывшую Триумфальную площадь, носящую имя Маньяковского. Там на высоком постаменте стоял её бронзовый Будик, в позе горлана-главаря и поэта-трибуна. В той самой позе, в которой он любил ей читать свои новые стихи.

– Хина, несравненная, дорогая, – перебивая друг дружку, сладко щебетали геи, – как вы находите этот монумент, нравится ли вам?

Хина Члек досадливо морщилась:

– Фи, мятые брюки! В таком виде на публику? Да никогда! Мои домработницы умели наводить стрелку!

На минуту она умолкала, борясь с раздражением. Вообще-то, думала Хина, здесь, на постаменте, по справедливости, должны были бы находиться они втроём – всей своей знаменитой семьёй. Ведь кем стал бы Маньяковский без них?.. Итак, по правую руку Йосик, по левую Щеник, а в середине, в резном старинном кресле, она сама – их вечнозелёная рыжая Муза.

Селфи с огоньком

Не могу умолчать.

Как же, для истории!

Не моей, конечно, которая никому не известна, да и не нужна. А той, что вошла в легенду, будто к себе домой, пожаловала в её изукрашенный дворец с парадного входа, по-хозяйски, вразвалочку. Вкусно дыша исходящим малиновым паром – убедительным и убеждающим признаком заслуженного и неоспоримого успеха.

Некоторые сограждане усматривают в этом процессе признаки самодовольства. Ну, так и что ж? Напрасно кое-кто у нас порой считает сомнительным это парящее состояние млеющей души. Нет и ещё раз нет. Оно судьбоносно и даётся только избранникам славы, что ступили на землю, дабы исполнить своё предназначение.

Итак, земля, так сказать, почва. Представьте комфортное дачное Подмосковье в виде Переделкина, экологически чистое утро, вечнозелёные сосны, свежий пуховый снежок. И вот стоят они там позируют, на убранной дворником дорожке. Собрались этакой мушкетёрской компанией – оживлённые, с улыбочками, в распахнутых дублёнках. Потрёпанные ветром времени мушкетёры, в знатной своей силе, хотя и несколько пенсионного возраста. Все они красавцы, все они таланты, все они поэты. На фоне вечности снимается семейство. Дружное, нет ли, большой вопрос, но в чём-то неизгладимо солидарное. И по осанке понятно: нас мало, нас, может быть, четверо, но всё-таки нас большинство. (Кто-то из них же так убеждённо и победительно определил, кто – я запамятовал, да и не важно: любой мог. Впрочем, состав этой прославленной четвёрки под некоторым вопросом и по-разному толкуется, но понятно: она целиком – из шестидесятников.)

Называть их даже как-то лишне, до того все знамениты и узнаваемы по бесчисленным печатным клише и мельканию в телеящике. Хотя если кому невдомёк – извольте.

Разумеется, в серёдке, в цветастом демократическом образе всепланетного рубахи-парня, длинно-изгибистый, голова вскинута, губы жёсткой полоской, с белёсыми до прозрачности очами то ли пророка, то ли фюрера, Андрэ Явнушенский, он же Явнух. Миссионер собственной творческой личности, посетивший того ради, по собственным подсчётам, больше стран, чем их насчитала ООН, и от каждого путешествия оставивший памятный лейбл на чемодане, отчего тот оказался обклеен в три слоя.

В соседстве с Андрэ, похожий на двустворчатый шкаф или же на троллейбус торчмя, с выпученными глазами и бородавками на челе, Робертино Известинский – вдохновенный служитель текущего агитпропа, по корпоративному прозвищу «советский Явнушенский».

Оба они верные, а то и неверные продолжатели дела горлана-главаря Будимира Маньяковского, не однажды, под сенью бронзового кумира, выкрикивавшие свою в меру эпатажную, наспех зарифмованную публицистику газетного толка в гущу охочей до зрелищ московской толпы.

Сбоку, задрав голову, благожелательно блуждает поросячьими глазками пухлощёкий губошлёп Эжен Вознесенко, общепризнанный технарями и научной интеллигенцией гений, розовый от самодовольства конструктор стихотворных кубиков Рубика и рубиков Кубика. И он тоже акселерат-отросток дремучего маньяковского пнища, куда как пуще сотоварищей впитавший все его богохульные соки, недаром был отмечен и приближен самой Хиной Члек: официальная муза поэта-трибуна кого попало к Своему Ведьмичеству не подпускала.

Ну и наконец с другого боку скромно переминается, темнея мятыми усами, штатный любимец интеллектуалов первого поколения бард Тимур Чурчхелава, сочинитель карамельных многозначительных песенок, которые сам же и напевает под гитару надтреснутым тенорком. Не Вертинский, конечно, но хрущёвской оттепели сгодился в самый раз, ибо, если не броской формой, то содержанием, остался верен революционной романтике. Кто не помнит его вышибающей слезу лирической клятвы о воображаемой гибели на той единственной Гражданской: «И комиссары в пыльных кипах склонятся молча надо мной…»

Что и говорить, имена!

А сами они собой – такие по-домашнему родные и близкие. У каждого здесь, в обихоженном лесопарке со всеми коммунальными удобствами, просторная дача для создания нетленки и продуктивного отдыха. Затихнет пишмашинка – дятла слыхать. Звонкая деревянная дробь эхом рассыпается меж янтарных стволов: не спи, не спи, художник!.. Дятлы, они тоже служат искусству, хотя ещё недопонимают это.

Спросите, а где же их общая муза и подруга дней суровых? Где она, изысканная Геллочка, в непременной изящной шубке и замшевых, до колен сапожках? Почему её нет рядом в этот исторический миг запечатления?

На страницу:
5 из 7