bannerbanner
Эвви и три луны
Эвви и три луны

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

– Добрый вечер, господин секретарь, – сказал Кауфман.

Секретарь пришел в ужас. Кажется, начинается одно из тех глумливых юродств Президента, что чаще всего кончается, нет, лучше не думать, чем оно может закончиться. Но с Господином Президентом давно уже этого не было.

Кауфман остался доволен тем, как продемонстрировал секретарю «новый стиль» Президента. Коннор тут же принялся ругаться у него в чипе. «Ничего, пусть привыкают», – отвечает Коннору Кауфман (конечно же, через чип).

– Ну, что у нас нового, Эрдер? – сразу же понял, что перепутал имя секретаря. Коннор опять ругается в чипе. Ничего он, Гарри возьмет себя в руки. Уже взял.

– Ты, кажется, решил переименовать нашего верного секретаря, дорогой? – усмехнулась Элла.

Кауфман благодарен ей. Хорошо, что именно она работает с ним. (Не сообразил сейчас, что больше, собственно, некому.) У нее отличная реакция.

– Как будет угодно Господину Президенту, – расплылся в улыбке секретарь.

– Так как говоришь, я тебя обычно называю? – Кауфман нашел нужный тон. Всё, вошел в образ. Дальше будет проще. Это он не только себе, но и Коннору в своей голове.

– Ослом, с вашего позволения, – сладкая улыбка секретаря.

– И что же, вас, … тебя это, Эвви подбирает слово, – не беспокоит?

Коннор неистовствует, ругается в ее голове. Зачем она лезет? Зачем?

– Господин Президент обладает даром исключительно глубоко проникать в суть вещей, предметов и явлений. И это не только не может, как вы изволили выразиться, «беспокоить» его подданных, но и должно их радовать и восхищать, – секретарь позволил себе несколько менторский тон. Дочь Президента только еще приступает к исполнению своих обязанностей и ее придется еще долго и терпеливо учить, как это обычно и бывает.

– Напомни-ка мне любезный, сегодняшнее расписание, – Кауфман чувствует, у него получается. У него пошло.

Секретарю не по себе от непривычного обращения. Значит. Все-таки будут юродства?

Коннор выругался и плюнул в микрочипе.

– В восемнадцать ноль-ноль душевная встреча с народом, – торжественно оглашает секретарь, – в двадцать ноль-ноль поздний чай с другом детства. В двадцать два ноль- ноль…

– Так! Всё, что после чая, после друга детства, в смысле, – Кауфман отметил, что уже начинает, пытается острить. Значит, уже чуть расслабился, привыкает. – Всё отменяется до особого распоряжения. Понял?

Секретарь всем телом показал, что понял.

Кажется, Коннор прав, с «новым стилем» придется пока что обождать.

– Да! И вызови-ка мне Глотика, будто случайно вспомнил. – Тоже на восемь. Нет, лучше на полвосьмого.

Секретарь понял, юродств не будет. Будет обычная пыточная рутина.

– И еще… э… Орбор, – Кауфман не сумел сказать ему «осел». Нет, пусть все-таки привыкает к «новому стилю». Скоро все здесь будет по-новому. И он добьется даже от этого осла-Орбора человеческого достоинства. – Прими таблетку от головной боли. А лучше две, хорошо? И на ночь еще одну. Такое состояние неприятно, но неопасно. – Кауфман протягивает ему пузырек с лекарством.

Секретарь, прижимая пузырек к груди, кланяется и пятится задом к дверям. «Он всё знает! И про головную боль, и про минутное забытье!» Внутри у секретаря что-то лопнуло. Оборвалось – разом, всей тяжестью, не продохнуть. В приемной он повалился на свой стул. «Да, успел сесть на стул», – последнее, что зафиксировал мозг.


– Ну вот, получилось, – радость Кауфмана была не без самоиронии.

Он откинулся на спинку трона и сладко потянулся, совсем как какой-нибудь менеджер или офисный клерк в своем кресле.

– Странно, что Коннор молчит, – Кауфман показывает пальцем на то место в своей голове, куда вмонтирован чип.

– Других дел у него нет, что ли, – заворчала Элла. Точнее, прикинулась ворчащей.

– Скоро уже шесть, – сказала Эвви.

– Да, да, «душевная встреча с народом», – кивнул Кауфман.

«Душевная встреча с народом» случается в Летрии всякий раз перед выборами. Господин Президент всякий раз говорит, что устал. Утомился от бремени власти и не уверен, стоит ли продолжать. А народ уверен. И народ настаивает. И ладно, если бы только умолял – в последнее время требует, принуждает своего Президента. Это и есть чистота демократии. А не то «институциональное лицемерие», что процветает в других странах. Господин Президент к полнейшему восторгу своих приближенных всегда говорил «институциАНАЛЬНОЕ». Бедному Кауфману пришлось заучивать наизусть все его шуточки.

Самое неприятное в «душевной встрече», что Кауфман будет один. Без Эллы и Эвви. Верховный жрец считает, что народ подсознательно будет ревновать любимого Президента к жене и дочери. ( Его Высокопервосвятейшество психолог по первому своему диплому). И, при всем преклонении перед Женой и Дочерью, в такие судьбоносные моменты народ не хочет делить Своего Президента ни с кем.

Они включили экран (у них камеры в Главном зале приемов), да, конечно, Кауфман давно уже выучил по фотографиям всех этих министров, жрецов, банкиров, сенаторов, всадников, председателей правлений госкорпораций, но повторить не мешало бы.

– А вот этого раньше не было, – Элла показывает на фигурку в мониторе.

– Сейчас посмотрим, – Кауфман открывает «базу данных» в своем компьютере. – Так, так, так… Ну вот, пожалуйста. Вольноотпущенник. Уже миллиардер, владелец…

– Господин Президент, – дверь открыл секретарь, все еще бледный, покрытый потом, – Пора.


Громадный, совершенно чудовищных размеров зал. Взревевшая от счастья при его появлении толпа. Микрофоны, телекамеры. Хорошо, хоть Коннор на связи.

Кауфман встает за трибуну. Фанфары стихают. (Когда входил, он даже не понял, что это трубят фанфары, думал, это стены взревели от радости.) Благоговейная тишина, сейчас Господин Президент произнесет речь, что изменит историю Летрии.

– Мой народ. Мой любимый народ, – он произносит заученный текст, там, где надо, голос его звучит торжественно, там, где надо – задушевно. Вдруг мелькнуло: а Коннор (он автор) все же неважный стилист. Но вот он подходит к месту, где объявляет, что не пойдет на выборы и …

Ему не дали озвучить судьбоносное для Летрии «и». Ропот и ужас пробежал по толпе. Верховный Жрец схватился за сердце и покачнулся, так и упал бы, если б двое юных, несколько женоподобных жрецов не подхватили под руки. Расталкивая придворных в золочёных мундирах и белоснежных тогах, к трибуне прорвался народ. Прорвавшись, повалился на колени перед Кауфманом. «Не-е-т!» – истошный, надрывный крик народа. Круглолицая женщина – сама Летрия-мать не подползла даже, подбежала на коленках к Кауфману. Кауфман тут же выскочил из-за своей трибуны и спустился по ступеням к ней. «Не пущу», – круглолицая женщина, не вставая с колен, раскинула руки: «Не смей!» Кауфман, не очень понимая зачем, пытался поднять ее с колен, тут же понял, что не справиться ему с такой тушей, но все равно пытался. Народ снизу (теперь на коленях все!) тянет к нему руки:

– Кто мы есть без тебя!

– Пропадем ни за грош!

– Вы не поняли. На этот раз всё по-настоящему, – пытается Кауфман, – я действительно не буду избираться.

– Не губи!

– Без тебя не бывает!

– Без тебя не сберечь нам сокровища нашей простой народной, нашей великой души!

– Станем легкой добычей плутократов и атеистов!

– Погибнет, ой погибнет стотысячелетняя Летрия!

– Ба-а-тенька-а-а! – своим истошным воплем перекрыла всех круглолицая Летрия-мать, – останься, родненький, хоть еще на один пожизненный срок!

Выскочивший из толпы придворных владелец текстильной мануфактуры в канареечной тоге прокричал в телекамеру, что покончит с собой, если наш Президент не пойдет через месяц на выборы.


– Я не сумел, – сокрушается Кауфман, вернувшись в кабинет. – Всё понимаю, конечно же… и цену всему действу… Но когда вот так, со всех сторон, – ужасаясь тому, что говорит, – язык не повернулся их огорчать. А простой народ… мне показалось, что они искренни.

– Конечно, конечно, – подхватила Элла, – они без тебя не дойдут до сортира, перепутают лево и право, добро и зло, поранятся вилкой. Так что давай, избирайся, Летрия-мать ждет.

– Знаешь что! – это Кауфман кричит Коннору (не через чип, Коннор сейчас на экране), – спускайся сюда, на Луну, натягивай на себя бодиимитацию и покажи пример. Я не против.

Бодиимитация (бодиими) можно «надеть» на того, кто более-менее совпадает по габаритам с оригиналом. В случае с Коннором были бы сложности. При всей любви к «своему Президенту» подданным было бы трудно понять, почему «самый сильный политик за всю их многовековую историю» вдруг стал в два, в два с половиной раза шире и при этом ниже почти что на голову.

Коннор потребовал от Кауфмана прекратить истерику.


– Я всё исправлю, – успокаивается Кауфман.

– Да уж, сделай милость.

Эвви нравится, когда Элла язвит вот так, без улыбки.

– Секретарь! – Кауфман звонит в колокольчик (в бронзовый).

Тут же возник Орбор.

– Где этот Глотик?

– Давно уже ждет в приемной, Ваше Президентское Величество.

Орбор порой позволял себе подобные вольности в обращении к Президенту.

– Пусть войдет.

Элла и Эвви бросились отключать аппаратуру на столе. Но это так, на всякий случай. Кауфман примет начальника безопасности в креслах на другом конце громадного кабинета.

14.

Слабосильный мотоциклет тарахтит себе по песку вдоль самой кромки тихого сегодня, мерно плещущего моря. За рулем худощавый, остроплечий, совсем молодой еще человек. Его глаза огромные, выразительные, впрочем, вполне возможно, они кажутся такими потому, что голова его выбрита наголо. Глаза смеются. Женщина на заднем сиденье прижалась к нему всем телом, руки обвиты вокруг его талии, точнее, чуть выше. Ветер треплет ее газовый шарфик и густые волнистые волосы. Она подставляет ветру лицо. Видно было, что она старше своего спутника, но не настолько, чтобы ее можно было принять за мать. И в еще большей мере было видно, что они оба счастливы.


Остановились возле таверны. Неказистая забегаловка посреди песков, как и должно быть в этих местах.

– Надеюсь, что наш мопед заведется, – он ставит мотоциклет у стены. «Мопед» – это для вящей любовной презрительности.

– Думаешь, мы здорово усложним ему задачу? – женщина разминает затекшие в седле ноги в потертых джинсах. – Нас и наш, я надеюсь, обильный обед мотор уже не потянет?

У входа в таверну повозка. Две лошади в попонах с полицейской символикой, не распряжены, жуют себе сено, что брошено перед ними на голую землю. Окно фургончика закрыто решеткой. На двери два замка. Огромный навесной, чуть пониже, небольшой врезной.

Молодой человек встал на подножку и заглянул внутрь. Две женщины в разорванных одеждах и старик с длиннющей седой бородой, лицо в кровоподтеках.

– Нет, мы не ведьмы, – зачастила одна из женщин.

– Мы поклоняемся Толву, – с расстановкой сказал старик.

Глянув на молодого человека:

– Я так вижу, ты считаешь нашу Веру ложной?

– Не так давно я понял, что любая Вера с какого-то уровня ограничена, – отвечает молодой человек, – при всей своей полноте и истинности.

– И ты считаешь, что можешь постичь глубину, полноту Веры? – усмехнулся старик. Добавил ядовито:

– Той или иной Веры.

– Нет, – пожал плечами молодой человек, – вряд ли. Но я не об этом.


Зашли в таверну. За столом у окна (чтобы видеть свою повозку) уплетает стейк полицейский. Рядом, на стуле его шлем с перьями, к стулу приставлен меч в ножнах и длинный извозчичий кнут. Полицейский был совсем еще юный, но обнаженные руки уже украшали огромные бицепсы, а под кожаным панцирем угадывалась мощная грудь. Краска на лице, в этой провинции она принадлежность формы – красные и черные полосы. Для устрашения и чтобы скрыть человеческие чувства. Возможно, она помогала полицейским скрыть эти чувства и от самих себя. Так вот, несмотря на краску, как-то угадывалось, что он неплохой. Незлобивый, не впустил еще свое ремесло себе в душу, а свободную от службы минуту использует для того, чтобы бежать в тренажерный зал. Хотя, может быть, просто поедание стейка приоткрыло в нем его лучшую сторону – такое подобие добродушия и непосредственности.

Молодой человек и его спутница сели за стол. Справа от них, у стены чиновник: накрахмаленный воротничок, галстук, аккуратная деловая тога. Он уже пообедал и наслаждается бокалом спиртного и одиночеством. За столом, что прямо перед ними ученый в тяжелой мантии и берете, рыжеватая борода с проседью и профессор; сухой, с тонкой жилистой шеей, седая «профессорская» бородка, костюм-тройка, не хватает только пенсне – ведут свой разговор. Говорят негромко. Но зал маленький и столы так близко друг к другу, что слышно всем. У себя за стойкой хозяин таверны протирает бокалы. За его спиной включен телевизор: «Господин Президент» что-то вещает с трибуны, но телевизор без звука. Спутница молодого человека испуганно глянула на экран.

– Что такое? – спросил ее он.

– Нет, ничего, так.

Завидев новых посетителей, хозяин двинулся было к ним, но свернул к чиновнику: «Не нужно ли чего уважаемому господину?» Осведомился у «почтенных алхимиков и магов», не желают ли они, например, бифштекс с капустой, и только потом уже оказался перед столиком молодого человека и его спутницы.

Ее всегда умиляло, как он радуется еде. У него получается так по-детски. Только с ним она полюбила готовить. Ну а сейчас, какой аппетит после полицейского фургончика – только попить, да лепешки. Но он заказал вдруг полный обед на их последние деньги. Поманил хозяина. Тот наклонился. Она поняла, шепчет, чтобы отнес еду арестантам в фургончик. Владелец таверны кивнул, но все же пошел спросить разрешения у полицейского-центуриона. Тот удивился, конечно, но разрешил. Пожал только могучими плечами.


– Человек не может быть, стать собой вне высшего, вне его лежащего начала, – говорит ученый, – только оно дает ему Смысл, приоткрывает Истину, только оттуда прольется Свет.

– Вы говорите, коллега, «даст», «приоткроет», а если все-таки нет? Что тогда – Высшее начало не смогло, не справилось? Человек бездарен, не сумел взять, надорвался? Или же Высшего начала, на самом-то деле нет?

– Господа, вы знаете, я много думал над этим, – обращается к ним молодой человек со своего места, – и если вы мне позволите…

Спутница предостерегающе наступает ему на ногу, имея в виду чиновника и полицейского-центуриона. Ученый глянул недоумевающее, все равно, если б центурион или хозяин таверны вдруг сказали бы, что «много думали». Профессор же бросает негодующие взгляды на хозяина, дескать: «Что еще такое? А я-то думал, что у вас более-менее приличное заведение».

– Хорошо, – говорит ученый, – предположим, – короткая, но выразительная пауза, – как вы считаете, Высшее, вне человека лежащее начало существует объективно (термин, надеюсь, вам понятен) или же «авторство» здесь принадлежит самому человеку?

Чиновник поставил свой бокал на стол и незаметно достал блокнот.

– То, о чем вы сейчас спросили и то, о чем вы сейчас говорили с вашим достойным собеседником, – говорит молодой человек, – у меня, пожалуй, что есть свои варианты ответов.

Ученый деликатно улыбнулся, профессор демонстративно рассмеялся.

– Но это необязательные ответы на неглавные вопросы, – продолжил молодой человек.

– И что же, по-вашему… – наливается желчью профессор.

– Свобода, – говорит молодой философ, – наша свобода от Высшего начала, от Смысла, Истины, Света.

– Но позвольте, – перебивает ученый (не без рисовки), – вон, за окном, две лошадки, они тоже как бы свободны от этого. Можно сказать, совершенно свободны.

– Этой свободы достигает, может достичь человек из глубины любви к Истине, Смыслу, Свету, из тоски по их источнику, из своей жажды, чтобы этот источник был. Из той глубины любви, что не довольствуется существующими истинами о Высшем начале, не удовлетворена данными нам основаниями этих истин. – Молодой философ сбивается с дыхания. – Этой своей свободой, попыткой свободы человек освобождает Истину. Смысл, Свет, недоступные ему, не дающиеся… мне так теперь кажется. От чего? От своей человеческой ограниченности, да и от их собственных «есть» и «нет» – от их бытия и отсутствия? От их неудачи? Да, да, от ограниченности их бытия и сущности. От их окончательности, непробиваемости и правоты. В этой попытке и есть человек.

Чиновник за соседним столом записывал, но не успевал.

– Другими словами, вы претендуете на абсолют, – профессор вдруг стал серьезен. Добавил тут же, – и на преодоление абсолюта. Но при этом понимаете его непостижимость.

– Преодоление, исходя из недостижимости? – сдавленный голос ученого, – превращая ее в залог?

– Я не хотел бы, чтобы у нас сейчас всё свелось к словам, ну, или к борьбе со словом, – отвечает им молодой философ, дело не в преодолении или приятии. Не в победе или смирении… – он засмущался. И вдруг:

– Здесь есть какая-то жалость – наша жалость к Истине, к Свету… Жалость к Богу – такая, еще не понятная мне, пугающая меня. И здесь отказываешься от Утешения и Воздаяния. От бессмертья души, быть может. И твоя жизнь, судьба, бытие вдруг так незначительны по сравнению с чистотой твоей жизни, судьбы, бытия. И ты не жалеешь о своей утерянной правоте, с усмешкой оглянешься на свою вчерашнюю истину, ужаснешься всегдашнему своему добру.

– И вы считаете, что этим можно жить? – спросил ученый.

– Человеку нужны основания! – возмутился профессор. – Величественные и надежные!

Полицейский-центурион поднялся из-за стола. Спутница молодого философа вздрогнула, приготовилась. Полицейский бросил на стол деньги – звук падения меди на старые, сухие доски – и вышел. Хозяин таверны, удивленный размером чаевых, подхватил его шлем, сгреб меч и кнут, поспешил за ним.

Полицейский-центурион направился к своему фургончику с решеткой, на ходу вынимая тяжеленный, каких-то неестественных размеров маузер. Женщины в фургончике завыли, старик начал читать молитву.

Полицейский выстрелил – выстрелом разнес навесной замок. Рванул дверь так, что второй замок брызнул осколками. Дверь, сорвавшись с верхней петли, повисла. Что есть силы зашвырнул пистолет далеко в пески, ладонями, пальцами стер с лица казенную свою краску, насколько смог, повернулся и пошел, не оглядываясь.

15.

Глотик оказался носителем настолько безликой физиономии… единственная ее отличительная, можно сказать, индивидуальная особенность – она была сонной.

Рукопожатие с Президентом, неопределенный поклон в сторону жены и дочери Элла с Эвви на другом конце громадного кабинета принялись изображать пантомиму «Супруга и дочь обсуждают наряды», и сразу же достает бумаги.


Сидит себе в кресле, делает доклад «о настроении умов», понимая прекрасно, что его так внезапно вызвали во Дворец совсем не за этим.

– Знаешь, что,– перебивает его Президент.

Глотик не ожидал, что Пожизненный (они меж собой зовут его так) настолько быстро перейдет к делу.

– Ко мне сейчас должен друг прийти. Так, вспомнить детство, чаю попить, – я приму его в мраморной гостиной.

– В малой мраморной? – уточнил Глотик.

– Да, да. Да, конечно, – торопливо кивнул Кауфман. Опять чуть не сбился. – Там, ты, может быть, знаешь, есть потайная комната.

Глотик сам проектировал эту комнату, с тем, чтобы дверь в нее была замаскирована мраморной плитой и посетители о ее существовании даже не подозревали бы. Глотик оценил чувство юмора пожизненного. Только юмор все-таки какой-то новый.

– Так ты посиди там, до моего сигнала. Посиди, поскучай, в потолок поплюй, подрочи немного. – В отличие от Глотика, Кауфман не был в восторге от чувства юмора «Господина Президента». Глотик же, насторожившийся было, успокоился. Президент шутит как всегда. А по существу – физиономия Глотика даже перестала быть сонной. «Ну наконец-то!» – громадными буквами написано на физиономии.


Эвви проверила камеры в мраморной гостиной, всё в порядке, картинка отчетливая.

– Надеюсь, ты помнишь, что это твой друг по кружку рисования и музыкальной школе? – напутствует Кауфмана Элла.

Друг уже час как дожидается в мраморной гостиной, сидит за маленьким кругленьким и, разумеется, мраморным столиком, сервированным для чая. Но ни к чаю, ни к пирожным, разумеется, не притронулся. Только сглатывает слюну, как собачка в недавних опытах одного их ученого.

Но вот вострубили трубы, распахнулись золочёные двери – в гостиную входит сам.

– А-а! – вскакивает Друг, – кого я вижу! А-а! – устремляется к Кауфману в полупоклоне и с вытянутой вперед, как боевое копье, предвкушающей рукопожатие дланью. Тяжеленное брюхо Друга наверняка бы перевесило, и движение в полупоклоне органично бы перешло в керлинг на этом самом брюхе по паркету к ногам Кауфмана, если бы не было уравновешено монументальной задницей. Именно задница позволяла Другу сохранять достоинство в этой его пробежке к Обожаемому Телу. Раскрасневшееся лицо, сморщившееся от счастливого смеха так, что в налившихся багровым, прыгающих, радующихся складках окончательно пропали и без того маленькие глазки, вызывало вполне проктологические ассоциации. И с этим лицом пришлось целоваться. Друг счастливо смеялся. Его голос и смех вызывал примерно те же самые ассоциации. Рука друга была непропорционально, неимоверно длинной для такого тельца – длинной и тонкой, а кисть – неправдоподобно широкой для такой руки, крепкой и доброй. Видимо, это результат эволюции под воздействием многолетних рукопожатий с Господином Президентом.

Кауфман усаживает Друга за «маленький кругленький столик». Лицо Кауфмана теперь с «доброй лукавой улыбкой». (Гарри долго тренировался.)

– Ну что, друг? Чаю?

– Чаю, дружище. Чаю! – было ясно, что Друг сейчас просто умрет, если не попьет президентского чаю.

– А помнишь, дружище, – глазки снова пропали в складках счастья, – это ж ты научил меня более-менее сносно играть четвертый тромбон. Если б не ты, меня бы точно выперли к матери из музыкалки.

Кауфман должен теперь его потрепать по черным его, жестким, как щетка, стоящим дыбом волосам. «Фу ты, гадость какая! Но все ж таки лучше, чем целоваться».

Из исчезнувших, несуществующих глаз Друга каким-то образом потекли слезы умиления

– Да-а, – вытирает слезы платочком расчувствовавшийся Друг, – было время… жизнь была… сказка… Так с тех пор всё ведешь меня-неразумного по жизни. Смотри-ка: Пожизненный ведет по жизни! Отлично, да?!

Далее он о том, что неплохо было бы отдать ему половину пароходной компании «Паруса» (принадлежит другу Президента по шахматному клубу), раз уж жизнь к этому подвела. Сам Пожизненный подвел его, неразумного к этому, ведя по жизни.

– К половине пароходного холдинга? – уточняет Кауфман.

Друг бурно радуется, а заодно намекает, что неплохо было бы дать ему монополию на продажу булавок на всей территории Летрии и провинций.

– Сигнал! – громко сказал Кауфман.

Мраморная плита боковой стены задрожала и начала медленно сдвигаться вправо. Вот в проеме рука, вот плечо… Глотик вышел в гостиную как из могилы, из склепа. Кауфман, пусть и знал всю механику, вздрогнул. От изумления на лице Друга вновь появились глаза. Но тут же снова исчезли от счастья и радости:

– Глотик, дорогой! Какими судьбами? Служба? Служба, как же, понимаю-понимаю.

Глотик преспокойно защелкивает на протянутой к нему для рукопожатия руке кандальную цепь. Из потайной комнаты выходят два гренадера с алебардами

– Это все шахматист, предатель! – Друг верещит и трепыхается уже в дверях. – Он, сука, давно уже зарился на мои рудники.

Гренадер не без удовольствия пихнул его кулаком в спину, вывел тем самым из равновесия систему «брюхо–задница». Уже в следующих дверях Друга подхватили шестеро затянутых в коричневое трико. Забили ему в рот кляп, кокетливо завязав тесемки кляпа ему на затылке бантиком. Он же пытался компенсировать исчезновение звука выразительностью пластики, отчего всё стало напоминать балетную сцену: силы тьмы тащат грешника в ад.

– Какие будут еще указания? – учтиво склонился над Кауфманом Глотик.

Ни на йоту не сомневался, что будут еще указания. Кауфман спрятав руки под стол, чтоб не было видно, как они дрожат:

– Хотел было составить тебе список, но смысл? Всех знаешь сам.

Глотик осклабился.

– Что, не веришь своему счастью? – попытался улыбнуться Кауфман.

– Будут ли еще какие уточнения по данным мне указаниям, – вкрадчиво начал Глотик.

– Да нет… вроде бы, – не понял его, пожал плечами Гарри.

Коннор забил тревогу в чипе. Элла ругается у него в наушнике.

– Стоп! Стоп! Стоп! – сообразил, замахал руками Кауфман. – Все они в лучших, соответствующих международным стандартам камерах нашего подземелья ждут прихода своих адвокатов. И всё. Ты меня понял, и всё!

На страницу:
5 из 8