bannerbanner
«Крутится-вертится шар голубой»
«Крутится-вертится шар голубой»

Полная версия

«Крутится-вертится шар голубой»

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

Вечером с работы вернулся дед. Соседки во дворе не решались заговорить с Соломоном Моисеевичем, но по их многозначительным лицам он догадался, что женщины знают нечто, чего ему еще предстоит узнать. Сердце деда екнуло, но он не подал и виду, что его волнуют косые взгляды соседок, шаг не ускорил и степенно взошел на крыльцо. Предчувствия не обманули – еще в коридоре он почувствовал несвойственные их квартире тяжелые запахи, заметил быстро захлопывающиеся двери соседних комнат и повисшее в воздухе напряжение. Тщательно вытерев ноги о половик у входа, Соломон Моисеевич вдохнул глубже и вошел в комнату.

Герасим, раскрасневшийся после ванны, в чистой не глаженной рубахе, тяжело поднялся с дивана и первый подошел к деду. Мужчины молча обменялись крепкими рукопожатиями, словно расстались лишь вчера. Затем дед приобнял зятя и тепло похлопал его по спине:

– Ну, здравствуй, дорогой, как добрались?

Герасим неопределённо пожал плечами и слега отступил в сторону. Соломон увидел лежащую на диване дочь и с трудом сдержал нахлынувшие на глаза слезы – так она изменилась. Вместо цветущей, некогда розовощекой, полной жизни и энергии девушки на него смотрела иссохшая измученная женщина, слабо напоминающая его красавицу дочь. Через силу заставив себя улыбнуться, он подошел к Соне и, пресекая ее слабую попытку сесть, опустился у дивана на колени, склонился к дочери и уткнулся лицом ей в щеку.

Было уже поздно. Все соседи спали, но из-под двери, ведущей в комнату Фарберов, выбивалась тусклая полоска света. Соня в полузабытье лежала на диване, маленький Йося сладко спал на своем сундучке. Соломон, Любовь и Герасим, склонившись друг к другу, сидели за столом, над которым низко нависал желтый атласный абажур с длинными коричневыми кистями. Вполголоса, чтобы не мешать спящим, они держали семейный совет.

Соня больна, это ясно. Кашель у нее начался на втором году ссылки в Казахстане. Герасим с женой жили в небольшом поселке Петропавловский в огромном бараке для ссыльных. Условия жизни были тяжелые – летом неимоверная жара, а потом зима на полгода с морозами под пятьдесят градусов. Барак отапливался двумя буржуйками, и зимой было настолько холодно, что по ночам люди мерзли несмотря на то, что спали в одежде. Кашляли все; кашляли так, что, как и лай собак, по ночам кашель был слышен на подходах к бараку. Соня начала кашлять в первую же зиму. Сначала слегка, поверхностно, словно поперхнулась, к весне – глубже. Герасим надеялся, что летом, когда придет тепло, жена окрепнет, поправится. И действительно, с наступлением жары Соня отошла, порозовела, кашель почти угас, лишь изредка напоминая о себе легкой тяжестью в груди, которая по утрам поднималась к горлу, вызывая слабую перхоту. Но зимой кашель вернулся с удвоенной силой, мучительный, судорожный. Кашель изматывал Соню по ночам; днем он ослабевал, но голову кружило от затрудненного дыхания. К концу зимы женщина кашляла уже не переставая.

Герасим повел ее к местному поселковому врачу. Равнодушный фельдшер с синюшными губами и одутловатым лицом, изборожденным мелкими багровыми капиллярами, послушал Сонину спину и грудь, нетвердо сжимая стетоскоп дрожащей рукой. После, о чем-то задумавшись, он впал в оцепенение и сидел так, пока Герасим не вернул его к жизни, сильно встряхнув за плечо. Тогда фельдшер достал из стола замусоленный грязно-серый бланк и попытался что-то написать, но ручка не слушалась, чернила капали на бумагу, оставляя темно-фиолетовые кляксы. Отказавшись от этой затеи, фельдшер тяжело вздохнул и сказал:

– Хрипит в легких, – и, опустив голову на грудь, умолк.

– Что надо делать? – теребил его Герасим.

– Что-что! Лечиться надо.

– Как лечиться? Выпишите нам что-нибудь! – не унимался Герасим.

– Нету здесь никаких лекарств, – заверил его фельдшер. – Здесь вам не курорт. Питание ей надо хорошее, отдыхает пусть, травы какие-нибудь попьет. Да, еще тепло ей необходимо и свежий воздух.

Произнеся такую длинную речь, мужчина выдохся, обмяк и окончательно ушел в себя. Герасим взял Соню под руку и повел обратно в барак.

Ни питанием, ни теплом обеспечить жену он не мог.

На следующий день, придя на работу в слесарную мастерскую, расстроенный Герасим в сердцах поделился своей проблемой с Поликарпом. Тот тоже был ссыльным, работал за верстаком в паре с Герасимом и жил в том же бараке. Увидев состояние напарника и немного поразмыслив, Поликарп поделился с ним негласными сведениями. В их бараке есть врач, Кацман Давид Адамович, старый еврей, сосланный в Казахстан из-за своей профессиональной деятельности. Поликарп точно не знает, в чем дело – то ли лечил кого не так, то ли, наоборот, не лечил. Давид Адамович детали никому не рассказывал, поскольку дал себе зарок – с медициной больше не связываться – от нее в его жизни все эти неприятности и случились. Поликарп узнал об этом случайно. Как-то поздно вечером, когда он дежурил по бараку, прибежал запыхавшийся конвойный и стал требовать, чтобы к нему срочно вывели Кацмана. Поликарп вызвал старика, а самого разобрало любопытство так, что даже спать не лег, а стал поджидать Давида Адамовича. Кацман вернулся часа через два возбужденный, со едва уловимым запахом спиртного. Поликарп воспользовался необычной разговорчивостью старика и вытянул из него некоторые подробности.

У начальника конвоя в поселке рожала жена. Фельдшер был сильно нетрезв, а акушерка, как назло, ушла на роды в соседнюю деревню. Поскольку начальник конвоя был знаком с личными делами ссыльных, быстро было принято решение послать за Кацманом. Все прошло удачно, малышка явилась на свет здоровая и крикливая. Счастливый отец на радостях поднес врачу стопочку. Только вот зарок пришлось нарушить. Какой такой зарок, удивился Поликарп. И пришлось Давиду Адамовичу скупо, без подробностей, рассказать про то, как в бытность заведующим отделением его арестовали по оговору коллеги, метившего на его место и обвинившего Кацмана в том, что тот умышленно лечит советских людей без учета линии партии и правительства. Пришли угрюмые ребята в кожанках, десять минут листали истории болезни, которые вел Давид Адамович, с трудом, по слогам читая непонятные фразы, а на одиннадцатой минуте объявили, что Кацман лечит неправильно и увели врача с собой. Тогда-то он и потерял веру в жизнь и дал себе слово держаться от медицины подальше. Будучи в ссылке, Давид Абрамович ни разу не обмолвился о своей профессии и потребовал от Поликарпа дать слово, что он также будет об этом молчать.

– Так что я тебе ничего не говорил, – тут же заявил Поликарп. – Сам найди к доктору подход, он же Кацман, – и многозначительно посмотрел на Герасима.

Вечером, после работы, Герасим подсел к буржуйке, возле которой грелся Давид Адамович, и как бы невзначай рассказал ему про Соню, про ее кашель, про поход к местному фельдшеру. Кацман слушал вполуха, старательно расправляя висящие у печки портянки. Закончив говорить, Герасим умолк и в упор уставился на старика. Тот продолжал рассматривать свои портянки. Герасим сидел рядом, но не уходил. Наконец Кацман не выдержал затянувшейся паузы и негромко сказал:

– Уезжать ей отсюда надо, не выдержит твоя жена здешней жизни. Тут ты ее не вылечишь. Я уже давно за вами наблюдаю. Насколько понимаю, она не ссыльная, за тобой поехала?

– Да, вольная она, – подтвердил Герасим. – Неужели ничего нельзя сделать?

– Сынок, ты знаешь такую болезнь – туберкулез? Так вот, он тут с нами поселился в бараке, бок о бок, и никуда не уйдет. Сначала самых слабых выкосит, потом и до тебя доберется. Он сильнее нас всех. Вот мы тут с тобой сидим, разговариваем, а он за спиной притаился и высматривает, кто будет следующим. Поверь мне, я много чего в жизни повидал, здесь гиблое место, гнилое. Отправляй свою Соню отсюда.

– Вы даже знаете, как ее зовут? – удивился Герасим.

– Я же тебе сказал, что давно на вас смотрю. Я своих всегда замечаю.

Но Соня не уехала из Петропавловского – не смогла. Болезнь лишила ее сил, и Герасим понял, что одна она до Архангельска не доедет. Ему же предстояло сидеть еще полтора года.


Ночью Соне стало плохо. Йося сквозь сон слышал разрывающий мамину грудь кашель. Папа с бабушкой суетились вокруг нее; бабушка время от времени бегала на кухню, чтобы подогреть чай, папа отирал липкий пот с маминого лица и подкладывал ей под голову подушки, чтобы облегчить кашель. Они встревоженно о чем-то переговаривались, бабушка тихонько охала и все время приговаривала:

– Ой, вэй, Сонечка, деточка, да за што б тебе такая напасть?

Дед какое-то время, отрешенно раскачиваясь, сидел на кровати, потом решительно встал, подошел к окну и распахнул форточку.

– И шо же это ты делаешь? – замахала руками бабушка. – Таки ты Сонюшку вовсе застудишь!

Дед пытался объяснить, что дочери нужен свежий воздух, но Люба его не слушала:

– Ой, я тебя умоляю, шо ты знаешь за эту жизнь?

От всех этих шумов и шорохов Йося окончательно проснулся и тихонько лежал, укрывшись одеялом с головой. Сквозь маленькую щелочку он тревожно наблюдал за происходящим не в силах понять, что происходит и почему мама продолжает кашлять, несмотря на все старания взрослых.

И вдруг мама затихла. Ужас сковал маленького Йосю, не давая ему пошевелиться. А если мама перестала кашлять потому, что умерла, подумал он и горько заплакал у себя под одеялом.


6.

Солнечный луч осторожно крался по стене, пробиваясь в щелку между двумя белыми занавесками с мережками по нижнему краю. Затем он медленно переполз на заправленную бабушкину с дедушкой кровать, скользнул на стол, покрытый клетчатой скатертью, спрыгнул на цветастый домотканый половик у дивана. На половике одиноко валялся плюшевый темно-коричневый мишка, набитый чем-то неимоверно твердым и тяжелым, из-за чего в детстве маленькие дети Фарберов не могли поднять его на руки, а волочили за собой за лапу, поэтому сейчас вид у мишки был довольно потрепанным. Солнечный лучик, преодолев, наконец, все преграды и набравшись храбрости, стрельнул прямо в лицо Соне, спящей на диване. Измученная ночным приступом, она не сразу открыла глаза и некоторое время лежала, прислушиваясь к непривычной тишине, пытаясь понять, где находится. На стене мерно тикали ходики, раскачивая маятником, «тик-так, тик-так, тик-так». В голове у Сони этот звук откликался и долбил «тук-тук, тук-тук»; все плыло и колыхалось вместе с воображаемым вагоном, но колеса не стучали, не пахло гарью и дымом, летящими от паровоза.

Соня с трудом приоткрыла глаза. Веки были тяжелые, словно кто-то давил на них грубыми пальцами. Первым, кого она увидела, был Йося, сидевший на табуретке возле дивана и не сводящий с нее глаз. И тут перед Соней всплыл весь предыдущий день – как они с Герасимом вышли из поезда, как на пароме перебирались через Двину, а потом с пересадкой ехали на трамвае до родителей. Мы дома! Она зажмурилась от удовольствия, вспоминая, как лежала в горячей ванне, соскребая с себя всю грязь и застаревший пот; потом наблюдала, как грязная мыльная вода, кружась, исчезала в отверстии на дне ванны, унося с собой все ужасы и кошмары этих трех лет, а мать, тихонько всхлипывая, поливала ее худое тело чистой водой из жестяного ковшика.

Первый раз за эти годы ее отхватило умиротворение и благодать. Она дома, она с родными, и рядом ее сын, ее Йосенька. Не надо больше бояться и переживать, что Герасима оставят в ссылке, что она не переживет новую зиму, что не увидит своего сына. Соня улыбнулась Йосе и положила руку ему на колено. Мальчик робко улыбнулся в ответ.

Утром, проснувшись после жуткой ночи, Йося подумал, что это ему приснилось. И лишь взглянув на высокую гору подушек под головой у мамы, понял, что все было на самом деле. Мама спала, тяжело, натужно втягивая в себя воздух и с хрипом выдыхая его обратно. Но главное, что обрадовало Йосю, мама не умерла, что она жива, и они больше не расстанутся.

Дед, как всегда, был на работе. Бабушка пораньше ушла в магазин, чтобы успеть вернуться до того, как проснется Соня. При этом Йосе было строго велено караулить маму. Караулить – это значит не уходить из комнаты и, если мама проснется и что-то попросит, все ей принести; если же Йося не справится, то можно позвать соседку Ангелину, на крайний случай, тетю Эльвиру или ее сестру тетю Инну. Бабушка оставила на столе стакан с прокипячённым молоком и чашку с горячим чаем. Молоко и чай, скорее всего, остынут, но все равно будут теплыми пока бабушка стоит в очереди.

Йося понял наказ буквально. Он поставил у дивана табурет, выкрашенный синей, местами облупившейся краской, уселся и принялся терпеливо смотреть на маму, чтобы не пропустить тот момент, когда она проснется и что-нибудь попросит. В какой-то момент ему стало скучно, и он подумал, что хорошо бы взять машинку или книжку с картинками, но тут же устыдился этой мысли – он должен караулить маму!

И вот мама проснулась, но ничего не просила. Наверное, она не знает, что бабушка ей оставила питье, или стесняется, решил Йося и предложил:

– Ты хочешь молоко или чай? Они еще горячие….

И, немного помедлив, он закончил предложение:

– … мама.

Последнее слово непривычно легло на язык и скатилось по губам. Он никого никогда еще так не называл. Раньше Йося произносил это слово в разговоре с бабушкой, но оно было пустым, ничьим, никому не принадлежало, а относилось к расплывчатому образу, созданному детским воображением. Сейчас же это слово обращалось к конкретной женщине, которая лежала рядом, на диване, гладила Йосино колено и ласково улыбалась ему.

– Мама! – повторил он еще раз, чтобы привыкнуть к этому слову, испробовать его на вкус, осознать, что теперь это слово его, и мама его, и он может говорить это слово сколько захочет.

Для Сони, в последний раз видевшей сына в полуторагодовалом возрасте, когда тот еще не умел разговаривать, это слово также было непривычным. Оно ласкало слух и придавало смысл всему ее существованию. Не зря она страдала и мучилась, преодолевала тысячи километров – ради того, чтобы услышать, как детский голос произнес «мама».

Соня лежала и размышляла, что, если бы не Йося, сидящий рядом, можно было бы представить, что она вновь вернулась в детство. Все в этой комнате напоминало ей о тех временах, когда она была маленькой девочкой, счастливой и беззаботной.


Шейна была первенцем у Зельмана и Рахиль, желанным и любимым ребенком. Уже потом родители стали Соломоном и Любой, а их дочка Соней. После они родили еще пятерых детей, но выжило четверо. Из всех четверых Соня была самой смышленой, ласковой и беспроблемной. Хая с Троллей могли пошалить, убежать со двора, нахватать в школе двоек или замечаний. Туба легко заражалась их примером и порой вместе с Троллей дралась с соседской ребятней. Соня была другой.

Соломон Моисеевич был строгим отцом и требовал от детей абсолютного порядка и дисциплины. За непослушание следовало неотвратимое наказание. В углу комнаты, у дверей, всегда стояла вица. Процедура наказания была неизменной. «Хая, неси вицу!» – требовал дед, если провинилась Хая. Дочь покорно несла отцу прут и мужественно сносила порку. Порол дед не больно, щадя нерадивых отпрысков, но сам процесс воспитания выглядел грозно, сопровождался длительными нотациями и наставлениями и, главное, давал нужный результат. На какое-то время дети утихали и становились подозрительно тихими и послушными. Но потом накопившаяся энергия требовала выхода, и все повторялось вновь. Любовь Григорьевна пережидала воспитательный процесс на кухне, не в силах смотреть, как ее дети встают на путь исправления. По окончании процедуры она отлавливала свое перевоспитавшееся чадо, прижимала к груди, целовала в макушку и совала в карман леденец.

На старшую же дочь отец никогда не поднимал руку. На Сонины плечи рано легла забота о брате и младших сестрах. Девочка росла серьёзной, ответственной и трудолюбивой. Мать доверяла ей приглядеть за детьми, пока ходила в магазин или развешивала белье во дворе, поручала вымыть посуду, начистить картошку к ужину. Соня быстро повзрослела и не принимала участия в шалостях младших. Когда отец прикладывался к детям вицей, те порой возмущались, почему порют только их, а Соня – на особом положении. Соломон Моисеевич прерывал процесс, откладывал в сторону вицу и назидательно объяснял, что надо делать или, наоборот, не делать, чтобы иметь такое же особое положение, как у старшей сестры. Далее воспитание продолжалось своим чередом.

В школе Соню уважали; она и сама хорошо училась, и никому не отказывала в помощи, если надо было объяснить сложную задачу или проверить домашнее сочинение; но при этом она никогда не зазнавалась. Будучи общительной, Соня не выделялась среди ребят и не была заводилой, но ее присутствие придавало любой компании неуловимую душевность и уют. В классе у нее было много друзей – как среди девчонок, так и ребят. Что касается более романтичных отношений с мальчиками, здесь дела обстояли сложнее.

Еще в раннем детстве Сонина старенькая бабушка, зорко взглянув на внучку, одобрительно покачала седой головой: «Красавицей вырастет – вся в нашу породу!». Соня выросла и действительно не подкачала – от ее восточной красоты дух захватывало; молодые люди на улице шеи сворачивали, девушки же тайком переговаривались, что слишком она яркая, не такая, как они, поморы. Действительно, Соня не походила на местных жителей, внешность которых природа скупо одарила блеклыми белесыми красками. Она вся словно сверкала: смуглая кожа, темные оливы глаз, плавающие в жемчужных белках, распахнутые веером, не знающие краски ресницы. А волосы! Непокорным водопадом они роскошно падали на плечи, завораживая своим блеском. Ее стройное, как северное деревце, тело было гибким, ножка маленькая, рука узкая, тонкая.

Мальчишки заглядывались на Соню, восхищались ею, как редкой птицей, случайно залетевшей в их края. Но ее экзотическая для здешних мест красота их пугала. Они не решались перешагнуть порог дружеских отношений, робели при одной мысли о свидании с ней, не говоря уже о поцелуе. На школьных вечерах мало кто осмеливался пригласить Соню на танец, а если и приглашал, то терялся, не зная, как следует себя с ней вести и какие слова говорить.

Соню пока что это мало волновало. Девушка легко училась, много читала и мечтала поехать в столицу, чтобы поступить в институт на химический факультет. В этом предмете ее впечатляло всё, и прежде всего, периодическая система – абсолютно логичная, стройная и гениальная. Соню поражало, как можно было постичь все закономерности, найти место для каждого элемента, даже еще неизвестного науке, и создать такое совершенство! Она удивлялась, как из атомов одних и тех же элементов образуются совершенно непохожие друг на друга вещества, с самыми разными свойствами.

Перед отъездом в Москву отец не пожалел денег, и Соне пошили нарядное платье из крепдешина у лучшей портнихи города. Как-то Соломон купил по случаю отрез голубой воздушной ткани у одного из своих заказчиков. Жена взглянула на роскошное чудо и покачала головой – куда ей модничать, дочери уже подрастают. Ткань лежала и вот дождалась своего часа.

Провожали Соню всей семьей, до самого вокзала, на другой берег Двины.

Экзамены показались ей не сложными – в школе на дополнительных занятиях Соня выполняла задания намного труднее. Радостная, она порхала по улицам Москвы к институту, чтобы увидеть себя в окончательных списках поступивших. Но на вывешенных у входа в институтский корпус листах ее имени почему-то не оказалось. Соня пошла в приемную комиссию. Все здесь было совсем не так, как в тот день, когда она подавала документы; в огромном помещении не толпились озабоченные выпускники, вполголоса переговариваясь и выспрашивая сложные ли вопросы, строгие ли экзаменаторы; столы, прежде стоявшие по центру, оказались сдвинутыми к дальней стене. В безлюдной гулкой аудитории в ближнем правом углу одиноко стоял заваленный бумагами стол. За столом восседала хмурая женщина неимоверных размеров, с короткой мужской стрижкой, в сером пиджаке с несоразмерно большими плечами и яростно перекидывала бумаги из стопки в стопку.

– Здравствуйте, я Фарбер Софья, – назвалась Соня. – Почему меня нет в списках?

Женщина продолжала расшвыривать бумаги по кучкам. Соня повторила вопрос. Не поднимая головы и не отрываясь от своего занятия, женщина вытащила из какой-то стопки аттестат и бросила его на стол. Соня непонимающе смотрела на красную книжицу и не уходила. Тогда женщина презрительно ткнула пальцем на стену, где висели Правила приема в институт.

Соня долго стояла у стенда, в который раз перечитывая один и тот же пункт. Мужеподобной тетке надоело ее присутствие, и она лающим голосом прогромыхала:

– Чего тебе не понятно? Отец твой кто? То-то и оно! В профсоюз не платит, так что нечего тут и ходить.

Соня не помнила, как вышла из корпуса, как шла к общежитию, как поднималась по лестнице. Не отвечая на вопросы соседок по комнате, она механически собрала вещи и отправилась на вокзал. Ей было стыдно, что она не осуществила мечту своего отца, и, в то же время, обидно за него. Папа всю жизнь честно трудился, приносил людям пользу, а сейчас, оказывается, он неполноценный труженик.

Домой Соня ехала с тяжелым сердцем, не зная, как сказать об этом родителям.

Отец внутри себя тяжело переживал этот удар судьбы, но от окружающих свои чувства прятал. Дочери же сказал, чтобы та даже не думала расстраиваться – на будущий год обязательно поступит.

– Ты все равно у меня самая лучшая, – как заклятие, твердил он Соне.

Через два месяца Соломон Моисеевич вступил в профсоюз завода «Красная Кузница».


Герасим появился в жизни Фарберов через неделю после Сониного возвращения из Москвы.

Соломон Моисеевич принял решение о ликвидации мастерской, как только понял, что иначе Соня не поступит в институт. Но сразу закрываться было нельзя – оставались еще кое-какие заказы, обязательства перед клиентами. Подмастерьев же он предупредил о своих планах, сказав, чтобы подыскивали себе другую работу. Из троих помощников, работавших у него на тот момент по найму, двое сразу ушли, воспользовавшись подвернувшимся наудачу предложением от Кузьмича, давнего конкурента Фарбера. Ребята были уже обученные, мастерство у Соломона, знатного мастера, переняли – таких грех не взять. С оставшимся же одним работником дело шло медленно, а Фарбер торопился, чтобы не подвести дочь и успеть стать достойным членом профсоюза.

Как-то под конец рабочего дня, когда единственный помощник уже ушел, в мастерскую к Соломону Моисеевичу заглянул человек – на вид лет под сорок, в потертой, но чистой одежде, в руках – видавший виды фанерный чемодан. Высокий и худой, мужчина держался уверенно, движения его были размеренными и верными. Но особенно поразил Соломона его взгляд: затуманенный пеленой пережитых страданий, он в то же время излучал необычайную уверенность и силу, и, как магнит, притягивал к себе, пронзал насквозь. Соломон невольно поежился, обожжённый этим взглядом. Повидав многое на своем веку, он чувствовал, что жизнь сильно побила этого человека, побила, но не сломала. В нем чувствовалась непоколебимость и твердость; такой человек знает, что хочет, такого не свернуть с пути.

Заметив в вечернем полумраке помещения Фарбера, мужчина с достоинством поздоровался и спросил, нет ли у мастера какой работы для него. Соломон оценивающе оглядел незнакомца и спросил:

– А что ты умеешь?

– Я руками все могу. И учусь быстро, – добавил тут же.

– По мягкой мебели работал? – уточнил Фарбер.

– Смогу, – коротко ответил мужчина.

– Только тут вот какое дело, – замялся Соломон, – работа есть, но ненадолго – закрываюсь я, месяца через полтора-два от силы.

– Годится, – пожал плечами человек. – Мне все равно с чего-то начинать надо. На поселение я к вам, в Архангельск, из ссылки. Устраивает?

– Да я уж понял. У нас тут вашего брата полно, – вздохнул Фарбер. – Натворил что? Сразу предупреждаю, если уголовная статья – вот тебе дверь.

– Политический я.

У Соломона отлегло. Политические, по крайней мере, не крадут, от работы не отлынивают, трудятся исправно. А что касается взглядов и убеждений, на мастерство они никак не влияют. Лишь бы работник был хороший. Фарбер пригляделся к внешности мужчины: чуть курчавые волосы, нос с легкой горбинкой, антрацитовые глаза – это окончательно перевесило чашу весов. Соломон понимал, что уже взял к себе этого человека. Но для приличия, чтобы тот не думал, что мастер очень нуждается в работниках, еще помучил его вопросами.

– Зовут-то тебя как? – спохватился Соломон.

– Герасим. Герасим Осипович Тарловский, – поправился мужчина. – Если что, по национальности я ….

– Да вижу уже, – отмахнулся Фарбер.

И они ударили по рукам.

Но Герасим мялся и не уходил.

– Что еще? – хмыкнул Соломон. – Денег вперед не плачу, только по факту. Да и не знаю я тебя, возьмешь деньги и ищи-свищи потом.

– Я не про деньги. Мне бы переночевать где, жилье еще не нашел. Можно здесь, в мастерской остаться?

На страницу:
4 из 10