bannerbanner
Долгая дорога
Долгая дорогаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
25 из 57

– Э-э, миз Тейлор, ван секунд… – Папа подносит туфлю к самым глазам, потом ставит её на прилавок и, присев на корточки, разглядывает что-то…

– Видите это? – подсунув палец под носок туфли, отец показывает, что носок приподнят. Он озабоченно покачивает головой: – Плохо! То есть вери бед!

Пользуясь таким наглядным методом, а также своим нехитрым словарем, отец быстро убеждает миссис Тейлор в том, что подметки чуть-чуть прогнулись и их стоит сменить, иначе туфли скоро деформируются. Кстати, он действительно считает, что такая профилактика, в иных случаях даже не выгодная для сапожника, помогает дольше сохранять обувь в хорошем виде.

В руках у отца появляется пара отличных кожаных подошв с фирменным оттиском, и миссис Тейлор окончательно завоевана. Соглашается она и с тем, что ей просто необходим специальный, для обуви из тонкой кожи, крем. Достаю его с этажерки…

В результате я выписываю квитанцию на восемнадцать долларов – в пять раз больше, чем собирался получить. Старая леди протягивает нам знаменитые зелененькие бумажки, обладающие магической силой. Нисколько не огорченная их потерей, она отправляется в парикмахерскую по соседству. А уж там, наверно, оставит много больше зелененьких…

Пока никого нет, отец достает из сумки аккуратно обернутые полотенцем тарелки. Они ещё довольно горячие.

В таком бизнесе, как у нас, то есть маленьком и без наемных работников, невозможно сказать заранее, когда сегодня удастся пообедать. Ведь иногда за весь день ни разу не присядешь, а иногда сидишь без дела полдня. Впрочем, теперь пустых дней и часов оставалось всё меньше, не то что в самом начале, когда отец в основном только и делал, что читал газеты. Мастерская в те дни очень напоминала мне будку деда Ёсхаима в Ташкенте: всё оборудование – резак, сапожная лапка и ручные инструменты. Посетители химчистки с удивлением поглядывали на отцовский прилавок. Но всё чаще кто-нибудь обрадованно говорил: «Чините обувь? Очень хорошо! А то в прошлом месяце сломала каблук и выбросила туфли. Не ехать же было в Манхэттен…» И действительно, в те годы сапожное ремесло в Нью-Йорке можно было назвать вымирающим. Мастерскими – в основном в Манхэттене – владели чаще всего пожилые эмигранты-итальянцы. Уж не знаю почему, но прочие представители многочисленных национальностей Нью-Йорка ремеслом этим не владели. Так было, пока не хлынули в Нью-Йорк иммигранты из Советского Союза и особенно – бухарские евреи. Тут уж сапожные мастерские стали расти, как грибы, во всех районах города. К счастью для отца, мы подоспели к самому началу этого «грибного сезона». Конкурентов вокруг пока не было, скромный уголочек сапожника в химчистке довольно скоро начал пользоваться успехом. Почти все клиенты Харолда и Крис постепенно стали и нашими, мало того, многие рекомендовали сапожника своим друзьям и знакомым. И каждый раз, когда приходили такие вот новички, теперь уже сначала к отцу, а потом в чистку, отец с видом победителя поглядывал на Харолда: «Говорил же я тебе»…

* * *

Отец допивает чай, укладывает в сумку тарелки.

– Всего не доделаем, хоть бы половину успеть, – говорит он озабоченно, хотя, конечно, доволен, что работы много.

Когда посетителей нет, я работаю вместе с отцом. Надеваю халат, перчатки, фартук и даже шапочку – про нашу работу никак не скажешь «непыльная» – и сразу становлюсь похожим на отца. Разве что его халат и фартук стали совсем уж неопределенного цвета и покрыты множеством пятен. Я вооружаюсь молотком. Сейчас моё рабочее место – возле лапки на высоком стержне, на неё уже надет мужской ботинок. Я упираюсь в стержень ногой, берусь левой рукой за носок ботинка. Надо прибить к каблуку новую набойку, уже наклеенную отцом. Сапожник я, прямо сказать, аховый, отцу пришлось немало попотеть, чтобы дать мне хоть какие-то навыки. Даже гвоздики в набойки забивать я научился с трудом. Гвоздик тонкий, с маленькой шляпкой, ударишь молотком, а он гнется.

– Почему руку отводишь в тот момент, когда ударяешь? – сердился отец. – Бей прямо, вот и не будут гнуться! Прямо, сильно… Ну?!

Мне казалось, я так и делаю, но что-то происходило с рукой, как-то незаметно, чуть-чуть, она отклонялась, вздрагивала, и молоток кривовато ударял по гвоздю… Я злился, нервничал, зато испытал даже что-то вроде гордости, когда рука начала меня слушаться. Теперь гвоздики пробивают набойку послушно и ровнёхонько.

Отцу нравится учить меня. Это как бы возвращает его в былые дни. Кроме того, он считает, что я непременно должен овладеть специальностью сапожника. «В жизни всякое бывает, – повторяет он. – Посмотри, как пригодилось, что меня дед Ёсхаим делу обучал».

Я не спорю, чтобы не обижать отца. Поучусь, думаю, ведь ему нужна моя помощь. Но что мастерство сапожника может мне пригодиться – это просто смешно! Моя дорога ясна, я вот-вот буду программистом…

Ох, не понимал я тогда, что на жизненной дороге, как и на хайвее, многое может произойти!

Пока я вожусь у лапки, отец занят другим делом: края набойки не всегда точно подходят к каблуку, надо их подогнать. Сначала идет самая грубая обработка, вручную: прижав каблук к прилавку, который одновременно служит и верстаком, отец срезает лишнее с краёв набойки. Орудует он сапожным ножом с широким лезвием, таким же, каким работал дед Ёсхаим. Отец всегда делает это сам, щадя мои руки, – у деда они были изуродованы, да и у отца уже немало порезов.

Окончательно совершенствуются набойки на главной нашей машине (уж и не помню, как она называлась, а производила её фирма «Ландис»). Она обрабатывает и набойки, и подметки, да еще и обувь чистит. На станке машины несколько колес. Есть металлическое, оно подравнивает, как нож, края набоек и подошв. Ободья других колес обернуты лентами наждачной бумаги. Одни тонкой, другие грубой. Здесь набойки обтачиваются, чтобы их контур точно соответствовал контуру каблука…

Двумя руками прижав носок туфли к животу, я стачиваю с набойки лишнюю резину сначала грубым наждаком, потом более тонким. Проклятое колесо крутится, как бешеное, осыпая мое лицо пылью – смесью резиновой и наждачной крошки. Чуть ослабишь хватку, туфлю вырывает из рук, и если ты при этом шатнешься, можно запросто ткнуться руками в колесо… Когда кожа содрана наждаком – это очень больно, можете мне поверить. Если же нажмешь слишком сильно, другая беда: сделаешь вмятину на набойке. Работа испорчена, прибивай новую.

К машине отец допускает меня, только если может стоять рядом и страховать каждое мое движение, держа руку на выключателе. Сегодня урок короткий, у него слишком много работы. Поэтому он остается у машины, а я занимаюсь делом попроще: отрываю от туфель старые набойки и подметки, подбираю новые.

Седьмой час, день подходит к концу. Уже и Харолд предлагает нам поторапливаться, да и мы устали. А ведь надо еще прибрать в мастерской: почистить машины, подмести, вымыть пол. Больше всего хлопот доставляет «Ландис». Из специальных мешков, которые находятся под колесами, мы вытряхиваем мусор, резиновую и наждачную пыль. Её набирается полведра. И как аккуратно ни вытряхивай, как осторожно ни сгребай совком, всё равно ты с ног до головы в пыли. Её чувствуешь даже через маску.

Но вот всё прибрано. Инструменты и материалы аккуратно разложены на полках с внутренней стороны прилавка. Мы сняли с себя пропыленные халаты, стряхнули пыль с шапочек, почистили щеткой брюки. Наступает торжественный момент: отец достает из ящика сегодняшнюю выручку, подсчитывает… Почти двести долларов! Неплохо, совсем неплохо.

– Возьми! – он протягивает мне двадцать долларов.

– Зачем? Не надо… – Я пожимаю плечами. Не то чтобы я ломался, но мне всё как-то неловко брать деньги у отца. Ведь я и сам подрабатываю.

– Возьми, возьми! Заработал же… И выручка сегодня приличная.

Мне кажется, что у отца, с тех пор, как он стал хозяином мастерской, как-то изменилось отношение к деньгам. Они его, если можно так выразиться, больше волнуют. Конечно, он и прежде, в Узбекистане, с удовольствием их тратил, главным образом на себя, мало заботясь о семье. Но сейчас он получает удовольствие уже и от вида этих заработанных денег… Может, потому что долго ничего не зарабатывал? А может, воздух Америки и вид долларов так действует на людей?

Так или иначе, но придя домой с выручкой, отец непременно пересчитывал её снова. Умоется, переоденется и, усевшись в спальне на кровать, выгребает денежки из кармана рабочих брюк.

– Десять… Тридцать… Пятьдесят пять… Сто пятьдесят… Эх, трех долларов до двухсот не хватает!

Лицо у него очень сосредоточенное, но не напряжённое, а довольное, можно даже сказать – просветлённое.

– Значит, так… – И отец придвигает к себе специальную тетрадочку. – Значит, сегодняшний приход…

Мне кажется, этот вечерний ритуал доставляет отцу особое наслаждение.

Впрочем, свои вечерние радости есть и у нас. За ужином уже не звучат раздражённые замечания и придирки отца. Теперь мы слушаем, иногда даже с интересом, какие происшествия были сегодня в мастерской, какая нахальная (или нетерпеливая, или бестолковая) приходила клиентка, как отец с ней объяснялся, как ему удалось справиться с очень трудным заказом.

Словом, идет мирная семейная беседа о нашем бизнесе…

Глава 37. «Картинки» просятся на бумагу

Казалось бы, жизнь в Америке захватила меня целиком. Но почему «казалось бы»? Ведь действительно захватила! Заполонила. Заполнила. И время – до последней секунды, так, что и выспаться не удавалось. И мысли, и чувства. Не говорю уж о непрерывном потоке новых впечатлений.

Да, всё так. Но вот, поди же ты… Очевидно, в глубинах нашего мозга есть таинственные закоулки, о которых мы мало что знаем. К примеру, что известно нам о памяти? Ведь кроме той её части, которой мы пользуемся повседневно, есть другая, о которой мы и не подозреваем. Её вроде бы нет, она спит до поры до времени и вдруг пробуждается сама по себе, без всяких наших усилий и даже без нашего желания.

Сижу, например, занимаюсь английским, и вдруг перед моими глазами внезапно возникает совершенно реальная сценка из жизни в Ташкенте или в Чирчике. Почему? Ведь я сейчас о своем детстве и думать не думал! А уж во сне то и дело происходят со мной, словно наяву, какие-нибудь давнишние события…

Одно из таких сновидений повторялось почему-то много раз.

Я в Старом Дворе. Стою возле дедовского дома, упершись локтями в подоконник распахнутого окна. Там, за окном, в своей спальне, мирно похрапывает дед Ёсхаим. К нему с ножницами в руках крадется на цыпочках Юрка. У меня от волнения так колотится сердце, что я не слышу, скрипят ли под его ногами половицы, но на всякий случай шепчу: «Тихо, тихо… Левее!» Я-то хорошо знаю, что дед спит очень чутко. И хорошо помню, какие половицы скрипят.

Дурацкую шутку – подрезать спящему деду бородку – мы придумали ещё совсем пацанами, но даже отчаянный озорник Юрка долго не отваживался её осуществить. И вдруг перед самым моим отъездом в Америку он снова воодушевился нашим давним детским замыслом. «Неужели же, – говорил он, – ты уедешь, не увезя с собой клочок бороды патриарха? На память о роде Юабовых. Подумай только, какая реликвия!» Я колебался, трусил, но Юрка сказал, что всё берет на себя, я буду только наблюдателем. Постоять за окном с целлофановым пакетиком в руках, вот и всё, что от меня требуется.

И вот я стою, и сердце мое колотится, и поджилки трясутся: проснется? Не проснется?.. А Юрке хоть бы что! Крадется с бандитскими ужимками и с блаженной улыбкой, получая, очевидно, величайшее удовольствие от этого спектакля… Вот он уже возле дедовой головы, уже нацелил раздвинутые ножницы, уже протянул и другую руку, чтобы подхватить и похитить отрезанную часть бороды…

– Га-а-а-а-а!

Оглушительный вопль деда. Секунда, и он уже сидит на кровати, поматывая из стороны в сторону головой и размахивая поднятыми руками. Внушительные его кулаки сжаты, глаза мечут молнии.

– Га-а-а-а! Сволочи-и!

– Рыжий, тикай! – кричит уже на лету Юрка, выпрыгивая из окна…

* * *

Кричу что-то и я. Впрочем, не тогда, в Ташкенте, а в Америке, с трудом пробуждаясь от удивительно реального сна. Он снился мне несколько раз, становясь всё подробнее и красочнее, как будто во сне память возвращала мне то, что было упущено когда-то со страху…

Сценки возникали и наяву, тоже очень яркие, полные деталей. Совсем как кадры на экране телевизора.

«Кадры» вроде этих появлялись перед моими глазами с давних пор. С детства. А в годы ташкентского студенчества, воображая себя то Робинзоном Крузо, то египетским фараоном, то ещё кем-то, словом, предаваясь своим фантазиям, я именно в виде таких вот картинок представлял себе всё, что будто бы происходит со мной. Только тогда их рисовало мое воображение, а теперь – память. Тогда я «включал телевизор», чтобы поиграть, помечтать, а теперь «картинки» появлялись сами, если можно так сказать, без вызова…

Вот так я и узнал, что в таинственных глубинах памяти обитает мое прошлое. Моё детство. Там у него продолжается своя жизнь, яркая и, как это ни странно звучит, почти самостоятельная…

Иногда я даже хотел бы от этих картинок отвязаться. Ведь вместе с ними, всё сильнее и сильнее мучая меня, приходили мысли о покинутых родных краях, о друзьях… И тут меня охватывала тоска, такая острая, что я порой места себе не находил. Короче, я страдал от ностальгии.

Больше всего мне не хватало Юрки. После переезда в Чирчик мы и виделись вроде не так-то уж часто, примерно раз в месяц. Но летние каникулы обычно проводили вместе. Кроме того, был у нас общий праздничный месяц – апрель. Седьмого апреля – мой день рождения, восемнадцатого – Юркин. Оба дня неизменно справлялись в Ташкенте, в дедовом дворе и я уверен, что для Юрки, как и для меня, это были самые счастливые дни в году, и вовсе не получение подарков приносило главную радость.

Мне почему-то особенно запомнился апрель 1973-го. Справив мое двенадцатилетие и воротившись в Чирчик, я, сгорая от нетерпения, ждал новой поездки в Ташкент. Отпраздновать Юркино рождение решили в следующее воскресенье, ждать предстояло не так уж и долго – шесть дней. Но как они тянулись! Каждый был нескончаем, даже школьные уроки, казалось мне, продолжаются куда дольше обычного. По вечерам перед сном я торжественно отмечал конец дня: с помощью нехитрого электроприборчика выжигал черные точки на полированном изголовье своей кровати…

Мы с Юркой переписывались в Узбекистане, продолжали переписку в Америке, постоянно обсуждая возможности его скорого переезда в США. Но встреча всё отдалялась. Тоска моя росла. Я понимал, что и Юрке трудно переносить разлуку. Окончательно, а вернее – зримо я убедился в этом, получив от него письмо, датированное апрелем 1982-го.

«…Ты пишешь, что когда тебе, вдали от всех родных и близких, исполнилось двадцать, ты невольно почувствовал, что теряешь что-то. Так вот: если ты только сейчас почувствовал какую-то потерю, то я еще три года назад. Я почувствовал, что потерял нечто более близкое, чем кузена, я потерял настоящего друга…»

Услышать от Юрки, от насмешника и задиры Юрки, такое признание, читать его и перечитывать – это было нечто! Я был растроган и взволнован. Знал бы он, как нежно я думаю о нем, вспоминаю наше детство, наши игры, дедов двор. И до чего же мне этого не хватает!

А не хватало так, что я однажды, было это осенью 82-го, начал рисовать карту дедова двора… Я и без того помнил каждый его уголочек, я его видел перед собой… Но не зря же влюбленные рисуют, где только могут, черты любимого лица… А карты я с детства рисовал, иллюстрируя приключения героев любимых книг. Это, дополняя «картинки», превращало меня в реального участника событий. Я долгими часами вычерчивал и Робинзоновский Остров Отчаяния, и жюльверновский Остров Линкольна. Так как же не нарисовать Старый Двор – Остров Моего Детства?

Работал я с наслаждением. Рисую какой-нибудь уголок двора, и вижу не только асфальтовую дорожку, но даже трещинки на ней, травинки в трещинках. Рисую топчан под урючиной, куст сирени, и слышу шелест листвы, вдыхаю запах цветов… Двор будто бы оживал под моим карандашом. Ничего удивительного, ведь в моей голове не переставал работать «телевизор».

Мне даже как-то грустно стало, когда карта была закончена. Рисовать ещё одну? Нет, не то… Но что же делать с «картинками», которые стоят перед глазами? Этого я никак не мог придумать. А что-то делать хотелось… Почему-то вдруг решил заняться родословной семьи, собирать сведения о жизни моих дедушек, бабушек и вообще предков. Сведений набралось не так-то уж много. К тому же это не было связано с моим детством. Тогда я начал записывать по годам – самые важные события своей школьной жизни. Но получалось сухое, неинтересное перечисление. Нет, опять это было не то, не то!

…Есть такая игра: «Горячо – холодно». Я бродил, словно с завязанными глазами, пытаясь найти что-то очень нужное, и всё время было «холодно», «холодно», «холодно».

Но в один прекрасный летний день, в июле 83-го, я добрался-таки до нужного. Правда, я ещё не догадывался, что добрался, никто не крикнул мне «горячо!», когда я вдруг подумал: «А не начать ли мне писать книгу о моем детстве?» Наоборот, я тут же себя одернул: какой из меня писатель? Что я писал, кроме сочинений? Ну, правда, я вел дневник, хоть и не очень регулярно. Но дневник никак не тянул на книгу, я понимал, что её надо писать как-то иначе. А как?

…Я сидел в родительской спальне на кровати, упершись спиной в висящий на стене ковер, и постукивал карандашом по листу тетради, пытался с чего-то начать, но ничего не получалось. Решение не приходило, думать было трудно. Ах, да ладно, хватит мучаться, сдался я и подставил лицо солнечным лучам. Они пробивались сквозь мои прижмуренные веки – вот точно так, как весной в Ташкенте, в дедовом дворе. И вдруг появилась «картинка»: раннее утро, я стою на крыльце. Благоухает весенними запахами цветущий двор. Перед собой я вижу другое крыло дома. Из окошка высовывается круглая мордашка двухлетнего Юрки. «Вале-ея, меня мама бьет!» – кричит он.

Я открыл глаза и начал быстро записывать на листке и что я увидел, и что кричал Юрка, и всё, что появлялось дальше, картинка за картинкой… Я боялся только одного: не исчезли бы они внезапно!

* * *

Вот так они сами «достучались» до меня, мои картинки. Так они сказали мне: «горячо»… Я не знал тогда, что это единственный правильный путь для того, кто хочет писать, – описывать только то, что словно наяву увидел и ощутил. Я не знал этого, но на всю жизнь запомнил, с каким волнением перечитывал в то утро первые свои строчки. Вероятно, я понял, что они «живые», что, пусть коряво, нескладно, но все же мне удалось описать «картинку». И это уже… Это, кажется, похоже на начало книги!

«Каждый пишет, как он слышит… Как он слышит, так и пишет…» – пел Булат Окуджава.

Да, настоящий писатель не только видит, но и слышит. Слово – вот что для него главное, он им владеет, он умеет точно и образно описывать то, что увидел. А я, я только вижу. Для меня – огромный и тяжкий труд описывать эти картинки, находить для этого нужные слова, сравнения, образы. Зачастую я чувствую себя совершенно беспомощным, прихожу в отчаяние… Однако же я как начал это делать летом 83-го, так и продолжаю до сих пор.

Мой литературный редактор, суровая дама, возникшая на моем пути, когда я всерьез взялся за книгу, постоянно снимает с меня стружку за мою «глухоту», за бесчисленные литературные огрехи, за неумение пользоваться русским языком. И всё же каждую проборку она заканчивает небольшой похвалой (возможно, чтобы я окончательно не пал духом). «Ваше счастье, – говорит она, – что видеть умеете. Иногда потрясающе точно! И даже меня заставляете увидеть свою «картинку» вместе с вами»…

Глава 38. «В последний раз…»

Тр-рум-пум-бумм-бумм!

Это я, как всегда вприпрыжку, грохоча по ступенькам, сбегаю ранним утром со своего третьего этажа. Сбегаю, распахиваю двери. Попадаю на крыльце в дурманящие запахи майского утра и, вдыхая их всей грудью, снова повторяю слова, которые не выходят у меня из головы: «В последний раз…»

Да, сегодня мне бы следовало спускаться по лестнице солидно, не торопясь, не скакать, а так сказать, шествовать. Я и одет соответственно: вместо потертых джинсов и кед на мне – хорошо отутюженные брюки, нарядная рубашка, зеркально начищенные туфли…

Я закончил колледж, я уже не студент! Это вот-вот будет торжественно подтверждено. Сегодня я направляюсь на выпускную церемонию. И предвкушение этого события, множество связанных с ним мыслей переполняют меня.

Интересно, знает ли хоть один ученый – психолог или психиатр, сколько мыслей может одновременно кипеть, бурлить, сталкиваться в человеческой голове? Как они все там умещаются, как выскакивают, перебивая друг друга, как вдруг заполняет тебя одна из них, а остальные, не исчезая, а только притаясь, тихонько ждут своей очереди… «В последний раз» было лишь общим обозначением того клубка мыслей, который крутился во мне. Стоило только выйти на улицу, из них выделилась одна: «Прощай, моя любимая дорога!» Казалось бы, не самая значительная, не самая важная мысль для этого дня и вообще для человека, вступающего в новую жизнь. Но эта дорога в колледж стала для меня больше, чем дорогой. Здесь мне особенно хорошо и мечталось, и думалось.

Я любил эту дорогу. Я знал на ней не только каждый поворот, не только каждый дом – каждый кустик. Знал так, что не будь здесь машин, мог бы идти, пересекая все перекрёстки, с завязанными глазами… Ещё бы – ведь за два с половиной года я прошел этим путем много сотен раз, почти не пользуясь автобусом. К чему автобус, если до колледжа я не торопясь иду двадцать шесть минут, что неоднократно было зафиксировано совершенно точно… Это в хорошую, конечно, погоду. Но и в дождливые дни дорога прекрасна. Я бы сказал, в ней появляется что-то особое. Пешеходов почти нет да и машин много меньше. Воздух становится удивительно чистым. Идешь под зонтом, слушаешь, как барабанит по нему дождь – до чего же уютно! Ты наедине с природой. Даже в самые ненастные дни, поздней осенью, когда с океана задувает и несется через весь Лонг-Айленд порывистый, холоднющий ветер, когда капли дождя, превратившись в жалящих шмелей, залетают под зонт и вонзаются тебе в лиц, я, представьте себе, наслаждаюсь! «Кто кого? – говорю я ветру и дождю. – Не испугаете, не на такого напали!» Я неплохо снаряжен: на мне длинный плащ, высокие ботинки, я под прочным, большим чёрным зонтом… Иду, пригнувшись, держа зонт за ручку и за один из прутьев… Это мой щит… Вокруг гремит, ревет, дождь бьет меня, ветер рвет зонт из рук… Ничего-о! Выстоим! Выправляю свой зонт, когда особенно сильный порыв ветра выворачивает его, поздравляю себя с тем, что не унесло мой щит в небеса, – и дальше, дальше…

Не стану спорить: это похоже на игру, на одну из тех игр, которые я так любил в детстве. Ну и что же? Думается мне, что это украшает жизнь. И от души жалею людей, которым не знакомы такие игры…

Да, я любил эту дорогу. Я сам её и выбрал, отыскал, испробовав множество возможных, самый короткий и самый для меня привлекательный маршрут. Вместо прямого, но скучного, я проложил для себя другой – причудливо-извилистый. То он идет по широкой Мейн-стрит, то пересекает игровые площадки многоквартирных домов, то виляет между коттеджами, то проходит возле школы или небольшого парка… Может быть, потому что я сам его выбирал и размечал, старательно запоминая все приметы, мне часто казалось, что любой домик здесь, любой дворик, даже каждая скамейка тоже меня знают и любят, глядят на меня приветливо, радуются встрече… Какие-то места были мне особенно приятны. Теперь уж можно признаться: я нередко им кое-что сообщал о тех или иных событиях в моей жизни. Они даже становились как бы участниками этих событий…

И вот иду я сегодня и всё это вспоминаю. И со всем этим прощаюсь.

…У самого почти дома, на перекрёстке Юнион Тёрнпайк и Мейн-стрит – автобусная остановка. Возле неё, как всегда, народу немало, ждут автобуса. Чудаки! Автобус-то идет только до метро на Квинс бульваре, езды меньше десяти минут, но пока автобуса ждешь… За столько же, пожалуй, и дойдешь. Разумные люди так и делают. Пройтись по чистому воздуху одно удовольствие, ведь вокруг всё в цвету. А многие шагают с наушниками, слушают, к тому же музыку.

Я тоже не прочь иногда послушать одну из любимых групп. Но ещё лучше по дороге размышлять.

Иногда я полон деловых мыслей о предстоящих занятиях, вспоминаю, все ли задания выполнил дома и что сегодня надо успеть сделать. Но чаще эти свои любимые полчаса посвящаю мыслям более приятным о том, например, что сегодня на «компьютере» (так называем мы занятия компьютерными науками) встречусь с подружкой и непременно надо выяснить, когда сможем пойти вместе в кино… Или так, погулять… Уж не знаю, почему, но особенно часто я думаю об Инне, когда на углу Мейн-стрит и 77-й авеню подхожу сначала к красивой католической церкви, а потом – к синагоге. То ли я там как-то свадьбу видел и представил себе, что… Впрочем, я твердо знал, что ещё не готов жениться и честно сказал об этом Инне, когда она как-то заговорила о браке.

На страницу:
25 из 57