bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 14

  Подчас ловил себя на мысли, что черты этого (скажем так, сугубо монументального) лица постоянно уплывали от меня. Не улавливались и не откликались в сердце никаким сочувствием. Циолковский был всегда рядом, оставаясь невидимым. Был вечно на слуху, будучи едва ли услышанным. Ежедневно на виду – едва ли различимым. Каждый день я поднимался в школе по истертым ступеням, которые ещё помнили башмаки учителя физики Циолковского. Сидел в тех же классах, где крутил свою динамо-машину он.  Дух его витал в нашей школе, но мы, глупые, не умели его распознать.  Видимо, он слишком рвался прочь от грешной земли…

    Как за деревьями люди часто не различают леса, так за пыхтящими ракетами постепенно перестал угадываться великий ум. И когда в начале разрушительных 90-х космодромы потянули за стоп-кран – информационное вето тут же настигло и великого мыслителя. Циолковского все настойчивей стали перемещать в архивы. 100-летний юбилей несколько поколебал эту нисходящую тенденцию. Хотя полностью воскресить имя выдающегося творца не удалось и ему.

     Местный обыватель взял от Циолковского только самое банальное и поместил оное в музей: нелетающие гофрированные дирижабли, старый велосипед, коньки, застежку со львами от давно истлевшего плаща, расстроенный рояль, слухачи, полувертикальную лестницу на чердак, токарный станок с ножным приводом и кое-что из самых известных книжек. Вроде забавных в своей наивности и чистоте «Грез о Земле…», «На Луне» и проч. Взяли также из Циолковского несколько цитат. Вроде самой растасканной по поводу намечаемых космических маршрутов: «Москва – Луна, Калуга – Марс».

     Новое пришествие Циолковского началось несколько позже. И не со ставшей уже вполне протокольной космической стороны, а – с нетрадиционной и фантастически захватывающей философской. Более того – беллетристической. Изящный намек на необходимость поисков в наших интеллектуальных недрах такого философского бриллианта, как наш великий земляк, был нечаянно дан сооруженной ему на улице Театральной в Калуге задумчивой велосипедной композицией. То ли «солнце на спицах», то ли все звезды разом… Но все поняли: вот он рядышком, живой, мудрый, романтичный, а еще – и веломан. Короче – свой. Вот бы с кем запросто так, подсев на лавочку, покалякать за жизнь… «Я хочу привести вас в восторг от созерцания Вселенной…»  Вам не терпится узнать: как?..

      Возможно, мы вспомним когда-нибудь о словах великого старца и, следуя его завету, устремим взоры прочь от запутавшейся в своих проблемах родной планеты и заглянем, как учил Циолковский, за космический горизонт. И, как обещал великий калужский мудрец, наконец, «придем в восторг от созерцания Вселенной…»

      Впрочем, Циолковский с не меньшим энтузиазмом оглядывал и ближний горизонт, не только звездный. Если вам доведется побывать в квартире-музее Циолковского, что на самом краю Калуги у Яченского водохранилища, то вы не обнаружите в ней главного. А именно – конструкций или чертежей ракет. Того, что обеспечило мировую славу великому самоучке. Есть столы, стулья, кровати, книги, обнаружите также рояль, кастрюли, верстак, велосипед, много чего еще – например, самодельные слуховые трубы (Циолковский был глух с детства), лампу, самовар и главное – массу моделей всевозможных дирижаблей. Целую мастерскую на втором этаже для изготовления оных. А ракет – нет…

      Циолковский всю жизнь бредил аэростатами. Но не всякими, а – управляемыми. Ракеты пришли позже. И ушли раньше. А дирижабли остались с Циолковским на всю жизнь.  И даже – смерть, поскольку хоронили великого изобретателя в гробу белого металла в форме дирижабля. Тут же неподалеку от его дома – в загородном саду. В окружении почетного караула из 250 летчиков и конструкторов знаменитого на всю страну Дирижаблестроя.



«Роман» Циолковского с аэростатами длился ровно полвека – с 1885 по день его смерти – 19 сентября 1935 года. «Москва, товарищу Сталину, – успел продиктовать за несколько часов до своей кончины тяжело больной Циолковский. – Чувствую, что сегодня не умру. Уверен, знаю – советские дирижабли будут лучшими в мире». Циолковский умер на следующий день. Дирижабли ненадолго пережили своего создателя.

      Ученый считал, что именно за дирижаблями – будущее. С 1885 года написал массу книг и статей в обоснование новой идеи. «В этих работах, – писал Циолковский, – я провожу мысль, что будущее в воздухоплавании прежде всего принадлежит аэростатам, а потом уже аэропланам, что газовые воздушные корабли в 100 раз выгоднее и осуществимее птицеподобных летательных приборов».

      Калужский изобретатель продвигал особый вид управляемых аэростатов – с цельнометаллической, но вместе с тем подвижной оболочкой. Из тонкого гофрированного листа. Смысл: избежать утечки газов (как это обычно происходит через мягкие оболочки) с одной стороны и добиться управляемого изменения несущего объема – с другой. В конце XIX в России на такие аппараты еще никто не замахивался. Даже – не мечтали.

      Циолковский мечтать умел. Уже в первых расчетных статьях обещал поднять в небо на дирижабле 100 человек. Для чего предлагал построить моторизованный металлический аэростат объемом более 58 тыс. куб. метров – почти 200 метров в длину и 30 в диаметре. Снабдил идею схемами, расчетами, формулами и стал атаковать своими статьями Императорское Русское Техническое Общество (ИРТО). В целом – безуспешно. Слишком умозрительной находили идею калужского самоучки опытные специалисты. Слишком фантастической. Хотя формальные динамические расчеты в целом принимались.

      «Дьявол», как всегда, крылся в деталях. А именно – объяснимая, как считали в ИРТО, несведущность изобретателя-самоучки в достаточно далеких от его интересов газо- и термодинамике, закономерностях теплопроводности и теплообмена. Скажем, предлагая нагревать рабочий газ отработанными выхлопами двигателя, Циолковский мало учитывал степень теплопотерь с таких гигантских, как у его дирижабля, поверхностей, что в принципе не оставляло шансов поднять в небо не только полезный груз, но и саму металлическую оболочку летательного аппарата.


       Идти же проторенным в мировом дирижаблестроении путем – использования более легких мягких и полужестких конструкций – было куда опасней. Ибо рабочим газом чаще всего являлся водород, любое соприкосновение которого с воздухом давало опаснейшую гремучую смесь. А разгерметизироваться таким нежестким оболочкам было проще простого. Да и управлять ими в небе было слишком неудобно. Циолковский это понимал и, собственно, последовавшие неудачи таких аппаратов опасения подтвердили. Как, впрочем, не избежали трагедий и дирижабли с жесткой конструкцией. Например, тот же «Гинденбург». К счастью, Циолковский до страшной катастрофы этого немецкого гиганта не дожил. И умер в полной уверенности в скорой победе своих любимых дирижаблей над всеми прочими аппаратами в небе.

Любовь эту Циолковский сумел вселить не только в горячие сердца романтиков победившей революции, но и в души своих родственников. Спустя три дня после похорон ученого семья в благодарственном письме товарищу Сталину постаралась заверить вождя в том, что дело изобретателя будет продолжено и самый младший внук Циолковского – 8-летний Леша – уже решил стать пилотом «дедушкиного дирижабля». Не отставали в клятвах верности дирижаблестроению и органы власти. Совет Народных Комиссаров и ЦИК на следующий день после кончины выдающегося ученого принимают решение о присвоении Московскому комбинату дирижаблестроения имени К.Э. Циолковского и установлении на территории Дирижаблестроя его бюста.

Сами же работники Дирижаблестроя в эти судьбоносные дни не устают рапортовать в прессе о своих планах: «Дирижабль Циолковского будет построен», «Вся страна следит за нашей работой», «Дирижабль Циолковского будет реять над страной». В письме же самому товарищу Сталину работники Дирижаблестроя торжественно клянутся: «Преодолевая огромные трудности, мы в деле создания цельнометаллического дирижабля продвинулись настолько вперед, что берем на себя смелость заверить Вас и в Вашем лице нашу великую партию и ее ЦК в том, что уже в ближайшее время наша страна получит первый цельнометаллический воздушный корабль».


Дирижабль Циолковского так и не был построен. Да и сама идея дирижаблей постепенно стала уходить в прошлое, уступая место более конкурентоспособным – авиации и космонавтике. Оставляя, впрочем, на память о себе вспышки небесного романтизма и одухотворенного изобретательства. Подчас даже в самых неожиданных местах оставляя. Скажем – в одной из красивейших станций Московского метрополитена – Маяковской. Отделанной, как гласит легенда, из металлических профилей, оставшихся от неразделенной любви серебряных аэростатов и голубого неба…

Физик Георгий Гамов


Когда доцент Соколовский на лекции по ядерной физике у нас в МИСиС рассказал, что первооткрыватель альфа-распада Георгий Гамов собирался сбежать вместе с женой из Советского Союза Чёрным морем на двухместной байдарке, я стал как-то более сосредоточенно вникать в тонкости физики ядерных хитросплетений. Снующие в разные стороны стрелочки ядерных реакций, латинские и греческие поименования участников доселе вполне неосязаемых нейтронно-протонно-электронных битв, кипящие где-то в бездне невидимости мегаэлектронвольты излучений, – всё это почему-то тут же обрело лицо и осязаемость, наполнилось чьим-то неукротимым духом, снабдилось бурным темпераментом, короче, снискало вполне себе чувствительную человеческую плоть.



С тех пор вполне физически академичный альфа-распад стал восприниматься мной не только, как классическое проявление квантомеханического туннелирования частиц, но и особого туннелировния по жизни его первооткрывателя – великого физика-перебежчика Георгия Гамова

. Именно часто «туннелировавшего» в науке и в быту, то бишь не редко чудом проникавшего при надобности сквозь, казалось бы, непреодолимые интеллектуальные и прочие барьеры.  И неожиданно объявляющегося то тут, то там с взрывающими науку великими идеями.  Идеи эти Гамов, как правило, выводил в свет и ставил на ноги, оставляя

дошлифовывать детали другим. А сам «туннелировал» дальше, воскресая в совершенно новых научных ипостасях. От теории альфа-распада – к космологии, от космологии – к генетике, от генетики – к писательскому ремеслу, перемежая всё это альпинизмом, мотоциклизмом, анекдотами и каламбурами, в коих Георгий Антонович прослыл небывалым виртуозом. Причем настолько совершенным в своей меткости и колкости, что многие сомневались, не главная ли это профессия Гамова – острить.

Он так и не улизнет на байдарке в Турцию. Не скроется в пурге на собачьих упряжках на норвежской границе. Будучи два года невыездным, но уже – мировой звездой теорфизики, в ранге член-корреспондента АН СССР (самого молодого, кстати, в истории), найдёт более надежный способ преодоления выездного барьера из закрытой страны – пойдет прямиком в Кремль к Молотову испрашивать для себя и жены благословения на заграничный вояж. Повод – очередной Сольвеевский конгресс. И неожиданно это благословение получит. Правда, под гарантии Нильса Бора и Поля Ланжевена в том, что молодой советский гений никуда за границей не денется. Но Гамов улизнул. Гаранты на буйного советского вундеркинда обиделись.

Квантовая физика в начале 30-х кипела и не давала спокойно спать ни одному серьезному физику. Открытия сыпались, как из мешка. Количество гениев на один квадратный метр главных физических центров Европы было запредельным. Нобелевский комитет не успевал вписывать всё новые имена соискателей наград за публикации очередных квантомеханических откровений. Оставаться вдали от этого ажиотажа, от вываривания в густейшем научном бульоне было для физика смерти подобно. И Гамов не захотел умирать. Он остался в Европе. Чем, в общем-то, спас себя не только, как великого ученого, но, видимо, еще и просто, как человека.

Его университетская джаз-банда (круг молодых ленинградских гениев физики) вскоре была жестоко разгромлена. Бронштейна расстреляли, Ландау и Иваненко посадили.  Безуспешно пытавшийся вместе с ними создать на базе Ленинградского Физтеха новый Институт теоретической физики (что-то вроде Боровского в Копенгагене) Гамов, видимо, быстро понял, что большая наука в этом режиме не жилец. И решил из этого режима «туннелировать». Его вскоре прокляли. Исключили из членов Академии наук. Вымарали из учебников. «Реабилитировали» только в 1990-ом. Так что наш доцент Соколовский читал нам лекции по ядерной физике ещё со ссылкой на «врага народа».

Европа сдержанно приняла беглеца. Ранее выбивавший для него гранты и стипендии Бор, видимо, чувствовал себя слегка обиженным. Тем не менее пытался выхлопотать Гамову место у Резерфорда. «Беглец» также списывается с бытующем пока в Кембридже Капицей. Чувствуется, что его статус «надграничного» свободного исследователя с советским паспортом не даёт покоя Гамову. Ему хочется иметь такой же: не порывая внешне с СССР, свободно парить в небе научных изысканий, не обращая внимания ни на межгосударственные границы, ни на бурлящие внутри них политические котлы. Свободно, скажем так, «туннелировать» в любом направлении сквозь любые непроходимые с виду государственные препоны. Тщетно. Советский режим не простил беглеца. И с грохотом захлопнул перед ним дверь (правда, есть подозрения, что она вела в карцер). Европа также оказалась не особо гостеприимной. Гамов отбыл в Америку. Туда, где вырастала главная физика XX века, – атомная.

История умалчивает, много ли было в Матхетенновском проекте коренных одесситов. Да еще с советским прошлым. Есть подозрение, что – ни одного. Слишком болтливы и остры на язык. Даже будучи увенчанными регалиями мировых научных звезд. Все равно таких бросать на разработку атомного оружия американское командование не решалось. И неугомонного одесского острослова, и шутника Гамова не бросили. Ни атомную бомбу изобретать, ни термоядерную. Хотя сам Георгий Антонович всякий раз кичился своим весомым вкладом в разработку одной из них – самой разрушительной. А именно: привлечением в термоядерный проект его будущего главного идеолога – Теллера. По совместительству талантливого ученика и близкого друга Гамова.

Конечно, такой гигантский мозг простаивать не собирался и, получив профессорскую должность в Университете Джорджа Вашингтона, Гамов занялся куда более серьезными взрывными проблемами. Точнее, самой главной из них – Большого взрыва. Того, что породил всё вокруг. Гамов вспомнил свои университетские практики у создателя теории расширяющейся Вселенной Александра Фридмана. Того самого, что осмелился бросить вызов самому Эйнштейну, упрекнув того в неточности описания мироздания: не статичной должна быть Вселенная, как думал Эйнштейн, а – расширяющейся. Гамов после долгих размышлений и расчетов добавил к тому ещё один эпитет – горячей. То есть взрывное расширение при фантастически высоких температурах. Это была настоящая революция в космологии. В зачетке мировых научных достижений Георгия Гамова – уже вторая.

Как и все революции – новая космологическая гамовская – многими была принята в штыки. Один из самых талантливых её оппонентов, Зельдович, долго упорствовал, настаивая на холодном «зачатии» мироздания, но после подтверждения еще одной гениальной догадки Гамова: о реликтовом излучении – снял перед ним шляпу. Да, Вселенная родилась горячей, и доказательство тому – бродящее по сей день по галактическим просторам излучение первичных фотонов. Их вскорости засекли, правда, почти случайно. Что, впрочем, не помешало присудить счастливым ловцам реликтовых фотонов Нобеля по физике. Предсказавшего же сие природное чудо Гамова почему-то при раздаче наград забыли. Может быть, потому, что к этому моменту гений успел «туннелировать» совсем в другую область знаний. В биологию. В генетику. В расшифровку генетического кода.

И здесь – великое открытие. И здесь мировое признание. И здесь – очередной прочерк в Нобелевской графе перед фамилией Гамова. Самые же главные, а может, даже единственные награды Георгий Антонович получит не за великие физические открытия, а как писатель. Как сочинитель талантливых веселых книг об умении распознавать мир. Как умелый рассказчик занимательных историй об устройстве всего, что нас окружает. Видимо, это было и в самом деле главное призвание Гамова – вещать о том, сколь интересен мир. Что за великое удовольствие этот мир познавать и с ним общаться. Разгадывать его секреты. И он рассказывал, рассказывал, рассказывал… Кто-то из близких его друзей вспоминал, что никогда не видел Гамова удрученно молчащим. Только – жизнерадостно балагурящим…

Философ Александр Пятигорский




Их много, дальних и близких переулков, набралось в судьбе этого премудрого пилигрима, невероятного сочинителя, этакого московско-лондонского Сократа. Скажем, Второй Обыденский, что тёк неподалеку от снесенного взрывной волной храма Христа Спасителя. Третий – там же, в завороженной воландовской сталинщиной большой Москве 30-х. Соймоновский проезд, Гоголевский бульвар – опять же по соседству с его родовым гнездом. Или Джермин-стрит – это уже в Лондоне. Честер-стрит – там же. Были также переулки в Нижнем Тагиле, Сталинграде, Тарту, Париже, Дели, Нью-Йорке и бог знает где еще. Точнее – боги… Их было у однажды забравшегося с головой в древнеиндийскую философию сына московского сталелитейщика немало. А может – ни одного. Александр Пятигорский не чурался интеллектуального эпатажа. Препарирования мыслительного процесса на корню…

«Главное достоинство философии в том, что она никому не нужна», – любил удивлять фирменным парадоксом внимающую публику этот выдающийся русский интеллектуал. Утилитарность мышления решительно отвергал. Результат – вторичен. Главное – интерес. И тут же собственную теорию поверял собственной же практикой. На лекции Пятигорского можно было ходить, как во МХАТ. В самые золотые его годы, когда там царствовали Смоктуновский и Калягин.

Проводник устной культуры философствования, Пятигорский лекции не читал, а скорее их ваял и возводил. Строил и складывал из них замки учений. Самых сложных и невероятных. И тем не менее завораживающих своих красотой. А также – доступностью. Впрочем, часто обманчивой. Скажем, после лекций Пятигорского о буддизме захотелось изучить санскрит…

Философский факультет послевоенного МГУ никак не располагал к рождению в нем серьезных философов. Конец 40-х – начало 50-х: мысль – под сапогом, вольнодумства – ноль. А без отвычки ходить строем и привычки свободно размышлять философы не рождаются. Но они взяли и родились: Пятигорский, Мамардашвили, Зиновьев, Левада, Щедровицкий… Саша прикипел к философскому факультету еще со школы. Сделался завсегдатаем его гулких коридоров – вместилища споров будущих русских сократов. Как, впрочем, и – кузницы их ярых гонителей. Свою знаменитую «Философию одного переулка» (в смысле – Второго Обыденского) Пятигорский вполне мог бы дополнить «Философией одного коридора» (в смысле – университетского). Хотя не исключено, что он ее и написал – неизвестно. Дело в том, что Александр Моисеевич в своей философской беллетристике придерживался неукоснительного правила: выбрасывать последнюю треть написанного произведения…

В 73-м он покинул Россию. В смысле – СССР. В итоге обосновался в Лондоне. В котором и остался: физически, лингвистически, психологически… Изредка, впрочем, родину навещая. А по сути всё время нося ее в себе. Поочередно извлекая из своей памяти мысли о прожитом. Точнее – о том, что мыслится об этом самом прожитом. Как мыслится? Почему? Ответы Пятигорский предлагал в виде постановки всё новых и новых вопросов.

«Дамы и Господа! – предупреждал философ в одной из самых своих знаменитых работ «Мышление и наблюдение». – Думать о мышлении очень трудно». И далее емко и глубоко доказывал степень этой сложности. Попутно разрабатывая постулаты новой – обсервационной – философии. Как инструмента разработки непочатых мыслительных залежей. Пятигорский в душе был, очевидно, прирожденный старатель…

Хотя свою трудовую деятельность Саша начинал на снарядном заводе. Одном из крупнейших в стране – нижнетагильском. Отец будущего философа в военные годы отвечал на нем за металлургическую часть. Слыл отменным спецом. Хотя и – евреем. Антисемитизм давал о себе знать даже в литейном аду. Изредка, правда, затмеваемый достоинствами представителей гонимой нации. Рабочая молва награждала Моисея Гдальевича самыми невероятными мифами. Скажем, умением по запаху определять концентрацию углерода в плавке. Короче, вскоре отец будущего философа занял преподавательскую должность в МИСиС. Возможно, я его и встречал в бытность мою студентом Института стали…

Пятигорский сочинял сложную прозу. Многим его романы не нравились. Даже – друзьям. Скажем, комментариев к его эпохальной «Философии одного переулка» можно насчитать куда больше, нежели самих страниц этого спорного произведения. Что хотел сказать автор сказанным? Правдивы ли персонажи или нет? Если правдивы, то – насколько? Если выдуманы, то – в какой степени? Сотни вопросов к нескольким десяткам страниц текста. Впрочем, не столько текста – сколько фиксированных вспышек мышления. Подчас – чужого. К тому же отрефлексированного десятки лет назад. А это уже – другая история: мышление о чьем-то мышлении или просто повесть о том, что видел. Короче, романы Пятигорского читать нелегко. Философию его постигать тоже непросто. Но – интересно. А это в философии, как учил Александр Моисеевич, главное: ИН-ТЕ-РЕС! Простая такая, незамысловатая формула. Другой, во всяком случае, в настоящей философии не существует…

Академик Сергей Вавилов


Всегда настораживало и даже смущало его фото. Этакий канонический образ – гладко причесанный на прямой пробор ухоженный господин в добротном костюме с галстуком и нелепыми диктаторскими усиками под носом. Смотрит на вас то ли с потаенной ухмылкой, то ли с неуловимым прищуром. Повод думать, что перед вами либо успешный биржевый магнат, либо секретарь ЦК по идеологии, либо оборотистый провинциальный бакалейщик. Ни то, ни другое, ни третье… Просто так, видимо, в сталинские времена представлялся идеальный образ руководителя социалистической науки: строгий чиновничьего вида человек, непременно в суконном костюме, с одной, лучше двумя медалями Сталинских премий, преданный, с опытом директорства, серьезный, умный, но ни в коем случае – не гений, то есть – без всяких там «эйнштейновских» штучек. Вот идеал президента Академии. Сергей Вавилов как мог пытался этот идеал воплотить в жизнь. Во всяком случае –

внешне…

Более мучительного и трудного периода жизни для выдающегося физика, идеолога двух крупнейших научных учреждений страны (ГОИ – Государственного оптического института и ФИАНа – Физического института Академии Наук) Сергея Вавилова, нежели годы внешне блестящего президентства в послевоенной Академии наук, трудно и сыскать. Неотложная надобность писать и редактировать статьи в духе «Ленин и физика», «Сталин и  физика» и проч., выступать с приветственными речами и здравицами на съездах и сессиях, выбивать земельные участки и фонды для строительства дач и квартир академикам, сооружать новые НИИ, выпрашивать для того денег в правительстве, добиваться высочайших аудиенций, вступать в почетные пионеры, перерезать ленты, слушать кляузы ученых друг на друга, скорбно внимать очередной антинаучной белиберде вроде лысенковщины и заносить по ночам в дневник проникнутые отчаянием строки о жизни, посвященной отныне не научным изысканиям, а борьбе с неуклюжестью, глупостью, обманом и лестью, о глубокой тоске по замученному в тюрьме старшему брату Николаю, о беспомощности в принципиальных вопросах совести, справедливости и чести, когда ты на службе у тех, кто с этими понятиями не знаком.

Почему в 1945-ом Сталин назначил президентом Академии именно Сергея Вавилова, брата «врага народа» (арестованного и погубленного в тюрьме академика Николая Вавилова), человека с явно непролетарским происхождением (отец – выбившийся в крупные торговцы текстилем и видный руководитель московской Трехгорки, к тому же сбежавший после революции за границу, правда, вернувшийся потом домой умирать) – о том ходят разные толки. Самый известный из них – вождь любил в подобном духе изгаляться над подчиненными. Дабы всегда держать их на коротком поводке.  И те чаще всего не могли ему в этом удовольствии отказать.

Сергей Вавилов пришел в науку, если так можно выразиться, «самотеком». Никто в семье его на эту стезю не наставлял. Отец видел будущее сына связанным с торговлей. Щедро оплачивал его обучение в коммерческом училище Москвы. Посылал набираться ума-разума за границу. Тот до поры следовал в фарватере отцовских предначертаний – корпел над учебниками в коммерческом заведении, колесил по Европе, собирал библиотеку… Но вот на перепутье вдруг заупрямился и вслед за старшим братом Николаем отказал отцу в наследовании его коммерческих дел. И направил свои стопы в Московский университет – учиться физике. Видимо, не без влияния решительного в делах и смелого в поступках старшего брата, влюбившегося в период раннего ученичества в биологию и химию.

На страницу:
5 из 14