bannerbanner
Расцветая подо льдом
Расцветая подо льдом

Полная версия

Расцветая подо льдом

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

Что это – снова чей-то сон или чья-то явь? Чужие воспоминания или морок дурмана?

Как действовал дурманный мох, если его соскоблить со стен и выкурить, Зверёныш видел перед собой. Человек скрючился на земле и бормотал. Иногда он вскидывал голову, и факел освещал лицо, тогда было видно, что глаза у него налиты кровью. Каждая жилочка, каждый сосудик в глазах и на веках набухли и увеличились. Человек мотал головой, а губы у него были сухие и в трещинах. Зверёнышу он был противен и мерзок.

Отсвет факела прыгал по корявым сводам – точно рудник шевелился. Каторжники, свалившись, где придется, кряхтели и стонали. В забое тишины не было. Те, кто спал, маялись во сне, стиснув зубы. Тускло посверкивали сваленные у отвалов породы кирки и тачки.

Человек хохотнул. Он вечно смеялся, но это не смех, а судорога. Судорога корчила лицо в бессмысленную улыбку, а из горла исторгала беспричинный хохот. От него пахло горелым мхом. Мох рос повсюду – на стенах, на потолке, на полу рудника, везде, где сыро. Тот человек скоблил мох и либо курил, либо варил в кружке над факелом крутой отвар, завернув мох в кусок портянки.

Зверёныш и сам попробовал мох. От одного глотка отвара сделалось душно, томительно, жутко и страшно. Померещилось, что тело ему не подчиняется, а живёт своей жизнью. Лица каторжников слились вдруг в одно, и лицо усмехнулось: «Что? Голова от рук отстала?» – «Не-е», – солгал Зверёныш и больше ко мху не притрагивался.

– Травишься? – Зверёныш пхнул ногой человека с красными глазами. Тот только отодвинулся и вытянул ноги в цепях.

– Мне мо-ожно, – он растягивал слова. – Я за Сте-епью воевал, – он шарил вокруг себя руками, будто слова выбирал на ощупь: – А за Сте-епью можно, там все-е курят.

– За что заковали-то? – не отставал Зверёныш. Хотелось сцепиться с ним просто так, от раздражения. – Все без цепей, а его, видишь ли, заковали.

– Буйный был… Я же ра-атник. Нам мо-ожно.

Зверёныш плюнул и отполз спать на другое место. С шипением падали с факела и дымились горящие капли масла. Копоть оседала на камни…

Кто-то завыл, закричал – не дал заснуть. Кричал каторжник – худой, сухой, желтолицый:

– Заре-е-ежусь.

Давешний кандальник зажмурил красные свои глаза и протянул:

– У-у, как он воет, цветнó воет – желтó… Во, а теперь по-синему воет, с зеленцой, – выкуренный мох рождал у него видения. – Говорил: не кури плесень, ломота придёт, крутить станет… Он теперь ломоту видит… У-у, как видит: землю тронуть больно,… рукой повернуть больно…

Под его бормотание всё угомонилось. Факел чадил и угасал. В резко уходящей вверх штольне свет его терялся. Зверёныш с тоской поглядел туда, во тьму, и зажмурился. Неба – в этот час ночного и, может быть, лунного – не видно. Под штольней, где валялись кирки и тачки, лежали короба с горной породой. С вечера их должны были поднять на верёвках, сплетённых в жёсткие косы, но в этот раз оставили. Наверное, наверху поленились… А в коробах дневная выработка, а выработка определяет пайку… а пайку хлеба спускают раз в сутки…

Вскочил Зверёныш от оглушившей его тишины. Обкурившийся кандальник спал, и тот желтолицый с сухой, струпной кожей затих и не выл. У коробов с породой сгорбились трое. Косой свет факела прыгал по их затылкам и заросшим лицам. Те трое воровали дневную выработку в свои короба. Короб Зверёныша был почти пуст.

– Уроды! – взвился Зверёныш. – Гады! Выродки!

Треснувший голос разлетелся по забою, перебудил каторжных. Те трое шарахнулись, матерясь и опрокидывая короба. Выработка руды рассыпалась. Зверёныш пружиною вскочил на ноги, рука нерассудочно подобрала кайло. Он кинулся вперёд к будущей пайке хлеба и к ворам, укравшим её, ещё неполученную.

Забойщики окружили их, загоготали, дразня и распаляя. Лохматый каторжанин оскалился на Зверёныша и, не опуская глаз, нагнулся, поднял с земли кирку. Кайло оттягивало Зверёнышу руку, он перехватил его, держа перед собою как меч. Все улюлюкали, предвкушая забаву.

– Струсь! – хрипло посоветовал каторжанин с киркой.

Зверёныш кинулся в бой. Кирки звякнули, сцепились. Кайло рванули у него из рук. Зверёныш удержал, но боль волною пронизала все кости. Он отцепился, ударил кайлом и снова промахнулся. Кирка чуть не впилась ему в плечо, он увернулся. Под ноги попал камень от рассыпанной руды. Кто-то другой ударил киркой в его кайло, он выронил и кинулся в рукопашную.

Те трое бросились на него разом. Он рвался к горлу противника, грыз вонючую бороду. Какое-то время держался на ногах, но когда с трёх сторон стали колотить в рёбра и по почкам, он упал, увлекая с собой каторжника. Чёрствые как деревяшки руки ухватили Зверёныша за горло. Он бился ногами, но воздух вдруг начал чернеть. «Наверное, факел гаснет», – подумалось.

Чья-то рука сорвала с него душегубца. Горячий воздух судорогой вернулся в грудь. Та же рука ухватила его за голову, за грязные, едва отросшие волосы и отшвырнула прочь. Над собой он разглядел кого-то лысого, с клоком волос на темени и с бычьей шеей. С грохотом и звоном Вольга стегал каторжных кандальной цепью.

– Вольга? – просипел, щупая горло, Зверёныш.

Каторжник налетел на Вольгу, грозя огромным куском руды. Факел, угасая, вспыхнул, осветил сжатые губы и вислые усы Язычника. С потягом и перезвоном, точно саблей рубил, взмахнул Вольга цепью, опуская её на руку каторжника. Что-то хрустнуло, камень из неё выпал, и каторжник, подвывая и нянькая руку, уполз за спины других.

Вольга проследил за ним, выжидая. Тот с этого дня не работник, а перебитая рука будет стоить ему жизни.

– Я – Язычник! – крикнул всем Вольга. В одной руке он держал цепь, в другой – сверкающую, стальную, остро заточенную бритву. – Я здесь – хозяин! Всех вразумлять, что ли?!

Шум повитал над головами, обмяк и угас. Чумазые, рваные, измождённые забойщики притихли, сникли, увяли. В забое появилась власть. Язычник оглядел всех и каждого и остановил глаза на желтолицем, что неестественно молча лежал всё на том же месте. Язычник выбросил цепь, подошел и поднял у желтолицего руку. Даже в полутьме видны были синие пятна у того на лице, вокруг носа и рта. Рука стукнулась оземь. Кто-то среди ночи принёс желтолицему желанную плесень, и он принял её чересчур много…

После, когда Зверёныш смог внятно говорить, а Язычник занял лучшее – под горловиной штольни – место, Зверёныш подошёл и встал рядом – в трёх шагах, молча глядя поверх головы Вольги и потирая рукой горло. Он шумно дышал и скалил по привычке зубы, пока Язычник не поднял глаза и не бросил раздражённо:

– Что?!

– Откуда ты? – прохрипел Зверёныш. – Тебя плаха ждала…

– Жалеешь?! – оборвал ушкуйник.

– Н-не… – Зверёныш сглотнул, давясь от боли в горле, – н-ненавижу, – выдавил о чём-то своём. – Ты… ты спас меня!

Язычник оглядел его искоса и чуть брезгливо:

– Плаху заменили, – объяснил наконец. – Черепов на кольях у них своих много. Опричнина… А руды мало. Руду они больше ценят.

Сверху, из горловины штольни, засвистела утренняя дудка – приказ пробуждаться, брать кирки и долбить камень. Со скрипом потянулись наверх короба с вчерашней выработкой. Пайки хлеба спустят лишь в полдень. Кряхтя и жалуясь, каторжники потянулись вглубь забоя.

– Я из другого забоя, – бросил на ходу Язычник. Зверёныш остановился. – Там штрек пробили и забои соединились. Там эти твои, как их… Ярец с Путьшей. – Зверёныш напрягся. Язычник ещё раз походя бросил: – Я чертёж раздобыл. Как другие забои связать штреками. Это до поры, до времени.

Кайлом Язычник бил наотмашь. Порода в стене трескалась и обрушивалась кусками и крошевом. Зверёныш сгребал всё в одноколёсную тачку и, согнувшись, пробежкой укатывал поближе к штольне. Глиняная и каменная пыль висела в воздухе, её вдыхали, она садилась на чёрные лица, плечи, бороды. Всюду стояли жалобы, стук, звон и грохот отколотой или сгружаемой руды. Язычник – полуголый, чёрный – работал зло, страшно, точно не стену крушил, а того, кого сам себе воображал. Зверёныш, проклиная неведомо кого, катал тачку, отваливал породу и грозился кулаком кому-то наверху, в горловине штольни…

Когда пришла ночь и дудка неохотно приказала каторге спать, у Зверёныша подогнулись ноги, и он ничком упал поперёк тачки прямо на середине пути. Никто не подошёл. Каторжники волочили кирки мимо, не оборачиваясь. В тот день умерло ещё двое – молодой да старый. В каторге мрут часто, как по расписанию, слабаки – ещё новичками, а дюжие, те на третий-пятый год – от истощения, темноты и мха-дурмана.

Зверёныш подтянулся, пополз, потом побрёл и побежал к штольне, к чадящему факелу. Не дойдя десятка шагов, упал и так на четвереньках добежал до Язычника. Язычник брился… Это выглядело дико и странно среди заросших и завшивевших каторжан. Вольга расходовал ледяную воду, сочившуюся из стен, смачивал голову и щёки и скоблил их сверкающей бритвой. Сидел он у стены, под факелом, и в пяти шагах от него, как возле признанного вожака, никого не было.

Зверёныш подполз к Вольге, усмехнулся дурной ухмылкой и выговорил, презрительно растягивая слова:

– Ты спа-ас меня, спа-ас… Н-ненавижу.

Язычник стряхнул с бритвы ошмётки и поскоблил ею о кожаный ремень. Зверёныш оскалился и потянулся с четверенек к его уху, но не достал и зашептал в плечо:

– Знаешь, что я сделаю, когда выберусь отсюда?

– Знаю. Кинешься с киркой на охранника, и он тебя зарежет, – Язычник был циничен и злобно спокоен.

– Не-е-ет! – лающе засмеялся Зверёныш. – Э, не-ет! Я снова пойду к кудеснику Нилу и душу из него вытрясу, но Камень Власти добуду. Слышишь? Вот как небо светло, как Судьба наша проклята, так вот тебе клянусь: Царь-Камень… у Нила… вытрясу…

Язычник отложил бритву, повернулся к скалящемуся Зверёнышу, наклонился и задышал ему в лицо:

– Откуда ты, Зверёныш, а? Что ты – плоскогорец, я раскусил. А кто ты? Злой, живучий… Правда, что ли, у кудесника был?

– Был, клянусь тебе…

– И что Царь-Камень на свете есть – то же, что ли, правда?

– Сущая! Живой он! Власть даёт! – заторопился Зверёныш. – А теперь спит, и если проснётся – беда будет, а владельцу так нет, наоборот, даст надо всеми власть и все дела за него свершит.

– Сам, что ли, видел? – резко спросил Вольга. – Царь-Камень-то?

– Прячет он его, – выплюнул Зверёныш. – Был я у него с моими молодцами. Слова от него не добился. Ничё-о, вырвусь отсюда – душу из него вытрясу. Что? Не веришь? Брешу я?

– Ты это, – Язычник показал бритву, бритва сверкнула в свете факела, – про Камень да про Нила молчи до поры. Я же – Язычник, а что я болтунам делаю? – бритва поблёскивала в его руке.

– Так и я не тюфяк! – он огрызнулся. – Я сам – Зверёныш! Ясно тебе?

Парень был зол. Он скалил зубы и хрипел горлом. На грязных жёлтых волосах сидела пыль, а глина и грязь кривыми полосами размазались по лицу.

– Не, ты не Зверёныш, – вдруг оценил Вольга. – Прямо зверь взбесившийся. Любопытно мне, откуда ты такой взялся. Мамка-то тебя как нарекла?

– Златка я, Златка – запомни, – не остыл ещё Зверёныш. – Хоть мамки не помню, и батьки тоже. Бабка меня кормила. Ясно тебе? Запомнил, ушкуйник?

Бритва чиркнула перед носом Зверёныша, холодный свет от неё полыхнул в глаза. Вольга едва не отсёк ему пол-лица.

– Не кусайся! – приказал Язычник. – Ценю это, не спорю. Но не терплю.

Спокойно и старательно продолжил бритьё Язычник. Он скрёб голову, тщательно обривая оставленный длинный клок на темени, клок светлых жёстких волос, висящих на сторону, до мочки левого уха, брил щеки, подбородок, горло, оставляя долгие, висячие усы на землистом, с оспинами, лице. В левом ухе поблескивала не вырванная палачами серьга-кольцо.

«Остынь», – велит сейчас кто-то. Может, это Язычник – Зверёнышу, а может, кто-то другой и не здесь. Чужой сон забывается, чужая явь перестаёт грезиться. «Остынь и голову береги! Очумелый…»

Глава VI

Может, и стоял когда-то Щерёмихин сбитень рядом с дурманом, но стоял недолго. Ни горячечного тумана в голове, ни жара в груди не было и в помине. Грач подосадовал: и тут его обманули. Только горечь во рту! Да на беду не остыло желание сцепиться с первым же встречным.

Вот, замаячило через две улицы прежнее Изясово подворье – теперешняя Златовидова ставка, и как на грех вспомнились Руночкины слова: «Ах, у нас с ним всё так серьёзно…» Грач с досады подстегнул Сиверко: «Вот и спросим сейчас у него, как серьёзно!»

Грач у дощатых ворот спешился, хотел заколотить в створку кулаками, да помедлил. А как замешкался, то вот и заметил, что через улицу глядит на него, на изгоя Грача, тройка парней – уличных балбесов. Запал сам собою прошёл.

– Тебе бы лучше уйти… – долетели чьи-то слова.

Оказалось, что у ворот приоткрыта калитка, а из-за неё доносится голос Асеня. Асень не пел. Асень тихо говорил, а голос у него был сухим и усталым:

– Тебе лучше просто уйти с Плоскогорья, – он повторил. – Старый Нил просит тебя о том, умоляет. Ну, не нужен ты здесь! Людей пожалей…

– Люде-ей! – тянул в ответ Златовидов голос, властный и самоуверенный. – Знаешь, а ведь я ждал, что от Нила кто-нибудь придёт, – Златовид нехорошо засмеялся, – хотя бы для переговоров.

– Ты с мечом, а я с гуслями – разве это переговоры? – Асень тяжело вздохнул и заговорил тихо-тихо, так что слышались только обрывки слов, и вдруг донеслось отчётливо: – Признайся, Зверёныш, это ты рассказал Вольху про Царь-Камень!

– Грозишь? – взвился Златовид. – Грози-грози! А я здесь – власть. Что захочу, то с тобой и сделаю! – за стеной прошуршали ножны, звякнула сталь. – Я – Златовид Плоскогорский. Ты не забыл?

– Ты сам себя поставил, и здесь не наместничество твоего Вольха.

– Вольх меня простит!

– Так ли? Вы с ним прощать не умеете…

– Убирайся пока жив, гусляришко! – визгливый крик Златовида пронёсся по улице. Калитка перед лицом Грача распахнулась, ударилась о забор и отскочила назад.

Теснимый Златовидом певец порывисто вышел. На ходу он глянул в глаза оказавшемуся на пути Грачу. Грач так и отскочил на пару шагов, точно обжёгся. Глядел певец так, будто пронзал и прочитывал душу насквозь, до самой глубины, как одному ему ведомую книгу. Этот-то пронизывающий взгляд и обжигал, ощущался всей кожей, всеми проступившими вдруг мурашками. Высмотрев до донышка, Асень отвернулся, точно отыскал что-то презренное, и, брезгуя, прошёл мимо Грача.

Верига в этот самый миг выскочил и ткнул Асеня кулаком в спину – под котомку с рожком и гуслями. Певец не покачнулся и не оглянулся. Так не оглядываются на дерево, роняющее на спину сухой лист.

Вышел и Златовид. Грач прежде его таким не видел: Злат дрожал мелкой дрожью, а белые пятна оспинами покрывали ему щёки. Никого не узнавая, он глянул по сторонам и, словно чуя опасность, потянул из ножен палаш. Потом моргнул, приходя в себя, и наконец-то признал Грача.

– Ну-ка… зайди, ты мне нужен… – пригласил он. Злат глядел на Грача, перескакивая со зрачка на зрачок.

Только закрывшись от людей дверями и забором, Злат успокоился. Рукою махнул, гоня прочь Веригу и Добеслава.

– Послушай-ка, Цвет… – Злат вдруг поперхнулся и очень долго кашлял, сгибаясь и сплёвывая. Грач ждал и смотрел на него. Волосы на голове Злата уже не были золотыми, а как в первый день соловыми – желтоватыми с белёсыми прядями. – Пора нам поговорить откровенно, – прокашлялся Злат и непроизвольно дёрнул плечами.

Грач оскалился:

– Какое совпадение. Сегодня я уже откровенничал. Это плохо кончилось. Не посочувствуешь?

Злат, не находя себе места, спиной привалился к забору. Бившая его дрожь унялась. Он прикрыл глаза:

– Помнишь, Цветик, как я уезжал отсюда? Юнцом совсем… Лет семнадцать… Да? – Злат говорил медленно, с перерывами. – Приехал я к старику Нилу… Спросил: где счастье, что оно такое? А он долго что-то говорил, я не запомнил… Чудной старик. Может, и не сумасшедший, может, только притворяется. Сказал, дескать, что счастье – это то, что на исходе жизни подаст душе мир, покой и наслаждение…

Злат открыл глаза и провёл повлажневшей от пота ладонью по волосам. Соловые волосы блеснули колким золотом.

– Ездил я после по свету и искал, в чём оно – наслаждение, в чём мир и покой? Ты, вот, даже не знаешь, – выдохнул Златовид. – А я понял! Это власть, слава и женщины. И помочись в глаза тому, кто назовёт что-то другое! Деньги, сила, победа? Так не цель это, а средства. Цель же всюду одна – слава и власть. Женщины, говоря по правде, лишь приложение к ним.

Злат перестал дрожать, белые пятна с его лица исчезли. Грач наоборот стал хмуриться и сжимать губы.

– Цветушка, ты видел Асеня? Несчастный он человек, мне жаль его. Велик, почитаем, любим и славен – но начисто лишён власти. А видывал я и «серых королей», советников при властителях. Богатство и власть при них, чужие судьбы вершат, а весь почёт и вся слава – другому. Отсюда все беды для здоровья! Только ущербный довольствуется чем-то одним – властью или славой… Цветик! Мы всё ещё говорим откровенно?

– Тебе виднее, – буркнул Грач.

– Ты не морщись мне тут, мол, якобы обижен на меня! Друг ты мне какой-никакой. Все тебя за моего ближнего держат, а ты живёшь леший знает где, на выселках, в лесу на перекрёстке, как яга старая. Некрасиво это. Опять же, сельчане тебя за изгоя держат. Не хорошо. Уезжал бы ты отсюда!

– Как? – не понял Грач. – В смысле – куда это я поеду?

– Да ты поднимись в дом! Дело у меня к тебе.

Злат поднялся на крыльцо. Грач помедлил, но пошёл следом. Подержался за резные балясины, но в самый Изясов дом не вошёл, остался на пороге. В приоткрытую дверь виднелись зеркала на стенах, стеклянная посуда на полках – остатки чужой отобранной жизни.

– Ты вор, Златка, – выдавил из себя Грач. – Убийца и душегуб, – он резко прочистил горло, – и дело иметь с твоей шайкой я не желаю.

Видеть, как менялось у Златовида лицо, Грач не мог: слова были сказаны в спину. Видел он только, как эта спина выпрямилась, а шея закаменела.

– Как ты сказал? – он процедил, поворачиваясь. – Я – душегуб? – Лицо у него почернело. – А вот – да, я – вор, я – злодей. А кто ты такой, чтоб совестить меня? – Златовид рубанул рукой воздух. – Я как убивал, так и буду убивать сволочь, что нечиста хоть самую малость. Потому что своими глазами я видел, как нечисть казнила пацанов. Наших пацанов, Цветушка! – Злат задохнулся, и Грачу подумалось, что он опять забьётся кашлем.

У Златика губы сузились в ниточки и побелели. А руки затряслись. Он пробовал сжать кулаки, а пальцы левой руки не подчинились и заплелись узлом.

– Златка, – позвал Грач. – Остынь, Златка, – попросил.

– Я их казнил и казнить буду, – пообещал Злат. Только лицо перекосилось – или это свет из окна так падал. – По сто за убитого. По полсотни за изувеченного. За наших, за Ярца, за Путьшу-Кривоноса. Путьшу-то помнишь, Цвет? Он первый тебя Грачом-то прозвал…

Грач, наверное, тоже потемнел лицом. Путьшу-Кривоноса он помнил. Злой был мальчик. Говорят, удивлялся, что это Ладис так быстро помер. Как же они его били? Сапогами в лицо или в живот шпорами?

Злат долго молчал. Ссутулился. Даже стал на голову ниже. Злат справился с собой. Тяжело вздохнул:

– Помоги мне, Цветушка, – Злат опустился на резной табурет. – Пожалуйста. Мне помощь нужна, – Злат замахал рукой, не дав Грачу перебить. – Дослушай меня, дослушай! Именно мне, мне помощь нужна. Не стрелкам, не нашей войне, а мне, Цветослав, как другу. Попросить больше некого! Слышь? Вольх убьёт меня. Убьёт, если хоть мысль допустит, что я дезертир. Знаешь такое ратное слово?

– Знаю, – буркнул Грач. – У самого отец ратник.

– На меня Верига волком глядит. А Скурат себе на уме. Да ещё Добеслав – малолеток. Положиться-то не на кого! Выручай, Цветик. Вот, донесут Вольху, что я скрылся от него, живу себе в глухомани, службу оставил – ведь так всё дело извратят, скажут: Вольхова вожака не сберег, Гвездояра в бою его кинул. А это не так, Цвет, не так! Продали нас. Да и Гвездояра уже к берёзам вязали, когда я уходил! А поди докажешь это у Вольха-то на дыбе? Отвези письмо, Цвет, скачи к Вольху, а то и неровён час – меня в покойники запишут.

– Где письмо-то? – Грач поднялся. – Давай! – оставаться в Изясовом доме ему неуютно, как при умершем. Начищенный пол, посуда, зеркала – всё блестело. Не по себе, уйти бы, уехать. – Скорее, только!

Злат зыркнул снизу вверх, вскочил, забегал, разыскивая чернила с бумагой.

– Обожди пока, обожди! Сейчас, я быстро. Управлюсь…

Грач стал смотреть, как, торопясь, пишет Златовид – с росчерками, разбрызгивая чернила, со скрипом пера по бумаге.

Вошёл, не стучась, Верига. Злат поднял голову. Губы сжал и молчал, пока дописывал. Дописал, спросил с мутными глазами – всё как недавно:

– Что тебе?

– Певец ушёл, – сообщил Верига. – Проводил его до леса, что над обрывом.

А Грач, увидав Веригу, только то и вспомнил, что Власта ему проговорилась: «К нашей Руночке сватался, Верига руки просил…»

– Далеко ехать-то? – Грач дёрнул головой. – Скорей бы.

– М-гм, – Злат кивнул, свернул письмо в трубку, накапал воском со свечки. Воск застыл, и он оттиснул в нём перстень. – Съедешь за Навьим лесом с Плоскогорья – по той же дороге, как в Карачар ехать. Доберёшься до Молочной реки, переправишься, а за Брынскими лесами держись Жаль-реки, всё вниз да вниз, не переходя её. Найдёшь сёла полевых вил – это где Жаль-река, не сливаясь, сближается с Пучаем. Становища Вольха где-то за ними – точнее не скажу. Будет лето, так он продвинется к Сорочинским предгорьям, а в эту пору, может, и чуть поближе стоит. Запомни: к алконостам не сворачивай, они чужие и встретят плохо…

Дальше Грач не слушал. Взял письмо, махнул рукой, ушёл со двора. Дверь закрылась, через неё послышалось:

– Как Вольхов бурый волк? Здоров ли?

– Что ему сделается, – бросил Верига. – Волку в лесу.

Грач мигом вскочил на Сиверко и погнал его.


Ой, лихо понеслись кони! Как вихрь, как ураган помчались, не разбирая дороги! Не беда, что нет у всадника стремян под ногами, что в гриву коню как в повод не вцепиться. Они невидимы – эти кони, влекут, куда сами изволят! Это – дикая свобода и необузданная воля.

Под натиском сотен рук не устояли и рухнули ворота. Окружающий каторгу частокол трещал и раскачивался. Камни и осколки руды стонали под ногами упиравшихся в землю каторжников. Зверёныш шумно дышал, кашлял и давился забытым «верхним», земным, воздухом. Жёлтые косматые волосы залепили ему лицо и шею. Он отплевывался, бранился, клялся отомстить врагам и ржавой киркой крошил в щепы косяк дубовых ворот. Тогда-то они и рухнули.

Вольга-Язычник, взмахивая перемазанной чужой кровью стальной бритвой, орал приказы, а мокрый клок волос на ветру хлопал его по уху. Пал вывороченный из земли частокол. Началась свалка, каторжники рвались на волю. Кого-то задавило, но каторжане лавой валили вперёд, а позади остались забитые кайлами и кирками охранники, часто в спешке не добитые, брошенные и в раже затоптанные.

Ежедневная утренняя дудка стала знаком к общему бунту. По её свистку из штолен, имеющих отлогий выход, повалили на землю каторжники – с обрывками цепей, с кусками руды, с кирками наперевес. Повального бунта рудников остров Буян до этого дня не ведал, забои и шахты между собой не соединялись. Но кем-то наученные забойщики тайно пробили штреки и переходы, и горняки из отвесных как колодцы шахт в условленный день прошли к отлогим штольням. Восстания охрана не ожидала, многие так и не поняли, что происходит.

Тревогу забили, когда ближняя стража была сметена. Кто-то заколотил в медное било, звон разлетелся над рудниками. Поднятая по тревоге дальняя охрана выбегала из казарм, да только и смогла, что построиться, прикрывшись щитами и выставив вперёд короткие мечи. Лава каторжников разметала их строй по двору. Кто-то защищался, прячась за щитом и отступая. Зверёныш углядел молодого буянца, злого и наглого как он сам, и, не раздумывая, ударил кайлом в его щит. Ржавое горняцкое кайло разом пробило щит и сокрушило кости. Мальчишка-стражник закричал и упал, Зверёныш насладился его страхом и с размаху опустил кайло на его голову. Драться Зверёныш не умел, но умел убивать. Так он заполучил первый в жизни буянский меч.

Когда пали ворота и частокол, раскрылась дорога, бегущая вьюном с гор, с рудников в город. С кайлом и мечом Зверёныш вырвался на волю. Река каторжан подхватила его и понесла к городу. Воздух заполнили хриплые вздохи, стон, сдавленная брань. Тысячи замотанных тряпьём и стёртых ног затопали вниз по камням. Сутулясь и озираясь, чтобы не споткнуться, Зверёныш углядел в потоке Ярца и Путьшу, а с ними прежнюю свою ватагу. Дорога бежала навстречу, торопилась вверх, в гору. Дорога сбивалась с ног, спотыкалась. За дорогой еле успевал, рос на глазах, близился город.

Кто-то захохотал. Наверное, опьянел от воли как от выкуренного мха. Город был открыт, наг и беззащитен. Лавина бунтарей – очумелых, голодных, истосковавшихся плотью – неслась на него, на бегу сбивая в кровь ноги. Сотни глаз, ртов и рук вожделели огня, пожара, забавы. Город лежал не шевелясь.

На страницу:
9 из 13