Полная версия
Расцветая подо льдом
С горы виднелись как игрушки крышечки домов, улочки, площади. Горстка городской стражи разбежалась, блестя круглыми щитами, когда до оравы каторжников осталось полпоприща. Каторжник зол, он жизнью и судьбой обижен, тихий и безропотный на каторгу не попадает, а и попадёт, так проживёт недолго. Путь в город был свободен. Злорадствуя, бунтари прибавили шагу. Слева, ближе к морю, лежала гавань, где у причалов покачивались кораблики.
– В гавань! – приказал Вольга. Он поднял буянский меч, но в другой руке по-прежнему сжимал бритву. – Для мести и забавы время ещё настанет. Мы идём в гавань, где корабли! В море нас не сыскать. Не замедлим! В город идут войска.
Каторжники закусили губы, но с Язычником не спорили. Зверёныш видывал, как в забоях насаждался и рос страх перед скорым на расправу Вольгой. Ему подчинялись не прекословя.
Ниже по дороге, когда из гавани донёсся плеск волн и скрип канатов, Вольга опять остановил толпу и выкрикнул:
– Клянитесь не раздумывая! Подняв теперь руку и глядя в глаза мне, клянитесь! Что, если солжёте, то руку вам отсекут и голову!
Они поклялись ему. Поклялись не Судьбой-Долей – проклятая Судьба ненавидит их, а сладким духом свободы и мести поклялись служить ему до гроба.
– Клянусь отомстить, – чётко выговаривал Вольга-Язычник, – за животный мой страх и скотскую дрожь, за кровавый кал, сползшую струпьями кожу и выхарканные лёгкие. Отомщу всем сторожам, кандалам, судам, калёным щипцам и плахам. Не пощажу врага, где бы ни нашёл его. Сотню за убитого, полсотни за раненого!
– Сотню за убитого, полсотни за раненого! – кричали соратники.
Их крик услышали в гавани. Сверху было хорошо видно, как засуетилась внизу охрана, пытаясь равнять ряды. Купцы и моряки спешили отвести корабли в море. Они не успевали. Толпа каторжан с кирками и мечами уже катилась на них по горной дороге. Скоро у них будут корабли, а с ними воля и новая ушкуйная, разбойничья сила.
Корабль скор, неуловим, силён и лёгок, как конь. Люди на нём – всадники. По произволу летит разбойничий корабль, куда захочет. Впереди распахнулась свобода. А где-то на свете есть почёт, и слава, и власть. Зверёнышу было девятнадцать, скоро исполнится двадцать. Что, Зверёныш? Впереди открывается жизнь, и она снова тебе не нравится?
На хуторе Грач расседлал Сиверко – пусть пока остынет перед отъездом. Сбрую свалил прямо в углу да бросился в дом. Некогда ему! Грач торопился.
– Спровадили меня, да? – крикнул на весь дом. – А вот и ладно! Мне до вас дела нет…
Обеими руками он вцепился в сундук, краем торчащий из-под лавки, упёрся в пол ногами и, тужась, выдвинул его со скрипом на середину. Тяжеленный сундук, старый. Грач отбросил крышку, сунулся в него едва ли не с головой. Наскоряк выхватил со дна вещи, походную одежду – любую, какая попалась. «Всё, что ли?» – в раздражении прикинул. Ах, да! Ещё шапка, кушак и сапоги – без сапог всаднику нельзя. Да вот и седло, совсем новое, крепкое – Грач позабыл про него. Как раз для дальнего пути сойдёт.
Он поднял над сундуком голову, вскочил на ноги, огляделся. Что ещё взять? Дважды пробежал по горнице, собирая всё, что попадалось: нож – нельзя без ножа в пути, огниво, дорожную сумку. Возбуждённый замер вдруг перед столом, одумался, сообразил: нельзя же голодать в дороге. Запихал в себя кусок хлеба с варёной морковью, запил холодной водой. Пол каравая бросил в сумку – это на дорогу. Всё! Он собрался.
Выбежал из избы к Сиверко. Закинул на него новое седло и кое-как закрепил. Схватил оголовье.
– Стой, не верти головой! – прикрикнул.
Сиверко уворачивался от удил и, вывернув шею, тянулся зубами к левому боку. Ременная подпруга нового седла была перекручена дважды и стёрла бы кожу на конском боку до кровавой раны. Как тогда ехать? Грач охнул. Сник и расседлал всё напрочь.
– Молодец, Сиверко. Молодец, что не дался. А я, дурак, опять не в себе! Прости меня.
Сиверко чуть слышно проголосил в ответ.
– Верно, не к добру это, – Грач согласился. – Нельзя впопыхах. Я по утру поеду.
Он поплёлся в горницу и понуро сел на пол – прямо у сундука. Привалился к нему боком и загрустил.
– Весь дом не унесёшь с собой. Всё равно, многое оставлю…
Он перегнулся через край сундука, стал искать. Где-то лежало здесь самое дорогое… Он взял это с собой в год, когда его изгоняли из посада. Взял на память. Ах, вот и нашёл! Грач потянул, и небесно-синее полотно взвилось туманом-облаком. Кушачок, чудесный платок его матери.
По рукам струилась легчайшая, неведомой природы ткань… Да полно – ткань ли это? Нитей здесь нет. Узор причудливый, золотой, будто огонь горит и трава вьётся. В маминых руках кушачок оживал. В его руках – нет, ни разу. Но стоило маме покрыться им да коснуться земли, как мама становилась птицей. Вилы рождаются в таких кушачках, как иные люди рождаются в сорочках. Вилы лелеют их пуще глаза, потому как, утратив, теряют с ними свой дар. А без него не летать им всласть по небу, не кружить над полями и реками.
Грач сберёг его. Сам-то не мог стать птицей, но всё же сберёг. Так хотелось порой улететь в облака. Грач вздохнул и сложил платок. Тончайшая ткань, много раз свёрнутая, уместилась на ладони. – «Вилам кушачок покажу – по-доброму встретят», – решил наконец.
Напоследок выискивая, не забыл ли чего, опять заглянул в сундук. Ну-ка… А что вот это такое… Из кушачка выкатилось? Грач поймал вещицу, извлёк её на свет и – обомлел. Дыхание перехватило.
«Ой-ё-ёй, мамочка… Это же мой Огнич…»
В руках у него оказалась маленькая восковая свечка. Небольшой столбик воска, украшенный по бокам причудливыми зверями и травами. Оплавленный верх, обгрызенный низ… Любимая детская игрушка.
«Мама моя! Как он попал сюда?» – Грач давно позабыл о нём. Думал, пропал, потерялся, истаял лет пятнадцать назад… Грач заёрзал, поднялся на колени, держа игрушку перед собой. Так и есть – это Огнич! Неужто притащил его шесть лет назад с другими вещами да бросил в сундук незамеченным? – «Ведь это же Огнич, мой Огнич…» – Грач снова сел на пол. Встреченное детство было таким живым и осязаемым, что слёзы на глаза навернулись…
…Он не помнил, когда появилась эта свеча. Не помнил, кто подарил её и как. Мама говорила, будто первое, что он сделал, это сунул свечку в рот и обгрыз ей конец. А после не расставался с ней. Всюду таскал её, играл с ней и даже спал, прижав её щекой к подушке. Так было до того дня, когда с предательскими слезами он вдруг решил, что вырос и детский друг ему больше не нужен. Так он забросил её. Отрёкся. Потерял и лишь иногда с чувством вины вспоминал, как кого-то преданного.
Мама рассказала ему, что в каждой свече живёт добрый дух – Огонёк, сын Солнышка. Так и стала свеча Огничем. С Огничем он делился тайнами, обидами, радостями.
– О-о-огнич, – провыл, дивясь самому себе, Грач. – Ведь я же обещал, я же клялся стать счастливее, чем есть. А вот предал тебя, бросил, потерял – и сам как и ты стал никому не нужен и всеми позаброшен…
Почему-то вдруг затряслись губы, и откуда-то из глубины легких, через гортань, сотрясая его частыми уродливыми судорогами, прорвались рыдания – горькие, сокрушённые, страстные. Слёзы лились по щекам, он не сдерживал их, дав им струиться по лицу и капать на пол.
– О-огнич! Дорогой мой О-огнич, прости меня! Я мерзок и отвратителен, я приносил другим зло. Я проклят, и я – изгой!
Хриплым баском он выл сам себе в голос, плюясь при этом и фыркая, как бывает, когда редко и в одиночку плачет мужчина.
– Я стал другим, понимаешь? Ты всё такой же – добрый и тёплый. А я – негодяй и убийца. Я просто так, от нечего делать, загубил три жизни. Ты прости меня… – он подавился плачем, судорога помешала вдохнуть. Задыхаясь, он размазал ладонью по лицу слёзы.
Он повалился на спину и долго ещё сотрясался всем животом и грудью, потом обмяк. Он молил Огнича вернуться к нему и более не бросать его. Молил помочь – хотя бы в слезах и в раскаянии. Потом судорожно, как в детстве, вздохнул всеми легкими и сел. Слёзы иссякли.
Когда-то, когда он был ещё добр и чист и радовался небу, он зажигал свечу и видел в огоньке пляшущую зелёную ящерку. «Это Саламандра, – говорила мама, – добрый дух света и огня».
Ещё до конца не веря, Грач поднял огниво и высек огонь. Зажёг свечу и поднес её близко к глазам.
Из пламени глядела на него умная и ласковая мордочка. Длинное изумрудное тельце, шустренький хвостик. Ящерка.
– Привет!
Пляшущая в огне Саламандра оказалось точно такой же, какой он видел её в детстве.
– Привет, – произнёс Грач. – Так это правда?
Он поднялся на колени, потом встал, держа свечу перед собой.
– Ты изменился. Ты повзрослел, – заметила Саламандра.
Грач бережно поставил свечу на стол. Отступил на шаг. Видение не исчезло.
– Я-то помню тебя ребёнком, – Саламандра приплясывала на пламенеющем фитильке, взбегала по нему, обвивала его хвостиком. – Ты играл со мной, хотя я и старше тебя! С детьми легче, они искренни и доверчивы. Вот, были бы у тебя свои, мне было бы легче воспитывать их, чем тебя!
– Да ну, – Грач смущёно опустил глаза. – Я, правда, любил одну…
– Что же – это так быстро прошло? – по-птичьи прощебетала Саламандра.
– Долго говорить… Да ты, пожалуй, и так всё знаешь. Про Руну и про меня.
– Всё же попробуй… Дерзай, мой друг, дерзай! – Саламандра подбодрила.
Грач помолчал, не зная, с чего начать. Решился:
– Не друг для друга мы с Руной живём, – выговорил он. – Только и всего. Я был глуп и связывал с ней свои надежды, а они вдруг – хлоп! – куда-то пропали. Вот, спрашивается, зачем мне было мечтать о ней? Поверь, я вправду был готов перемениться, едва она позовёт меня. Может быть, я и сейчас мечтаю – хоть знаю, что ничего уже не будет. Да я изначально знал, что так случится! Мои беды – они со мною, они во мне. Понимаешь?
Вот, вспоминаю детство и не помню безмятежности. Маму помню, как она со мной мыкалась. Отец еле помнится – его увели на войну. Вот помню его сапоги, а выше я и не доставал… Мама к вилам не вернулась, так здесь и осталась. Как ей уйти – за столько вёрст с ребёнком? О! В землях вил есть сады, чудо-деревья, плоды, брызжущие соком! А у нас? Мы коневоды, у нас стойла и выгоны. А она вила, она близко к коню не подойдет. У нас в доме и овцы-то не было.
Помню – хромой сосед дрова нам рубил. А ещё изредка женщины помогали, да больше всех – Власта. Она-то и взяла меня к себе, она маме подругой. Тоже одна, без мужа, с дочерью. Со мной тяжело было, я видел, потому только подрос вернулся в дом отца. Я-то считался ведьмёныш, потому как – вилин сын. Я дрался. Путьша Кривонос бил меня, а Златовид – его.
Златовида с пелёнок знал. Настырный такой, нагловатый. Себя за вожака держал. Пацан к пацану – нас уже тогда целая ватага была. Мы-то как бешеные были. Кто без отца, кто без матери. Нам до жути радостно было, что где-то война – далеко, за Степью, но ведь война! Рассыпалось Братство. Развелись конокрады, на реках – ушкуйники. Удали нам хотелось, вольницы! Мы в ту пору как не в себе были.
Мы уходили в луга, в ночное. Там было старое тырло, укрытие для коней, в нём мы и обретались. А чуть стемнеет, хватали коней, с головой накрывались плащами – белыми и с дырками для глаз – да неслись по улицам. Боялись нас, аж окна запирали, а нам и сладостно. Коней крали – покататься, загнать до пенного пота и бросить. Кто не по нраву, того избить могли, подворье сжечь. Девок ловили. С нами люди не связывались – лишней мороки боялись.
У Злата с языка Чаика не сходила. Знаешь ли о ней, Огнич? Чаика… Ладисова невеста. Вот уж не кстати Ладис тогда подвернулся… Путьша возьми да и брякни: «Далась она тебе, что ли, достал уже всех своей Чаикой». А Златка аж завёлся: – «Далась, далась! Спорим, что даст», – а мне и говорит: – «Приведи сюда Чаику. Ладису насолить хочешь? Вот и приведи мне Чаику».
У Ладиса сестрёнка была, Снежка, нам ровесница… Нравилась мне… Ладис поймал меня, когда я к Снежке в окно забирался. Ушей не надрал – пообещал только, а я обиду затаил. Дурной я был, злой. Теперь-то и лица Снежкиного не вспомню… Так вот, это я Чаику к Златовиду вызвал. Сказал, приходи на старое тырло, весточка есть от Ладиса. Она удивилась, а пошла. Не было меня с ними. Что было там, я не знаю. Только… Вина на мне, Огнич. Утопилась она. Из-за меня, из-за моей досады на Ладиса, утопилась.
Ладис как помешанный сделался. «Убью, – говорит, – и Злата, и всю его ватажку». Он и не таких бил. Тоже – голова горячая. Ратник! Один на всех вышел. Наши встретили его ночью и забили до смерти. Долго, говорят, били, жестоко – звери мы были, зверёныши. Баба, которая труп по утру нашла, чувства лишилась. А меня в ту ночь не было. Я нашу базу стерёг на старом тырле. Балахоны стерёг, плащи с дырками для глаз. Вот и не предупредил Ладиса. Побоялся: трусил ему на глаза показаться. Выходит, опять мой грех?
А по утру побежал к Снежке. Утешить её, как мне думалось. «Не бойся, – шепчу, – всё забудь, успокойся». Она плачет и льнёт ко мне – к плечу, к груди льнёт. У неё же не осталась никого, а тут я – как будто бы свой, наполовину к беде непричастный. Она плачет, и у неё ноги подкашиваются. Когда горе, тогда как на грех любить хочется. Ей после меня в спину кричали с плевками: «Братоубийца!» – сам это слышал! Потому как она со мною, с убийцей брата спуталась.
Не сберёг я её. Оставил по глупости. На день или на два позабыл о ней – только и всего. Она и пропала. Сгинула. Говорят, за Брынские леса ушла к отшельницам, а может, и утонула, как Чаика, или умом тронулась. Ни следа, ни вестей. Опять, получается, мой грех? Третья душа на мне.
Златовид со всей ватагой сбежал. «Всё, – заявил, – за ум берусь. Еду к старому Нилу учиться». Тогда все за ним и съехали, а уж куда попали, не ведаю. То ли в ратники, то ли в ушкуйники. Я остался. До конца не виновен, но кругом виноват. Судили меня. На сходе всем миром порешили: от общины меня отлучить, отцов дом отобрать, меня выселить… «Изгой» это называется. «Отщепенец».
Хутор этот – не хутор вовсе. Так… Заимку отец строил, выселки. Так и не достроил. Мне досталось. А Грач – это кличка за чёрные волосы. От отца – достались выселки, от матери – чёрные волосы. Так и зовут меня: Грач с лесного хутора…
…Он долго каялся, глядя в крохотные и понимающие глазки скачущей в свете свечи Саламандры. Он говорил о терзавшем его, о болевшем. Саламандра не прерывала его и слушала. Потому как покаяние не имело бы силы, если бы не было здесь того, кто слушает. Не прощает, нет, не оправдывает, а лишь слушает.
Грач не вытерпел тишины:
– Так что – это мой приговор? Никчёмной загубленной жизнью искупить вину за тех, чьи жизни я загубил?
Саламандра молчала. Огонёк плясал, и дух огня трепетал в его свете. В колебании свечи увидел Грач, как Саламандра вздохнула. Послышался голосок, стрекочущий, как сверчок тихим вечером:
– Может быть, от тебя никто и не требует таких терзаний. Я не знаю. Мир вокруг болен. В жару, в поту. Впрочем, лучше для тебя мыслить себя виновным, чем неповинным!
– Как это может быть! – всколыхнулся Грач, подаваясь вперёд, к пламени и свету, но свеча уже гасла, и лишь дымок вился над красной точечкой фитилька.
Встрепенулся Грач – и нет перед ним Саламандры. Восковая свеча стоит посреди стола, она ещё тёплая, податлив воск у её горлышка, а он сидит у разбросанного сундука и смотрит, как на боках свечи застывают струйки воска.
Грач тронул возле фитилька расплавленный воск. Обжёгся. Снял с мизинца застывшую как вторая кожа плёнку горячего воска. Красная точка на фитильке вздрогнула и погасла.
Часть вторая
Млейша
Глава I
У исповеди есть свойство: облегчая душу неокрепшую, она сообщает ей воздушную лёгкость. А незрелая душа, радуясь лёгкости, уносится порой в мир мечтаний – подальше от груза совершённых ошибок. Грач этой лёгкости не воспротивился и сладко отдался своему забытью. Ему привиделось, что не было последних одиннадцати лет и не было ещё Грача, а был десятилетний мальчишка, и была весна. Та самая весна…
Она пришла внезапно и с полной властью заявила о своём праве. Весну давно ждали, о ней шептались, но боялись сглазить. Всем казалось, что царство зимы нерушимо, как крепость из заледенелого снега. Но в равноденствие что-то умерло. Умом не сразу это поняли, но сердцем почувствовали: да, умерло – старое, насквозь больное, отжившее.
Негромко и по привычке робея, чирикнули воробьи. За ними осмелело солнце. Испёкся и протёк горластыми ручьями снег в лесу и на пастбище. Ручьи обрушились в Пучай и Смородину – под вскрывшийся лед. Тогда же вернулись косяки гусей и уток – и высоко пронеслись над сёлами. А позже всех той весной в Плоскогорье вернулись ратники.
Восемь лет назад Опричное Братство направило за Степь ратников, чтобы помочь Арию в войне против Дария. Тот Арий, падишах пери, был свой и в юности жил у опричников в городе Карачаре взамен посланника. Дарий же, наоборот, с Братством не дружил и опричников у себя в стране не жаловал. Ратники помогли Арию, полгода осаждали и взяли для него неприступную столицу – город Сады Ирема. Но на беду Арий в бою погиб, а преемник его, Мардарий, заключил союз с Дарием. К тому времени пери из Садов Ирема весьма озлобились на ратников-победителей, и воинству Братства пришлось ещё несколько лет с боями прорываться домой, на родину.
Этой весной какая-то размолвка произошла в мире взрослых. Цветик вслушивался в разговоры, пытаясь выхватить что-нибудь любопытное, но усвоил лишь то, что ратники уходят из Приреченского посада и строят для себя слободу на новом месте. Тётя Власта тоже решилась переезжать. Она надеялась, что жить собственным хозяйством станет легче, чем жилось в посадской общине.
Рано утром Власта подняла их.
– Лентяи мои, я сказала, чтоб вы с вечера готовы были? – прикрикнула на детей. – Сказала иль нет?
– Сказала-сказала, – повторила за ней Руночка, нарочно подражая матери.
Цветослав проворчал спросонья: чего там собирать-то, да смолк. Вещи-то давно сложены. Детям требовалось только свои игрушки отнести на возок да сесть рядом. У Руночки всё давно в узелки связано. Мелкая, а старательная.
Цветик весь месяц носился смотреть, как коневоды валят лес. Дождавшись первого тепла, мужики торопились расчистить место и свести березняк прежде, чем в стволах пойдёт сок. Потом внизу, под Плоскогорьем, валили строевой лес, и Цветик видел, как взволакивают на Плоскогорье обтёсанные из целых сосен брёвна.
– Цветик! Женщины ждут тебя.
Женщины – это Власта с Руночкой. Возок с домашним скарбом стоял за воротами. Запряжённая пара – жеребец с кобылкой – топтались по сторонам дышла.
– Иду! – Цветик забросил свой узелок в середину утвари, в узелке звякнули железки. Власта неодобрительно оглянулась, но не сказала ни слова. В узле у Цветославки гремели наконечники стрел, вымоленные, как драгоценность, у ратников. Особенно ценились те наконечники, что были извлечены из ран прежних владельцев.
Странные они, эти ратники. Не понимал Цветка: ну, вернулись бы и ходили как герои. Нет же, они говорят, будто не знают, за кого и за что воевали! Как это – не знают за что? Ясное дело – за наших, за Людское Братство. Да и против кого, тоже понятно – против этих, как же их, пери, ифритов и джиннов. Вот и победили! Кажется… Ратники теперь много пьют, а в других краях, вообще, бунтовать начали. Самих Писарей Братства избили и опричных мастеров и наставников повыгоняли. Взрослые так и говорят: всё, беда пришла, кончилось Братство. – «Ну, кончилось и ладно», – легко решил для себя Цветик.
Власта в последний раз подошла к дому. Посомневалась, не заколотить ли крест-накрест, да не решилась. Пусть стоит незаколоченным, как будто жилой. Что в нём кому понадобится? Остались одни старые скрипучие лавки-лежанки. Вот только стены жаль. Раскатят их по брёвнышку!
За новый дом в Залесье да за пару лошадей Власта ещё лет десять будет расплачиваться и со старой общиной, и с новыми соседями. А пока Цветик чуть не изнемог от скуки, едва дождался, что Власта закроет ворота и вернётся к возку.
С улицы свистнули. Цветик оглянулся, помахал Златовиду:
– Привет!
– Здорово, – десятилетний желтоволосый Златик красовался в куртке, перехваченной воинской, подогнанной под его размер перевязью с поясом. Таких вещей полно теперь в Плоскогорье. Каждый ратник принёс что-нибудь такое из-за Степи. Златка, наверное, вымолил перевязь у одного из них, а теперь цепко наблюдал, завидует ему Цветка или нет?
Цветик, конечно, завидовал – ратная перевязь это тебе не узелок с наконечниками стрел.
– Эту кожаную перевязь, – с высокомерием сообщил Златик, – носил тот, кто убил тридцать семь джиннов. Он был лучник! Мастер-стрелок, понятно?
Златовид положил левую руку на перевязь туда, где крепится меч. Он как-то заявил пацанам, что будет вырабатывать привычку держать вот так, по-воински, левую руку.
Под рукой вместо рукоятки меча торчала резная ручка складного ножа.
– С посада сваливаете? – продолжил Златик. – За лес, в слободу? – Он присел перед колесом на корточки и достал нож. Рукоять щёлкнула и выкинула клинок длинной в кисть руки. – Вот эту чеку от ступицы отковырять, – Златик показал ножом, какую и откуда, – колесо у вас и отскочит. Во – навернётесь!
Власта поправила, наконец, упряжь и села с дочерью рядом.
– Прокачусь с вами, пожалуй, – сделал одолжение Златик, взбираясь на возок к Цветославу.
Власта повела бровью в его сторону.
– Как собачки, Златик, живы, хвосты целы? – за такими шутками взрослые прячут раздражение. На днях соседи выговорили Власте, что мальчишки жестоко гоняла по улицам собак и что заводилами были Злат с Цветославом.
– И вам – здрасте! – Златовид уже научился дерзить в ответ.
Власта вздохнула. Лошади тихо пошли. Цветослав сидел, болтая ногами и стукая каблуками по ободу. Златик сказал без всякого перехода:
– Ратники говорят, что старец Нил сегодня поднимется на Плоскогорье.
Цветик загорелся:
– Тёть Власт, увидеть бы! А мы вокруг леса поедем, да? – спросил скороговоркой. – Там старый Нил будет, вот посмотреть бы, – упрашивал.
– Вокруг леса долго, – Власта не оглянулась. – Мы по новой просеке. Да внизу старец ещё, не поднялся. Поднимется, вот и посмотрите.
Цветик разрывался – ой, как хочется бросить возок и стремглав ринуться вокруг леса! Вдруг Нил до срока поднимется? Что тогда? Цветик не увидит его в числе первых, и его засмеют! Кудесник здесь целую неделю, а Цветка его и вполглаза не видел. Нил – внизу, за обрывами, а там круча такая, что шею сломать можно. Оттуда взрослые пацанов смертным боем гоняют. Старшие братья, из ратников, те уже кудесника видели. Говорили, что Нил примирил плоскогорских ратников с жизнью, поэтому и не случилось здесь никакого смертоубийства.
В других краях, сказывают, вернувшиеся из-за Степи войска не распускают по домам, боятся. Держат их под надзором, в казармах. А всё потому, что бойцы злые на власть – обмануло их Братство. Мятежа опасались и в Плоскогорье, да ни беспорядка, ни погромов так и не случилось. «Ску-учно!» – тянули, подначивая один другого Злат с Цветиком. Мальчишки всегда за тех, кто мятеж поднимает. Только-то и было, что галдёж на площади да раздел посада на тех, кто за старую общину, где коневодством распоряжается Братство, и тех, кто за новую слободу, где конюшни свои, на личный страх и риск.
Слобожан общинники заранее не любят – как, впрочем, и ратников. Ратники большей частью ушли за лес, в слободу. Тётя Власта подалась с ними. Ратницей она стала тогда, когда три года назад ей сообщили, что её муж, Руночкин папка, пал за Степью под Садами Ирема. Пал, оказывается, в тех же местах, где двумя годами раньше при штурме Ирема убили Цветославкиного отца.
– Ну-ка, стой! – Власта натянула вожжи. С посадской площади донёсся людской шум. – Корма для коней выдают, не иначе! – заволновалась, соскочила с возка, выхватила из узла жестяные бирки. – Дети, я быстро. Цветик, следи, чтобы лошади не тронули.
Цветик соскочил, едва Власта отошла.
– Рунка, раз уселась впереди, то за лошадьми и смотри. Тронут с места – мать тебе голову оторвёт.
– Так ведь тебе оторвёт-то, не мне! – заспорила, возмущаясь, Руночка. – Мама тебе приказала, ты же старший!
Права, права Руночка. Но так не терпелось узнать, что площади делается. За эти бирки Власта и Цветик работали всё прошлое лето. Власта уходила на общинный сенокос и пастбище, а Цветик разгребал в конюшнях навоз. Обещали за день выплатить по бирке, но осенью сказали, что Цветка как малолетний получит в два раза меньше.
Бирки меняли теперь на корм для личных лошадей. За бирку давали одну меру тросянки, мешанины сена с соломой, либо полмеры сочного корма, прелой морквы со свеклой, либо четверть овса. Кормами заведовал общинный староста. Млад медными щипчиками ломал обменянные бирки.