bannerbanner
Расцветая подо льдом
Расцветая подо льдом

Полная версия

Расцветая подо льдом

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

– Что там? а? – Грачу сделалось не по себе.

В этот миг через всю их полянку, едва не опаляясь костром, пролетела огромная мохнатая тень. Зверь пронёсся, разбросав собранный хворост и круша своим весом ломкие сучья. Сиверко шарахнулся от него, заголосил по-жеребячьи, припал на задние ноги, чтобы вскинуться и лягать передними. Грач вскочил, клацая зубами:

– Волк! Ты видел его, Сиверко?! Это же – волк! – закричал шёпотом. – Здоровенный волк! А масть, ты видел его масть? – на мгновение зверя осветило костром. – Он рыжий, этот волк. Бурый!

Сиверко что-то отвечал – то ли всхрапывал, то ли подвывал.

– Бурый, бурый! – настаивал Грач, а дрожь ещё колотила его. – Бурый как тот, Златовидов. Он, несомненно он. Ведь и шерсть его Злат с себя стряхивал, – Грач опустился на траву.

Громко и отчётливо хлобыстнули удары бича. Взвихрилась с деревьев листва, затряслись макушки у елей. Что-то тёмное пронеслось над лесом. С первым порывом ветра Грач вжался в землю. Раздался вой – вой не одинокого волка, но многих, многих зверей. Стало слышно, как мимо бежит целая стая. Шумели растрёпанные ели, а за их ветвями в издыхающих сполохах костра Грач видел мчащиеся вслед бурому волку тени. Снова где-то хлестнул бич, точно некий пастух гнал своё стадо, и опять, как будто отвечая ему, завыли волки. Через мгновение ветер стих, а вой волков слился в дали с шумом деревьев, и стало казаться, что всё случившееся – это лишь морок, игра ночного страха.

Вот только старая бабкина сказка не лезла из головы. Сказка-быль о Волчьем Пастыре, что будто бы гонит кнутом волчьи стаи на прокорм в новые страны. Тогда по окрестным землям слышатся удары его кнута, а там, откуда они раздаются, готовится зверью пожива – множество убитых на новой войне людей…

Стуча от страха зубами, Грач полез за пояс, где в загашнике лежали нож, огниво и Огнич, материнская благословенная свечка. Поднёс фитилёк к костру, и воск затрещал, разбрызгивая горячие капли. Свеча вспыхнула.

– Страшненько на душе стало? – явилась в огне Саламандра.

– Страшно, – признался Грач и заторопился: – Это тот самый волк, да? Как ты считаешь? Ну, тот бурый волк, которого я у стрелков видел?

Саламандра молчала. Огонь на свече замер и даже не колыхался.

– Ну, это ясно. Ясно же, что волк – тот самый, – Грач сам себе ответил. – Стрелки его прячут, я видел. А Златовид бурую шерсть с одежды стряхивал.

– Ты не о том рассказываешь, – перебил его Огнич. – Ты лучше о том говори, что на сердце лежит.

Грач помялся. Глянул мимо Огнича в лес, плечами пожал:

– Не знаю… Пустота у меня там. Или нет – пустота не болит. Боль, там боль у меня осталась. Мысли лезут унылые. Бабкина сказка привиделась, про войну и про Волчьего Пастыря… – Грач запнулся. – Как ты считаешь, я это на самом деле увидел?

– Ты просишь, чтобы я раскрыл тебе то, что тебе захотелось понять. Но, дружочек мой, чтобы понять и принять что-то весьма важное, надо для начала освободить в себе для него место.

– Как это? – опешил Грач. Горячий воск со свечи стекал ему на пальцы.

– От чего-то в самом себе отказаться. От того, что сейчас кажется тебе весьма важным. Найди это в себе. Сломай. Сокруши самого себя. То понимание, которого ты ждёшь, не презирает сокрушенного.

Грач долго стискивал свечку, требовательно вглядывался в огонь, а потом выдавил напряженно:

– Так это Руна – моя жертва? Огнич! Я же просил поддержки, а ты…

– Да не Руна! – прервала его Саламандра. Огонёк взметнулся свечи и яростно замигал. – Не Руна, а кое-что в тебе самом. – Воск потрескивал, пахло тёплым и сладким дымком. Ящерка взметнулась вверх по столбику фитилька, а фитилёк затрещал и обломился. – Видишь? Ну, начни с малого. Ну, хотя бы… Вот как тебя теперь называть? По-прежнему Цветиком или по-новому Грачом?

– Да как захочешь… – Грач напрягся и втянул голову в плечи.

– Так значит, ты будешь Грачом, – Саламандра как будто отменила старое имя.

– И что теперь? – потребовал Грач. – Что я должен понять? Ах, да, про Златовида и бурого волка.

Дух огня, глядя прямёхонько в небо, мерно покачивал головкой. Грач сунул руку за пазуху и выхватил письмо Златовида.

– А знаешь, Огнич, что я сделаю? А я вскрою письмо, и пойму всё, что нужно!

Саламандра сперва и вовсе не отвечала, а под конец заметила с равнодушием:

– Если хочешь, то вскрой. Поймёшь что-нибудь важное – позовёшь и расскажешь, – и так исчезла.

Грач задул пустой огонёк. Повертев письмо, нашёл восковую печать со вздыбившимся конём, расфыркался:

– Вот же показушник. Как же, он же теперь – Злат Плоскогорский.

Он подогрел печать над огнём и легко отодрал её от бумаги. На печати немного оплавились задние ноги и хвост коня, да наплевать – не заметят. Грач развернул грамоту.

«Златовид Плоскогорский, наместник Гвездояра Смородинского – вождю стрелков досточтимому Вольху Всеславному, власть держащему на Пучае и Жаль-реке: радоваться, пребывать в добром здравии, и да сопутствуют тебе в боях – победы! Чёрную Грязь и Калинов Мост с боями пройдя, поднялся по Смородине до истоков и претерпел сурово под Шеломянем от племен лесного народа.

Ныне же, обосновавшись в мирном Плоскогорье у коневодов, я с тщанием и заботой наладил кузнечно-оружейное дело, что добрые плоскогорцы восприняли с радостью, свойственной их простосердечному нраву. С особой гордостью отписываю тебе, что есть среди коневодов не только верные и прилежные трудолюбцы, но и пламенеющие огнём сердца, давно в томлении ожидавшие твоего призыва и воинского клича, дабы, привстав в стременах, порадеть об очищении Рода Людского. Извещаю тебя, что не позднее как осенью приведу к тебе отряды конных и вооружённых плоскогорцев да в придачу боевых коней, коими буду снабжать тебя ежегодно.

Друга моего любезного шлю к тебе, Всеславный, с письмом, приветь и сбереги его, а действуй по своему усмотрению. На цвет волос его не взирай – друг не мастью чист, но тем, что рядом вскормлен и рос подле.

Слава да не оставит тебя и да поможет тебе во властительстве!»

Почерк у Златовида скор и неразборчив. Еле дочитав, Грач свернул грамоту и прилепил ещё тёплую печать наместо. Пустые слова! Поставлять боевых коней ежегодно. Надо же такое пообещать. Как будто кони как цыплята из яиц вылупляются!

– Сиверко! Это что же, нас с тобой за тридевять земель с этой глупостью послали?

Грач помрачнел, нахмурился. Так неужели всё дело в том, чтобы спровадить его из Плоскогорья подальше от Руны? Да нет же, на мелкую подлость Злат не способен. На большую – да, но не на мелкую. «Друга моего любезного шлю к тебе, Всеславный с письмом…»

– Сиверко! А на цвет волоса его не смотри – друг не мастью чист! Он рядом вскормлен и рос подле! Это не про меня, Сиверко, это про бурого волка. С ним и настоящее письмо.

Сиверко внимательно вслушался и опять тревожно, почти по-кобыльи, промычал, будто над жеребенком, да снова вытянул шею туда, куда умчался ещё чуемый им бурый волк.


Подраненный сокол кружил над степью… Сокол ли? Или это чужие мысли во сне кружатся… Подраненный сокол искал над курганами, где бы сесть и залечить пробитую грудь. Далеко внизу серой царапиной на коже тянулся по степи тракт.

По пыльному тракту бредут через степь толпы вооруженного люда. Ни цели, ни командования, ни пропитания. Толпы без прошлого, без будущего. Пыль волоклась за ними по обочинам тракта. Усталые ноги в сбитых подкованных сапогах передвигались всё тяжелее. Пыль садилась на потные лица, на опущенные плечи, на железо доспехов.

С шорохом взлетела с кургана журавлиная стая.

– Уххх… – просипел ратник. – Курганы неладные. Хто их насыпал. Брешут иль нет, что тута ратников заховали – годов с тыщу назад?

– Заткнись, Плахта. Без тебя тошно…

Казалось, что над курганами дрожит воздух. Да враки это. Воздух дрожал там – в пустыне за Степью. А здесь жар не тот. Просто глаза слабеют… Ратник щурился, напрягал зрение. Эх, кабы не джинн, что оглушил его тогда по шлему, видел бы и теперь как молодой.

Легкоконный отряд человек в десять или двенадцать плавно вытекал из-за кургана.

– Гляди, хто это там? – ратники брели, не останавливаясь.

Отряд подлетел, завился на месте, как пылевой смерч в пустыне. Всадники все молоды, почти мальчишки, а верховодит ими вожачок лет двадцати. Одеты славно, с иголочки, как домашние. У вожачка жёлтый чуб из-под шапочки вьётся. Светлая кобылка так и гарцует, так и гарцует.

– Прям Конёк, а не парень! – не сдержался ратник.

– Конёк? – звонко выкрикнул вожачок. – Ну, пусть так. Пусть Конёк. Вы, гляжу, полк Дубка Гвидоновича?

– Дубка мы к дубу прибили, – посмурнел ратник.

Конёк присвистнул. Заломил шапку.

– А сам-то кто, боец? И кто у вас за главного?

– Я-то – хто? Рядовой боец Плахта. У нас Окунец полковничает.

Конёк зорко-зорко оглядел ратников. Плащи, бечёвкой привязанные к остриям шлемов, чтобы мало-мальски защищать от солнца. Трофейные доспехи с замысловатой вязью пополам с пылью и ржавчиной. У многих дэвские мечи или сабли. Сразу видно, что ратничий полк из-за Степи вышел.

– Война-то шесть лет как кончилась. Где маялись? – тихо бросил с седла. Мрачновато, всё понимающе – как своим.

Боец Плахта сбился с ноги, поднял голову.

– За Горами, – выговорил настороженно, – за Сорочинскими. Приказ был тамошних усмирять – и дэвов, и людей, кого придётся.

– Лихо досталось? – грамотно пожалел Конёк, и Плахта взвился как огонь:

– Подло, а не лихо! За Степью и то почётнее было! Продали нас, за спинами сторговались, начальство на мир пошло. За что тогда воевали? Эххх…

– Что? – не отставал Конёк.

Степь лежала от края и до края, куда ни повернись. Серая царапина тракта перерезала её. Полк с котомками за спинами и с поржавевшим оружием без цели брёл по степи.

– За то Дубка и казнили, – разговорился Плахта. – Пришли до него с бечевой. Он всё и понял. Руки ему скрутили, за шею удушили. Уже опосля мёртвого к дубу гвоздями приколотили. Чтоб всякая опричнина это видела! Окунца выбрали…

Их побоялось распустить по домам Братство. Отправило подавлять бунт. Теперь им уже новая власть не доверяет. Сборище вооружённого народа бесцельно бредёт по степи.

– Где Окунец-то ваш? – Конёк мотнул жёлтым чубчиком.

Под вечер Конёк, поднявшись на курган, мог видеть, как пешее войско развёртывается с маршевого перехода на ночлег. Дозорный полк, за ним сторожевой, за ним передовой. Как двигались по степному тракту, так теперь и рассаживались. Камнемётный полк, левой руки, большой, полк осадных башен, правой руки, тыловой. Кто шёл впереди, тот садился ближе к тракту – им раньше выступать. Дальше – запасный полк, кухня, хозяйство. Жёны и дети-полукровки.

Конёк поёжился: там были сотни чумазых детей-полукровок. Там же плелись за войском их мамаши – пери, дэвии, джиннии, то ли пленные, то ли прибившиеся ради пропитания. Нечисть. Стало темнеть, загорелись костры. Ратники ложились на землю. Кое-кто собирал шалаш из веток кустарника и плаща – на случай дождя. Вылинявшие палатки были лишь у начальства. Где там Окунец-то их? Во-он, белая палатка в становище большого полка.

Окунец оказался толстым и измученным служакой. Пояс с трудом сходился на брюхе, а нестиранная рубаха трещала по швам. А ещё – рыхлые щёки и застывшая в глазах тоска пополам с ужасом. Вечный заместитель. Он и не рад, что войсковые выборы повелели ему «полковничать». Впускать к нему Конька охрана не хотела, но Конёк назвался посланцем, и те впустили. Либо поняли, либо догадались, кто он и от кого.

В палатке было сыро и пахло сопревшим войлоком. Чадил огонь в переносной лампе. У Окунца сидели ещё трое. Разговаривали. Окунец упрямился. Одного из трёх Конёк признал: это Ставр, такой же, как он, посланец, но от других управителей. У Ставра короткая стрижка, бородка и нос с горбинкой. Кажется, он – буянец, у него характерный раскатистый выговор. Конёк после каторги ненавидел, но вынужденно терпел буянцев.

– Триградье даже и не вспомнит никакого Дубка Гвидоновича, уверяю тебя, – успокаивал Окунца ровненьким голосом Ставр. – Не важно, выборный ты или приказный. Тебя оставят на должности. Триградье не вспомнит воинских… гм… нарушений, совершённых полком за Горами. Бойцам будет объявлено прощение и забвение обид.

– Прощение? – ахнул Окунец. – Да за что прощение-то? Бойцы делали то, что им говорили.

– Вот-вот-вот, – улыбался Ставр. – Так и будет записано в судебных постановлениях. Вас разместят в закрытых воинских поселениях. Вы понимаете: с падением прежней власти стали твориться бесчинства и беспорядки, поэтому Триградье не может распустить вас немедленно. С вами останутся ваши приобретённые… гм… жены. И дети. Конечно, придётся пройти дознание, нет ли среди них соглядатаев.

– Среди детей, да? – возмутился Окунец. – Это что – опять опричнина?

– Нет, и как полномочный посланец трёх городов-побратимов – Вадимля, Калинова Моста и Карачара – уверяю, что карательных мер больше не будет.

– Полк больше не пойдёт в поселение, – уверенно сказал Окунец. – Так уже было, когда мы пришли из-за Степи.

Из тени высунулся другой посланец, постарше и поугрюмей. Конёк нахмурился: где-то и с ним пересекались пути. Никак не мог вспомнить имя.

– Ты меня послушай, Окунец-воевода, – заговорил он. – Не будет тебе ни поселений, ни опричнины. Я размещу воинов в Шеломянских сёлах, где вы станете вольными хлебопашцами, готовыми, если надо, подняться с оружием в руках. А ты, Окунец, сможешь считаться их Писарем…

– Не слушай его! – горячась, перебил Ставр. – Это Годин из Шеломяня. Они у себя Братство восстанавливают…

– Да, Братство! Но без Опричнины, – отрезал Годин. – В этом клянусь!

Конёк хохотнул, и его заметили, третий посланец потянулся к нему из тени на свет, сверля его глазами. У третьего посланца запавшие глаза и крючковатый нос. Конёк силился узнать его и вспомнить имя – это даст преимущество в разговоре. Не узнавал. А время уходило.

– Поклон вам от Вольги Всеславича! – Конёк опередил события. Годин и Ставр вздрогнули. Окунец нахмурился. Третий посланец сощурился и вытянул шею:

– Это ты?… Что ли?… – голос у него тихий и противно сиплый. Конёк неуютно повёл плечами и поправил затейливую шапочку, выпуская клок отросших жёлтых волос.

– Ну я, – признался. Он вспомнил посланца: это Вышезслав, первый ушкуйник реки Пучая и самый жестокий из речных воров.

– Вольга-то твой на Смородине… работает. А здесь у нас Пучай-батюшка ближе, – просипел Вышез, вольный хозяин реки Пучая. – К вольным удальцам всякий пойдёт. Охочии люди в полку всяко найдутся. У нас сытно, славно. Кораблей на реке много, купцов немеренно, да еще – караваны со Святых Гор с рудой и золотом.

Молодой Ставр засуетился, подсел ближе к старому Годину, заёрзал:

– Это воры, это просто воры. Тати, ушкуйники. Годинушка, – зашептал он, – если мы с тобой не объединимся, то все войска к ним утекут. К ворью этому, к каторжникам.

Вот тут-то, в это самое мгновение, Конёк впервые в жизни услышал, как где-то далеко-далеко хлопнул будто бы пастушеский бич. Громко хлопнул, раскатисто, как гром. Да и не в селе хлопнул, не в степи и не за курганами, а словно прямо в тучах на небе. Конёк осторожно склонил на бок голову. Прислушался. Звук больше не повторился. Только посланец Годин вдруг забормотал себе под нос:

– Ох, Долюшка-Судьбинушка, обойди бедой…

«Ратничья молитва! – Конёк задохнулся. – Вот оно что! Они все здесь – ратники», – он и не ведал, что братский наставник Годин тоже отслужил своё за Степью. Конёк приосанился. Он выиграл. Вышезслав даже не понял, где и когда он проиграл.

– Нет, батька Вышез, не пойдут они к тебе. А к Вольге, вольному лучнику, согласятся. Вольга не ушкуйник. Он – воин. Он к себе бойцов зовёт, чтобы боец был в почёте, а не в презрении и забвении. У Вольги всякий ратник своему клинку применение отыщет.

Тут толстый Окунец хлопнул кулаком по чурбану, что заменял стол, и вскочил на ноги, грузно и отдуваясь:

– Что, опять воевать? – ахнул визгливо, как баба. – Хватит! Навоевались! Все вон отсюда. Домой мои полки пойдут. Домой! По сёлам, где прежде жили.

Конёк осклабился, как мелкий зверёныш, хохотнул и выскочил. Из палатки Окунца уходили посланцы.

Поздно вечером, когда стемнело и иного света помимо костра и звёзд не было, Конёк сидел у огня с ратниками. С бойцом Плахтой. С бойцами Отпором, Жадятой, Судимом.

– А у Вольги ветер как здесь в бока не дует. У Вольги вокруг стана – тын деревянный. Ветру не разгуляться. Тепло. Дров довольно.

– На ратном поселении, стало быть… – с недоверием тянул Плахта.

– На каком поселении, если вход и выход свободные? Не-ет. У Вольги Всеславича бойцы довольные, сытые. Крупа сечная есть, солонина, опять же рыба – река-то ведь рядом.

– Да хто ж признается, что на поселении голодують…

– Заладил своё – на поселении да на поселении… Ты глянь на себя, потом на меня – как я одет? Вольге Всеславичу купцы содержание приносят. Потому как уважают его и боятся, понятно? Богачи по всей Смородине ему почёт выказывают. Сам видел.

– Чего видывал-то? – голодные ратники подняли головы.

– Купчина у него под окнами со слезами молил: «Возьми, – говорит, – шубу горностаеву. К чему она мне теперь?» Ей-же ей, Судьба-Доля, со слезами молил! – побожился Конёк. – Хвост богачам Вольга сильно прижал. Вот потому и со слезами. «А мне, – отвечает, – твоя шубёнка без надобности. До ветру в ней ходить, разве что!» – и швырь её мне в оконце… Я же при Вольге служу, говорил я, нет? «Отдай, – велит, – тому бойцу, кому больше всех надобна». Я и отдал.

– Врешь ты всё… – разуверились бойцы.

Зашелестел на ветру ковыль по степи. Вдалеке маячил курган, луна нетвёрдо бросила белёсое пятно ему на макушку. Сероватые тучи без очертаний нечётко плыли во тьме по небу и час от часу скрадывали звёзды.

– Конечно, вру… – повинился Конёк и повесил голову. – Трудно ему, Вольге-лучнику. Помощь теперь нужна, – Конёк тяжело вздохнул. Ветер зашевелил ему, мальчишке, жёлтые волосы.

У старого Плахты сжалось сердце. Такие же вот, неоперёныши, умирали у него на руках за проклятой Степью. Тяжело умирали, некоторые вот также перед смертью врали, хорохорились…

– Чего он хочет-то, Вольха твой? – выговорил.

– А хочет, чтобы тебя, ратника Плахту, люди ценили, уважали. Старые начальники-то ценили вас, ратников?

– Это при Дубке-то? Хххаа… – задохнулись смешком ратники.

Конёк поднял голову и сквозь задиристый жёлтый чуб посмотрел на плывущие над облаками звёзды. Или это облака под ними плывут? Кто ж теперь разберёт…

– Как, говорите, Дубка-то вашего казнили?…

Вот тут второй раз где-то между облаками и звёздами грохнул пастушеский бич. Конёк подскочил. Ратники вздрогнули. Звук удара бича раскатисто поплыл над землёй, хотя эху не отчего было в степи отражаться.

– Ой, Волченька кнутиком бьёт, – тихонько запричитал Плахта. – Перед той войной такоже было: волки целыми ордами без всякого разбою бегали. Ни коз, ни овец не резали – всё туда бежали, на будущую войну, на поживу. Набольший Волк их туда кличет.

– Да не волк это, – опомнился Конёк. – Вольга вас к себе зовёт.

– Вольха, Вольха… Что он нам.

– Вольга волю даёт.

– Во-олю… Какую же волю, которую?

– Волю, – голос у Конька посуровел. Железишко в нём появилось. – Волю от начальства, от властей и от себя самого.

…В ту ночь, под самое утро, выборный воевода Окунец пробудился от шороха и голосов за пологом палатки. Пришедшие не таились, хотя действовали без лишнего шума. Окунец подхватил меч… но какая-то безнадёга сковала его и внушила отложить бесполезное теперь оружие. Предыдущий-то, говорят, тоже не сопротивлялся…

Окунец откинул полог и вышел в серебристый холод. Под звёздами стояли ратники. Одного Окунец вспомнил. Это рядовой боец Плахта, самый примерный и надёжный в полку. Плахта сузил глаза и сжал губы. Руками он пружинисто натягивал, пробуя на прочность, бечёвку.

– До… …шка-Судь… – Окунец шевельнул губами и сам протянул Плахте руки.

Сзади ему набросили на шею удавку. Откинувшись, Окунец только и успел разглядеть, что лихой жёлтый чуб да усмешку-оскал.

Где-то между облаками и звёздами выли волки. Погонщик гнал их туда, куда только сам ведал.

Сон или явь? Чья-то быль? Уже не легкокрылые кони скачут. Бурые волки мчатся по лесам и степям…


Вот и редкие дубравы закончились. Даже ельник с осинником остались далеко за спиной. Чаще попадалась ольха, ракитник и слащаво опрятные берёзовые рощи. Берёза – дерево не местное, пришлое. Издревле здесь росли только дубравы да ельники, но потом лесной народ привёл из полуденных стран прирученные им странные деревья с белой корой. Наверное, люди когда-нибудь и к ним привыкнут, и даже полюбят…

А пока Грач ехал по березнячку, не то чтобы посвистывая, но всё же подвывая себе под нос бодрую песенку. Где-то здесь должна уже скоро показаться река Молочная. Грач за дорогой почти не следил, а больше положился на Сиверко, рассчитывая, что дорогу к реке конь теперь и сам найдет. Сиверко не напился вдоволь со вчерашнего дня, лишь пожевал траву с росой, поэтому воду отыщет быстрей человека. А там, на реке, Грач и определится, ехать ли ему вдоль берега вниз по течению до переправы либо переправляться на другую сторону немедля.

Хорошо бы спросить потом у кого-нибудь, как за переправой выйти к Жаль-реке, да притом к левому её берегу, чтобы попасть к вилам, в их селения, а не куда-то ещё… Про Вольха и про стрелков ему лучше не говорить до поры до времени.

«Вот, зачем, скажите на милость, Злату гнать меня в такую даль? Может, и нет никакого второго письма? Может, я что-то насочинял? Да полно! Не приснился же мне бурый волк! Да и стрелки меня до самых обрывов провожали. Будто следили. А тут ещё Асень что-то собирался сказать, да передумал. Хотя, с чего бы самому Асеню со мной разговаривать? Ишь, разбежался…»

– Разбежался, Сиверко, тпр-ру! – он натянул повод, сдерживая жеребца, рванувшегося вскачь оттого, что почуял впереди воду.

Конь всегда чует воду раньше человека! Слух у лошади острее даже кошачьего, а нюх тоньше собачьего. Скоро и Грач, наконец, услышал, как журчит под берёзами Молочная река. У воды Грач спешился, но жеребчика сурово оттащил прочь:

– Да ты погоди, напьёшься ещё! Вытерпи, остынь сначала. А то нёсся как угорелый, разгорячился мне тут.

Напоив, наконец, остывшего коня, Грач, глядя на реку, потянулся, будто раздумывая, потом быстро разделся догола и бултыхнулся в воду.

– Ух ты, она же тё-опла-ая! Эй, Сиверко, брось! Потом пожуёшь травку. Иди-ка сюда! Да леший с ним, с седлом-то! Высохнет, не пропадёт.

Сиверко не пошёл. Только укоризненно храпнул, дорожа сбруей.

– Ну и зря, жадина! Хозяйское добро жалеешь, – Грач оттолкнулся от дна, поплыл. Ой, как же здорово… Вода в Молочной реке студёная, да ласковая. Она то обнимала и ласкала его, будто до любви охочая, то остужала, будто гнала от себя.

Вдоволь наборовшись с водой, стал он было выползать на карачках на мелководье, как тут нечто огромное, скользкое нырнуло под него, подсекло, и Грач плюхнулся всем телом на здоровенную рыбину, придавил её к мелкому дну животом и грудью. Рыба затрепыхалась, разбрызгивая воду с песком и илом. Грач ухватил её рукой, казалось бы, удачно – под самые жабры, но рыбина так отчаянно вырывалась всей тушей, что он едва её не выпустил.

Рывком перевалился набок, жестче стиснул пальцы на жабрах, давя своей тяжестью рыбу и зарывая её в донный песок. Вскинул другую руку, ища хоть за что-нибудь уцепиться, чтобы вытащить на берег себя и рыбу. Но та яростно забила хвостом, плеща по его спине и бокам, и стала выскальзывать.

– Сиверко, да помоги же, не стой истуканом!

Жеребчик меланхолично глядел на хозяина, потряхивая уздечкой и гривой. Грач изо всей силы потянулся, только бы достать, дотянуться до одежды, до пояса… ох!… а там, на поясе… ох!… его нож. Кончиками пальцев он подцепил нож… Схватил, ударил! Рыбина трепыхнулась, окрашивая воду красным. Ударил ещё – теперь прямо за жабрами. Застыла, замерла. Обессиленный, он выпихнул рыбу на берег и сам кое-как вылез.

– Ой, что же я едва не натворил-то, дурак, – вдруг запричитал он. – Я же мог сам себя – ножом-то. Я ведь лежал на ней – животом и грудью. Я ведь самому себе ножом под бок бил…

Сиверко тихонько заржал, соглашаясь.

– А ты что? Ещё смеёшься! Я же просил помочь. Теперь, вот, рыбу стану печь, а тебе не дам ни кусочка!

Он скоро развёл огонь, взялся запекать рыбину прямо в чешуе, непотрошёную. Когда она испеклась, дразня ему ноздри, Грач отломил лишь кусок, а остальное спрятал на завтра. Потом он лежал и молча глядел в небо. А вдруг Сиверко заворочался и фыркнул, тихонько заржал. Настороженно вытянул шею и точно ощупал губами воздух.

На страницу:
12 из 13