bannerbanner
Дом презрения
Дом презрения

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Из-за того, что в деньги стали вкладывать больше смысла, меньше смысла осталось без них. Их наличие, как и отсутствие, затуманивают людям разум, приращивают их к одному клочку земли. Заставляют на них полагаться и опираться. Даже если ты живешь на пассивные доходы – это лишь ощущение материальной обеспеченности и защищенности от не пойми чего, тогда как единственное, от чего стоит защищаться – это от денег. Они крадут наши жизни, наши годы. Люди не стремятся покидать насесты, потому что им кажется, что может быть хуже, но хуже жизни с счастьем на бессрочном депозите быть не может. Когда случается срыв и жизнь из терпимой становится ужасной, эти слои самообмана соскабливаются, и ты понимаешь, насколько жалко ты живешь. Выполняешь обязанности лишь из страха перед карой за отказ от их выполнения. Живешь в ожидании выигрыша лотереи, чтобы выкупить свою жизнь. Я хочу поселиться где-нибудь, где нет диктатуры денег, работать за еду и кров, потому что озабоченность тем, что я когда-нибудь должен буду стать образцовым ответственным папашей, отравляет мою жизнь, вселяет жгучую тревогу, которая выжигает меня изнутри. За моей спиной всегда сидит цензор, который вставляет в мои слова купюры – разноцветные, с номерками и пейзажами городов. Правда прикрыта соображениями безопасности. Я подбираю идеи с установкой «как бы их можно было продать, как бы донести их до людей с кошельками?». Но я просто пекусь о том, как бы не остаться голодным и не замерзнуть. И этот до одури простой страх рождает какие-то громоздкие концепции, длинные слова, волнующие планы, которые лишь путают мысли и опаляют нутро тревогой. Идеи быстро себя исчерпывают, наскучивает и скатывается в рутину. Даже эти мои слова. Я остыл. Но еще я был за стеной и знаю, каково там. Там нет чисел, но еще там нет и того, кто мог бы любить их или ненавидеть, презирать или вожделеть их – кто мог бы перед ними содрогаться».


Закончив речь, испытатель встал из-за стола и двинулся твердой походкой к дубовому стулу. Он сел, нацепив прищепки и зажимы к своей голове, груди и животу. Я до сих пор не нахожу этому рационального объяснения, но готов поклясться, что этот гореэксперимертатор не нажал ни кнопки перед тем, как все началось. Камеру затрясло от легкой вибрации. Вместе с тем что-то низко загудело. Между двумя батареями зазмеились сиреневые нити статического электричества. В сопровождении басовитых хлопков вся комната зашлась световыми вспышками.

А потом произошло нечто странное.

Статическое электричество начало спутываться в сферический клубок, похожий на шаровую молнию. Оформившись, он медленно поплыл вокруг стула. К нему добавился второй, а затем и третий. Скорость их движения росла пропорционально высоте звука, который уже превратился в писк. Наконец они завертелись настолько быстро, что слились воедино, образовав над головой испытателя бледно-голубое кольцо. А через мгновение весь экран заполонила абсолютная белизна. Наверное, это единственный цвет, которым камера могла передать то сияние, которое в тот момент озарило подвал. И, судя по оплавившимся краешкам линзы, можно считать чудом, что сам ноутбук уцелел. Возможно, это дефект записи, но после многих вечеров, проведенных за повторным просмотром, мне до сих пор кажется, будто в один момент звук стал записываться задом наперед и напоминал скрежет ножа во время заточки. В одно мгновение белая пелена будто бы схлопнулась и все смолкло. Только ослепленная камера еще какое-то время нервно моргала, пытаясь сфокусироваться на обожженном стуле и тянущемся от него столбе дыма.

После первого же осмотра места происшествия следователи обнаружили, что ни одна, ни вторая батарея не были подключены к электропитанию. Они были чем-то вроде аккумуляторов, способных вобрать в себя огромные объемы электроэнергии. Вся проводка сгорела напрочь, но при ее исправности, говорят, каждый из этих аккумуляторов мог бы неделю питать целый район.

Не оборачивайся

Его тело было найдено в одной из квартир сталинского дома на Кутузовском проспекте, прямо возле Делового центра – из мансардных окон погибшего виднеются стеклянные громады Москвы-Сити. Нашли, увы, уже по запаху. Тело увезли в морг на вскрытие, анализы и экспертизы, но все было понятно и без них – у несчастного из уголка глаза торчал карандаш, воткнутый до самого ластика. Пока судмедэксперты разбирались, как он там оказался, мы искали ответ на вопрос почему.

Мимика покойников – это, конечно, отдельная причина для психического расстройства, но все-таки у этого бедолаги было особенное лицо. Тупое, неосмысленное и какое-то раздражающе безмятежное. Несмотря на то, что причиной смерти уже предварительно назвали самоубийство, я убежден в том, что он не хотел убивать себя этим карандашом – для самоубийства есть куда более действенные средства. Кажется, он хотел сделать себе лоботомию в домашних условиях.

Создание психологических портретов, конечно, – не мой профиль, но кое-какие соображения на этот счет у меня есть. Как бы высоко он ни забирался в материальном отношении, что-то неотступно шло за ним. Какой бы роскошью он ни окружал себя, каким бы красивым ни был вид на устремленную ввысь Москву из его окна, сколько бы нулей ни прилеплялось к цифрам на его банковском счете, в конце остались лишь крошки на ковре, пыль на полках и грязь по всей квартире. Он хотел от чего-то избавиться, выковырять из своей головы.

В ходе следствия в его квартире был проведен обыск. Помимо многомесячных отложений коробок из-под пиццы и пустых банок с прожженным дном, в шкафах нашли рукописи. Их поместили в наш старый добрый архив, куда доступ есть лишь у единиц, и засекретили. Однако вскоре эти тексты кто-то отцифровал и слил в интернет, где они блуждали по пабликам со страшными историями, и даже один ютубер, зарабатывающий лагерной (конечно, в детском значении) мистикой, озвучил один из них в своей регулярной рубрике «Истории у костра». На этой почве нас хорошенько встряхнули – благо, никого не уволили. Зато вот рассказы, что называется, ушли в народ: даже небольшие издательства интересовались, но на автора по понятным причинам выйти не смогли.

По правде говоря, виновником того слива был я. Но поймите меня правильно, я делал это не из корыстных побуждений. Да и какая здесь может быть корысть, когда литература нынче – удел либо бедствующих интеллигентов, либо яхтствующих богачей? Невоплощенный писатель внутри меня увидел в этих заляпанных не то вином, не то кровью рукописях настоящую литературу, истинное искусство, рожденное в неутолимых страданиях, а изъеденное ими тело, что мы нашли на мансарде в сталинке промозглым октябрьским вечером, – тому доказательство. Возможно, за годы службы я уверовал в то, что другие в нашем отделе насмешливо называют «страшилками», но все же я убежден, что в одном из рассказов я нашел начало карандаша, отчаянно пытавшегося нащупать воспоминания.


«Была летняя августовская пора. По асфальтированной дороге, то вьющейся меж русых полей, то прячущейся в мохнатых хвойных перелесках, гоняли небольшие косяки пуха. На ней то и дело попадались размозженные тела лесных обитателей, и если вчера раздавленный ежик походил на кокос, у которого отсекли макушку, то сегодня он уже представляет из себя кровавый приплюснутый силуэт со слегка приподнятыми от земли иголками. Даже смерть живет своей жизнью. На дороге встретилась даже бедняжка-лиса, которая теперь напоминала новогоднюю мишуру, растрепанную и запыленную. Небесную гладь прикрывали реденькие пушистые облачка, как клочки спутанной шерсти едва прикрывают тело облезлого кота. Одно небольшое однотипное село отстранялось от другого не менее, чем двадцатью километрами этой узкой змеевидной дороги, по которой в этот момент ехал Гришка Растрепин на своем велосипеде. Гришка был пятнадцатилетним щупленьким мальчиком, который более всего напоминал вешалку-плечики, которую обратили в человечка, дочертив недостающие части тела. И жил он в селе Кризалино. Его отец работал на молочной ферме, раскинувшейся неподалеку от их родного села, а мать была кухаркой в единственной на все село столовой, где вполне могло уместиться все здешнее население. Гришка был очень покладистым и неконфликтным мальчиком, обучался дома, да и то было вовсе не обязательно – после смерти отца коровы сами себя не подоят. И сейчас он только выехал из густого перелеска, и перед ним распростерлось бескрайнее поле, золотистый покров колосьев, травы и растений, треплемый слабыми порывами ветра. Как все послушные мальчики, Гришка ехал по ходу движения автомобилей. Однако было ему неспокойно. На всем пути его не покидало ощущение щекотки в спине, а промчавшаяся в опасной близости машина каждый раз встряхивала Гришку, и так как ему очень нравилось рассекать на велосипеде в наушниках, приходилось то и дело оборачиваться, чтобы видеть приближающийся сзади транспорт. Он даже с переменным успехом приноровился держать прямо руль, поворачивая голову назад. К этому его принуждал страх за свою жизнь и за свой сиреневый велосипед, недавно подаренный отцом на день рождения. На сидушке до сих пор шуршал полиэтиленовый чехол – Гришка не хотел раньше времени прощаться с первозданной красотой своего подарка. И вот на середине открытого отрезка дороги Гришка понял, что ему решительно надоело крутить шеей: она затекла и начала побаливать. К тому же его внимание привлекла появившаяся на горизонте машина. Изначально бывшая сплошным солнечным сверканием, она по мере приближения приобретала цвет и очертания. «Темно-синий «форд фокус» – заключил Гришка. Он так увлекся рассмотрением «форда», что пропустил плановый осмотр тыла, а когда обернулся, в аварийной близости блеснул серебристый корпус ехавшей сзади машины. В голове у Гришки застучало, сердце забарабанило прямо в горле, руки словно пронзило электрическим током. Все его тело накренилось к центру дороги, и велосипед последовал за ним. Серебристая машина стала смещаться на встречную полосу, но объезжать велосипедиста было ошибкой.

Лобовое столкновение с «фордом» – и под аккомпанемент визжащих тормозов, скрежета гнущегося метала и стеклянного звона две машины на мгновение слились воедино, приподнявшись на передних колесах в жутком приветствии, а затем с грохотом рухнули на асфальт. Гришка простоял с минуту, не смея шелохнуться даже взглядом. Быстро растущее и темнеющее пятно на его бежевых шортах, казалось, было единственным подтверждением того, что время не остановилось. Еле переставляя ноги, шаркая ими по асфальту, словно гравитация в этот момент ужесточилась сразу в несколько раз, Гриша стал приближаться к этой престранной экспозиции. Губы его тряслись, а по всему черепу растеклась такая легкость, которая была тяжелее и мучительнее самого сильного спазма мигрени, которую щупленький и всегда немного бледный Гриша испытывал регулярно. Наконец он поравнялся с водительским местом «форда». На вылетевшей из руля подушке безопасности покоилась голова водителя на странно вытянутой шее. Гришка было подумал, что водитель просто-напросто потерял сознание, но на подушку начало что-то мерно накрапывать. Однако эта была не кровь. Взглянув на лужицу бледно-серого цвета, образовавшуюся на подушке, Гришка предположил, что у водителя просто насморк, однако были это и не сопли. Это был мозг, взболтанный до состояния молочного коктейля и теперь стекавший склизкой кашицей через нос. Гришка завопил, а когда его голос сорвался на фальцет, захныкал, быстрыми рывками втягивая воздух. Он слизывал горячие слезы со своих бледных губ, втягивал их носом, и их пощипывание и соленый вкус вернули его на песчаный пляж в Евпатории, где он когда-то, будучи пионером детского лагеря, отдыхал. Ларьки с кукурузой и квасом, киоски, где на пыльных стеклах висели полусодранные ценники, выведенные едким маркером и выцветшие на солнце, крики детей и строгий назидательный тон вожатых, волны, томно замахивающиеся на берег – все закружилось фантомным хороводом перед глазами Гришки. Больше всего ему сейчас хотелось оказаться где угодно, но не здесь, не на этой дороге, как бы в изумлении застывшей перед Гришкой, таким маленьким, но уже преступником.

В затвердевшей тишине он различил что-то помимо собственного скулежа. В это же время он обратил внимание на то, что в серебристом седане, так неудачно его объехавшем, место водителя пустует. Звук раздался снова – он доносился из-за раскуроченного «форда», только теперь Гришка понял, что это человеческий хрип. За багажником он увидел чьи-то ноги и, обнадеженный голосом возможного выжившего, двинулся к ним. Но с увеличением угла обзора тело внезапно оборвалось кровавым месивом у поясницы. Причем одна нога этого обрубка вывернулась как-то совершенно неестественно.

И тут Гришку что-то схватило за голень.

Его взгляд очень неохотно полз к собственным ногам, знакомясь с картиной издалека: вереница расползшихся по асфальту бледно-розовых кишок, а затем – сильно укороченное туловище, вцепившееся руками в гришины ноги и смотрящее будто бы сквозь него.

– Из-извините – Гришка снова стал заикаться, после многих лет работы над собой, но теперь он уже никогда не сможет избавиться от этого недуга – я только х-хотел… я-я только…

– Поганый сученыш, ты зачем башкой своей вертел? – хрипело туловище. – Я видел, как ты оглянулся, я видел, как ты повернул, я видел…

Он мертвой хваткой обвил ноги Гришки, как бойцовский пес стискивает челюсти, чтобы не разжимать их, пока кто-нибудь не раскроит ему череп. Гриша подумал, что нужно бить по глазам, как наставлял отец, когда учил его отбиваться от диких собак.

Вот вдалеке, на пустынной доныне дороге замаячила машина; она вернула Гришку в этот мир. Он выдернул обе ноги из слабеющей удавки не в силах больше слушать эту заевшую пластинку «не оборачивайся, не оборачивайся, не оборачивайся», уже ослабевшую до вялого шелеста. Машина была еще в нескольких сотнях метров, так что водитель мог и не заметить его. Гришка добежал до велосипеда, вскочил на него, свернул в поле и скрылся за высокой травой».


Стекло

– Так, последний узелок… и… готово!

Перед ним стояла женщина с большими рыбьими глазами, в белой рубашке и бледно-розовых брюках; черные волосы покрывала косынка.

– Еще есть небольшой отек, но прокольчики уже подсохли, так что сегодня мы тебя отпустим. Ну, – медсестра строго посмотрела на пациента, – рассказывай, что на этот раз.

– Да ничего, правда – на скейте упал.

– Боже мой, да какой же тебе скейтборд, с твоими костями?

– Знаю-знаю… маме только…

– Ладно, ступай, мне еще других перевязывать надо. И позвони ей, чтобы забирала – можешь домой ехать…

– Спасибо! – крикнул он уже за дверью и радостный поскакал по коридору.

К вечеру, когда ординаторскую в отделении травматологии обагряли косые закатные лучи и оставался всего час до положенного для выписки времени, приехала мама.

– Извиняюсь… пробки… вы знаете… – она тяжело дышала после пробежки от парковки до больничного лифта; белая рубашка дыбилась на полном животе.

Они стояли в коридоре – мама, хирург и он. На его шею заползла мамина рука. Это вернуло его под купол цирка, где после выступления деткам вешали на шею длинного питона-альбиноса.

– Ничего-ничего, – успокаивал маму хирург, лысый мужчина с рыжеватой щетиной и красивым глубоким голосом. – Операция прошла успешно: пятую пястную кость мы вернули на место и закрепили спицей. Вот, взгляните, как было, – врач обратил к красному солнцу рентгеновский снимок, на котором костяшка над мизинцем надломилась и ушла чуть вглубь. – И как стало, – на втором снимке косточка стояла на прежнем месте, и вдоль сухожилий тянулась спица, сильно выделявшаяся ровностью своей формы на фоне органических тканей.

– Ринат Антонович, я уже и счет потеряла, сколько раз вы чинили моего оболтуса, – удавка на шее «оболтуса» затянулась сильнее, отчего ему стало не хватать воздуха. – Вы чудо!

– Благодарю, – доктор выдержал вежливую улыбку. – Я хотел поговорить о вашем сыне. Понимаете… это не совсем обычная травма, даже с его хрупкими костями.

– Мы ограничили активность, как могли, отгородили ото всех опасностей! – с досадой перечисляла мама.

– Я понимаю, но дело может быть не только…

– Сынок, – перебила она доктора, – расскажи-ка нам, как это произошло.

– Ну, я когда с кресла вставал, кулаками оперся…

– Ну вот, видите – это просто случайность, – снова перебила мама.

Каждый, кто хоть раз разговаривал с этой женщиной, для себя заключал, что в разговоре с ней собственные слова будто бы тяжелели, густели и застревали в горле.

Врач выглядел так, словно пробежал значительную дистанцию; лицо его было бледным и каким-то заостренным, две бессонные ночи в операционной разом навалились на него.

– Что ж, через три дня приходите на перевязку, а через месяц – на контрольный снимок, – Ринат Антонович перевел усталый взгляд на нерадивого пациента.

– Береги руку и никаких нагрузок, понял?

Пока «оболтус» ждал у лифта, мама навязчиво и очень суетливо вручала деньги изможденному хирургу, у которого уже не было сил, чтобы сопротивляться.

Он возвращался домой один – мама уехала к своим подругам отмечать пятницу. Въезд во двор предварял шлагбаум. Немного поколебавшись, он обошел его мимо, хотя имел привычку через него перепрыгивать. Нет, не привычку – обязательство перед собой.

«Я только после операции, сейчас точно не перепрыгну, расслабься» – думал он, обходя шлагбаум. Уже оставив его позади, он обернулся, будто бы тот крикнул ему что-то вслед, что-то подначивающее. Однако тут же с детской площадки послышался уже реальный голос:

– Смотрите-ка, мумия идет! – это кричал один из дворовых мальчишек.

– Мумия! – подхватили остальные. Они играли в «Стоп, земля», но, завидев «мумию», прервались.

– Что, в усыпальницу идешь? – кривлялся заводила.

В те редкие моменты, когда «мумию» видели на улице или в школе, на сдаче экзаменов по пройденному дома, разные его конечности всегда были замотаны бинтом.

Кто-то смеялся, а чуть более воспитанные, вернее, чуть менее невоспитанные, молча провожали «мумию» взглядом.

Он вошел в квартиру и закрыл за собой дверь, оказавшись в густой и холодной темноте. Она была ему по нраву. Он вырос в больничных стенах, как блеклый подсолнух, под светом холодного больничного света. Первые его шаги были по белому, пахнущему хлоркой кафелю, вместо первой сигареты был первый укол ледокаина, а пока других полосовал нож любовных страстей, его полосовал хирургический скальпель. Его классом был процедурный кабинет, а портреты писателей заменяли стенды о распространенных кишечных вирусах. Ему было неуютно наедине с собой. Там, где он себя знает, были слепящие лампы, бросающие отблески от холодных плиточных стен. В темноте он меньше чувствовал себя.

Он прошел на кухню, чтобы сделать кофе. Положил сначала две ложки, но, подумав, вычерпнул примерно половину второй и ссыпал обратно в банку. Сахара насыпал на полторы. Резал хлеб на бутерброды. Один ломоть, потом второй. Чуть замялся и от третьего отрезал половину – не любил переедать: после еды часто надувается живот, и в него так и хочется ткнуть чем-нибудь острым, чтобы он сдулся. Но и недоедать он тоже не любил. В его комнате, заляпанной тягучей вечерней темнотой, стоял сладковатый сухой запах книг, нагоняющий дурман, словно эфирные масла. В углу, убранная в черный чехол, стояла гитара. На полках теснились толстые пожелтевшие книги – собрания сочинений классиков с надорванными потертыми корешками.

Еще он писал, но написанное кроме него самого никто не читал – оно ложилось всклокоченной и густо исписанной скатертью на его стол, и на нее то и дело капнет горчица, или оставит жирный след жаренная куриная ножка.


Комнатная прохлада нагнала на него сон. Он хотел уже опуститься на кровать, чтобы пролистать остаток дня в сладком забытье, но с письменного стола донесся чей-то насмешливый голосок. Кто-то его дразнил. Это была его последняя рукопись. В прошлый раз, работая над ней, он отчаянно боролся с мельтешащимися словами, которые все никак не хотели вставать в нужном порядке. Фразу «В синий дом вошло несколько взмокших и припеченных летним зноем господ в цилиндрах и с тростью у каждого» он переписывал семь раз. Увидев последний вариант («С летним зноем в синий господ вошло несколько взмокших у каждого дом и тростью припеченных»), он рассвирепел, смел бумагу со стола и с размаху обрушил кулак на тяжелый письменный стол. Мама собрала листы в аккуратненькую стопочку: в ней огрызки глав разных рассказов лежали в случайном порядке. Но лист с так неудачно начатой работой лежал самым первым, и порядок тех слов казался таким очевидным, что их автор искренне недоумевал, что в нем могло вызвать такие затруднения. Легко расправившись с этой задачей, он, впрочем, почти тут же вернулся в свой привычный ритм, медленный и мучительный. Глаза отлынивали от текста, словно магниты, повернутые тем же полюсом, взгляд прятался среди далеких панельных домов за окном и растворялся в вечернем небе. В придуманных мирах время нужно стелить ровным полотном, пространство гладко утрамбовывать и равномерно усеивать его действием, но их отдельные обрывки путают мысли, заставляют придираться к красоте слова, они хотят только одного – чтобы ты непременно пропустил одну ямку на грядке или посадил сразу несколько семян в одну. И внутри он изнывал от напряжения, пытаясь ровно засадить этот бесконечный огород; часто зевал, потягивался, заламывал пальцы (которые позволяло здоровье). Чесать голову нельзя. От этого на ней появляются болячки, шелушится кожа, но ощущать на кончиках пальцев ворсистость волос, сладостную жесткость их корней – это так приятно, так… успокаивающе. Ороговевшим от гитарных струн кончиком среднего пальца он ощутил влажный бугорок на коже головы, об который с легким хрустом терлись намокшие корни волос. Они источали солоновато-кислый запах сала. Скоро на месте этого бугорка появится маленькая болячка, которую он обязательно сдерет, наслаждаясь ее выпуклостью и шероховатостью.

Работа немного продвинулась вперед; герои добрались до конца абзаца и на точке сделали привал, где их можно оставить и отдохнуть самому. Была уже глубокая ночь – время утекло в какую-то дыру, от краев которой едко пахнет чернилами ручки. Сонная тяжесть век сменилась пощипыванием в вытаращенных глазах, голова зудела, но на душе было легко.

Уже лежа в постели, он играл в свою любимую игру: стискивал мышцы груди до характерной режущей боли, выгибал руки в локтях, ощупывая тонкий, вытянувшийся змеей бицепс, тужился, пока пресс не начинал жгуче болеть. Напоследок он еще несколько раз оттянул одну стопу так, что сводило икру, вытягивая ее обратно, когда боль становилась нестерпимой, после чего наконец заснул.

Ночью ему снилось, как он плавает в бассейне и хочет проплыть его весь под водой. Вокруг размытая синева, сквозь нее очень смутно проглядывает бортик противоположного конца бассейна. Вот он уже на середине, но легкие понемногу заполняются раскаленным удушьем. Он не может выплыть на поверхность, он должен доплыть до конца. Диафрагма начинает непроизвольно сокращаться, плавленый свинец разливается по всему телу, сердце бешено колотится, отдаваясь в ушах глухим грохотом. Конец бассейна, непостижимо далекий, окутывает искристой чернотой, но всплывать нельзя – жизнь на поверхности хуже смерти под водой.

Он отчаянно откашливал фантомную воду, свесившись с кровати. Ночную тишину квартиры прорезали раскаты маминого храпа. Горепловец включил ночник и сел на кровать. После таких снов он боялся засыпать снова, чтобы не погрузиться в тот же кошмар, но очень скоро незаметно для себя, как и всегда, опять уснул, но уже спокойным сном без сновидений.

Новый день плавно залился в уши маминым разговором с другим голосом из телефона. Все как обычно: они разъедали своими мелкими зубцами гнойную корку чьего-то очередного неверного поступка или слова, как юркие сомики счищают зловонный, болотного цвета, налет со стенок аквариума.

Увидев, что сын проснулся, мама, отстранив трубку от уха, спросила у него, что он будет есть на завтрак. С телефоном в руке, она всегда говорила чуть ласковее – чувство родительского долга пристыжало ее за пустословие. После телефонных разговоров еда обычно была вкуснее – мама с особенным упоением кидалась выполнять этот самый долг.

Но сегодня разговор был слишком уж интересным. Мать хотела накормить голодного ребенка, но от разговора было решительно невозможно оторваться. Блюдо, приготовленное человеком, наклонившим голову к плечу, получилось весьма наклоненным и сильно напоминало мазню из кошачьей миски возле цветочного горшка на кухне. Сама кошка гнусаво орала, закрытая в душевой кабине. Бóльшую часть дня она сидит там, далее кабина очищается от нечистот, промывается, а кошке выдается еда. Мама запирает ее там, потому что она ходит по кухонному столу, оставляет следы мокрых лап на плите и смахивает с полок всякую мелочь типа колец, подвесок и брелоков. А может, это она плохо себя ведет, потому что ее запирают в душевой кабине… Этого до сих пор никто не проверял, да и не собирался.

На страницу:
2 из 5