Полная версия
Дом презрения
Никита Королёв
Дом презрения
Пара слов о нас
Учреждение, где я работаю уже большую часть жизни, зовется Службой по поимке и распределению девиантных личностей (СПРДЛ). Очевидно, аббревиатура эта не отличается особой благозвучностью, поэтому в народе нас прозвали намного короче – Дом презрения. Если вкратце, сюда свозят всех шизиков, полоумных, фриков, чудаков и прочих дневных лунатиков, еще не успевших загреметь в психушку, но, к своему несчастью, уже наворотивших дел. После доставки здесь они проходят дознание, тесты на вменяемость, отсюда же катаются по неврологическим центрам, а после – их либо наряжают в белые пижамы и спроваживают за мягкие стены, либо отправляют на суд как обычных преступников. В общем, наше заведение служит чем-то вроде глухого тамбура, чтобы пассажиры не выскакивали на ближайшей остановке под подписку о невыезде, пока ходят по вагонам имени Сербского, за которым в один момент оказывается либо мягкий, либо зарешеченный.
И пока взгляд еще не застелила пелена профессионального безразличия, не можешь не поражаться тому, как далеко (иногда в буквальном смысле) могут завести человека его иллюзии. Некоторые из наших подопечных делали такое, отчего кровь в жилах стынет до сих пор, но по-настоящему холодеешь от ужаса при мысли о том, что они ведь искренне верили в реальность охватившего их морока, потому что без веры совершить то, о чем пойдет речь дальше, попросту невозможно. Вера одного, как известно, называется шизофренией. Но также известно, что вера может сдвинуть землю с ее оснований. И я думаю, люди, когда-либо попадавшие к нам, были достаточно сильны, чтобы уверовать во что-то свое, потустороннее, прекрасное, но недостаточно расчетливы, чтобы продвинуть эту веру дальше своего внутреннего мира, где она, медленно, но верно учиняет апокалипсис. А когда соседи приходят на запах гари, когда огонь из тесной каморки, наконец, вырывается наружу, остается одно пепелище. Некоторые сгорают (причем тоже иногда буквально) еще до приезда наших оперативников. Таких мы называем бумажными людьми – только личные вещи, включая исповедь девианта в любом удобном для него формате, да бумажный след, ведущий в никуда. Большинство дел в нашем небольшом, но, уверяю вас, очень колоритном архиве состоят лишь из результатов вскрытия, рапорта сотрудника, занимавшегося делом, фотографий с места происшествия и каракулей самих виновников «торжества», разобрать которые представляется куда более трудным делом, чем даже произнести название нашей конторы.
Бог на земле
На одном из облаков сидит тот, кого принято называть Богом. Это не какой-то пыльный канон, сотни раз переписанный в зависимости от того, какую в это раз нужно собрать дань или с кем развязать войну. Но тот, кто сидит на облаке, безусловно, святой. Он святой, но не в том узком понимании затворничества и самоограничения. Он хранит святыню и святыня эта неприкасаема, но не потому, что ее нельзя касаться, а потому что к ней невозможно прикоснуться. И эта святыня зовется истиной. Ее нельзя изогнуть в такую форму, в которой она бы встала в слепую картину человеческого бытия, полную подпорок, костылей и деталей, игнорируемых по причине несоответствия, ведь тогда она станет чьей-то очередной правдой.
Рядом не льются чудесными мелодиями голоса нимф или ангелов, негде здесь расположиться саду с недостающим плодом на одном из деревьев и нет никаких золотых врат, увенчанных надписью «Рай». Облако это невозможно найти ни над головой, ни под ногами, да и само слово «облако» здесь – лишь условное обозначение неописуемого и невообразимого места. Тут есть разве что стол с шахматной доской; Бог сидит перед ней и, конечно же, за белыми фигурами. По другую сторону, за черными, сидит тот, кого приятно называть Дьяволом. Что, спросите меня, они делают друг рядом с другом, при этом не развязывая вселенских войн и не борясь на огненных мечах? Почему между ними исключительно спортивное соперничество? Все просто – всякое зло, как и добро, относительно. Добро существует во зле, а зло – в добре, и как бы мы ни пытались искоренить из себя зло, забетонировав его в Люцифере, Гитлере, Кайне или другом злом парне, который уж точно хуже нас, зло и добро всегда будут необходимы друг другу, как два полюса, между которыми вибрирует реальность. И могучие существа, сейчас озабоченные расстановкой фигур, это понимают, как никто другой. Каждый раз, когда Бог проигрывает, он низвергает частичку своей сущности на Землю, в противном случае частичку себя отправляет Дьявол – таков уговор. И хотя Господу было с самого начала понятно, чем чреваты сделки с Отцом лжи, любовь к стратегическим играм одержала верх. И кто знал, что после двадцатого века нескончаемых поражений Дьявол прознает о явном недоверии к ферзю со стороны Бога и отыграется? Кто знал, что Дьявол такой мастер хитрости и обмана?
Из личного дела пациента:
Его нашли на кресте, сделанном из каких-то трухлявых досок, по-видимому, украденных со стройплощадки. Он поставил его посреди Патриарших и предпринял попытку самоличного распятия. Полицейские явились на место и сняли его, когда он уже пригвоздил к перекладине одну руку, правда непонятно, с чьей помощью он намеревался прибить остальные конечности. Чуть выше места, предназначенного для головы, нашли записку, прибитую к кресту. Текст ее приведен ниже:
«Еще ни разу за свою жизнь я не встретил человека, не ослепленного и не опьяненного. Если таковые и встречались, их опьянение и слепота начинались либо когда они попадали в среду себеподобных, либо когда разговор заступал на поле их личности, где я высказывал свою критику. Взгляд их тупел, а слова наливались желчью.
Но тут я встретил себя.
Понимаете, невозможно оставаться не самовлюбленным, глядя на этот бал бессознательности. Мы все родились актерами, потому что вокруг нас все играют. Под влиянием общественного актерского поведения и мы, не осознавая того, стали частью сцены. Но в один момент я заметил игру, притворство. Я увидел, что мы все играем и перестал играть, и мое поведение остальным начало казаться… странным. Общественное вожделение массовой моды, терпеливое высиживание с целью получения сугубо номинальной бумажки, резкое искажение поведения при контакте с остальными особями, массовые ценности и жизненные приоритеты, массовая культура, задевающая самые низменные струны внутри человека, уже в открытую играя на его инстинктах самовоспроизведения и превосходства. Они на полном серьезе считают себя неполноценными, не почитав определенные книжки, содрогаются перед ними. А ведь это лишь вымысел. Они засыпают под классическую музыку, считая ее хорошей колыбельной, либо же считают ее высшей материей, показателем высокого культурного уровня. Быть не хуже других, но при этом подчеркнуть свою индивидуальность. Жалко только, что ума хватает лишь на внешние атрибуты. Ими будто овладевает манящий порыв, перед которым они оставляют все, что бы они ни делали. Как собака, которую всего мгновение назад ты почесывал за ушком, но тут кто-то зазвонил в домофон. Нужно идти и истошно, бессмысленно лаять на открывающуюся дверь. Осознанность во взгляде пропадает, и ничто больше не напоминает о прошлом мгновении. И тебя это как-то… разочаровывает. Кажется, что с момента изобретения конвейера, он успел попасть даже в голову людям, и теперь мыслительная деятельность производится в автоматическом режиме. Теперь это серийный продукт, клепаемый на конвейере.
Родители единолично решили выгнать меня из дома за то, что во время нашего очередного «семейного» ужина, где на горячее подают лишь вопли о разводе и жаркое из упреков, я высказался, что они – лунатики, гнущие спину с тем, чтобы создать внешнюю видимость благополучия перед другими корчащимися в ночном кошмаре лунатиками; клоуны, изображающие любую эмоцию по щелчку директора Луна-парка, который, впрочем, правильнее было бы назвать лупонарком – чем-то средним между публичным домом и наркопритоном. Я сказал, что им не хватает волевых усилий на то, чтобы разобраться с непониманием и отсутствием взаимоуважения в семье, поменять работу, меня, наконец, подпустить к самостоятельной жизни, чтобы я не был в постоянной зависимости от них. Ведь дай человеку рыбу, и он будет сыт один день, дай удочку, и он будет сыт всегда, и все в таком духе.
Знаете, что мне ответили? «Не видишь, сейчас взрослые разговаривают». Никогда не будет понимания между нами. И не пропасть идеологическая, историческая, политическая или культурная нас разделяет. Мы просто не утруждаем себя в обосновании того, что пытаемся впарить. Раз уж навязываешь, позаботься о том, чтобы человек, подчиняющийся тебе, не шел на неоправданные жертвы, переступая через свои принципы, чтобы твоя позиция показалась убедительной, чтобы она виделась правильной. И аргументы из разряда «так принято», «так положено» не звучат убедительно для тех, у кого во главе ценностей не стоит поощрение в обществе тех, у кого «все как у людей». Отцы не утруждают себя объяснениями, а дети даже не стараются понять и поверить. Человек сначала должен поверить, а потом сделать, а не наоборот.
Та, кого я любил больше всего, одарила меня злобным взглядом еще в тот момент, когда я сказал, что вижу справедливость в том, что домашние животные стали бесполезным декором, а бездомные вытесняются плотной застройкой и вырубкой лесов – ведь, если бы человек на каком-то этапе эволюции не стал править балом, с ним бы непременно произошло то же самое. Человек просто пожинает плоды своего пути, а бродячие псы – своего.
Затем был еще эпизод в доме ее родных. Мы как-то приехали в гости к ее дальним родственникам по случаю их новоселья. У меня завязалась оживленная дискуссия с дедушкой, самым старшим и уважаемым человеком в семье и ее негласной главой. Разговор зашел об искусстве, и вначале он проходил, как это часто бывает, в формате лекции. Чаще всего после наших недоуменных взглядов на вопросы о том или ином деятеле искусства, звучала снисходительная фраза «ну, это же классика, это знать надо». На это в один момент я возразил тем, что искусство передает искаженное и не прикладное изображение действительности, и потому его главная задача – приносить эстетическое удовольствие, на время унося тебя за пределы привычного миропорядка. Чрезмерно впечатлив человека, иногда элементы искусства начинают проникать в его повседневность, преображая ее, и меняя угол обзора. Знание того, что не имеет никакого отношения к действительности и может лишь радовать душу, не может повысить культурный уровень человека. Его осведомленность в культуре, почитаемой в обществе предыдущих поколений, не превозносит его над остальными – это могут делать только поступки. Я сказал, что искусство – это не поприще для демонстрации знаний.
Конечно же, после этих слов дальнейшее наше пребывание в гостях было крайне натянутым.
Когда мы пришли уже к ней домой, я сказал, что сегодня понял кое-что очень важное. Я не смогу жить в ритме ото сна до работы. Цикличность жизни меня убивает как рыбку, которую нельзя сажать в шарообразный аквариум, иначе она сойдет с ума. Я сказал, что не смогу жить и строить планы, опираясь на размер моего бюджета. Гонка за деньгами заставляет неосознанно делать низкие вещи, вести жалкую и неприглядную жизнь: приспосабливаться, протискиваться, пресмыкаться. Она спросила:
– Как же ты тогда хочешь жить, когда в один момент перестанешь жить за счет родительских денег?
Я ответил, что попытаюсь заработать тем, что мне нравится в этой жизни, что меня интересует: я постараюсь добиться публикации моих литературных работ в мелких изданиях. Этих денег будет не так много, но я смогу заниматься тем, что мне действительно нравится, а именно так лишь и возможно движение и развитие.
И тогда она сказала:
– Извини, но ты слишком мало знаешь, слишком мало пишешь. В любом, даже любимом деле, главное – пахать. Пахать как лошадь. Пахать как проклятый. Талант кроется не в особенно ровных штрихах и не особенно стройных стихах. Он заключается в умении пропахать тогда, когда закончилась мягкая почва, и за одним камнем идет второй, а за вторым – третий. Чтобы выполнять любимую работу, недостаточно быть просто решительным и отбросить рутину. Отринуть ее может каждый, но далеко не каждый сумеет освобожденное время впрячь в непринужденный, но оттого еще более изнурительный труд. Сейчас, мягко говоря, не золотой век литературы. Даже самые популярные и востребованные писатели сейчас имеют весьма умеренные гонорары. Я думаю, сегодня в большой литературе едва ли найдется место для нового лица.
Ей не за что было извиняться, но после ее слов я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Я утопал в своей беспомощности, в своей никчемности. Я ни в чем ее не виню. Она верит в меня, но просто-напросто хочет счастливой жизни для нас двоих, потому что она любит меня, но своей какой-то странной любовью. Любовью, которую мне никогда не понять.
Беспечные лица людей, их мир наивного неведения больше не кажутся мне добрыми. От них теперь веет злом тяготящего меня одиночества.
Я вышел в темноту вечернего города, прорезаемую лишь фонарным светом и оконными звездами. Моя футболка еще пахла ее волосами, но внутри меня уже пролился мрак тревожных мыслей о мрачном будущем. Тут мне позвонил редактор издательства, в которое я отправлял свои, на мой взгляд, самые удачные работы. Нашел я это издательство на одном форуме, где мытарствующие души в условиях победившего пластика обмениваются опытом и контактами; оно занимается публикацией совсем еще зеленого молодняка, так что я был почти уверен, что мне не откажут в публикации.
– Звонит вам редактор из «Астмо», по поводу ваших рассказов.
– Слушаю.
– Они, безусловно, хороши, у вас большой потенциал…
«Спасибо, автоответчик. Но…» – Но пока мы никак не можем опубликовать ни один из них, – выдохнули в трубке.
– Хорошо, и в чем же дело?
– Понимаешь… Извините, можно на «ты»?
– Да.
– Очень много болтовни. Слишком много. Событийно действие топчется на одном месте. Мало конкретики. Ты заостряешь внимание на мелких деталях и тонких психологических чертах. Но на глобальном уровне получается бессюжетный разговор на тему тленности бытия. Если писатель ведет за собой, то, когда я читаю твои вещи, у меня чувство, что ходим мы по девяти кругам известного места, и кончаться они не планируют. Понимаешь, я не вижу, к чему ты ведешь.
– Что ж, ладно, спасибо, что хотя бы перезвонили.
– Надеюсь… в общем, как будут новые работы, обязательно присылай – мы, правда, будем ждать.
Нет, меня это совсем не расстроило. Я просто чувствовал себя раздавленным и опустошенным. От прежнего желания творить остались одни ошметки, и написание даже одного слова представлялось немыслимой каторгой. Все сказанные мне вещи были правдой, но эта игра была на моем поле, куда заходить трудно всем.
Мне некуда было идти. Я остался без крова, любви, веры в себя – остался без смысла. И сейчас я сижу на мокром бордюре, омываемом дождем и окатываемом брызгами от проезжающих машин. Может я святой? Но святой не в том узком понимании, какое имеют все. Я храню святыню и святыня эта неприкасаема, но не потому, что ее нельзя касаться, а потому что ее невозможно коснуться. И эта святыня зовется истиной. Она неосязаемая, и жадные, зверские человеческие руки, тщетно пытаясь ее схватить, проходят сквозь. Истину нельзя изогнуть в такую форму, в которой она бы встала в слепую картину бытия человека, полную условностей и элементов, игнорируемых по причине несоответствия, – ведь тогда она станет чьей-то очередной правдой. Но люди не могут без чуточки лжи, щепотки лицемерия и повседневной слепоты, притупляющей потребность преобразить свою жизнь, вытащить себя из страшной пучины, в которую нас уволакивают компромиссы со злом. Эта некогда тяжкая ноша срослась с их телами, став необходимым для жизни панцирем. Так бактерии, еще в древности попавшие внутрь нашего организма, теперь незаменимы в пищеварении. Зачем на этой земле разросся росток человека, превратившись в ветвистое дерево? Он принес сюда весть о Боге и хулу на него, сострадание и жестокость, великую красоту и немыслимое уродство, чистоту и ее пятнание в грехе.
Надо мной по ночному небу плывет облако. Глядя на него со стороны, видишь в деталях каждый его пушистый изгиб, подмечаешь все совершенства этого хлопкового замка. Но как только ты заплываешь в него, все незаметно для тебя самого меняется. Пропадают всякие контрасты, формы и краски. Вот облако тебя уже обволокло, а вокруг – лишь туманная неопределенность. В этой монотонности трудно вести расчет расстояния, трудно что-то сравнить. Но потом ты выплываешь из облачной пелены и снова можешь различать угловатости и качества, чтобы непременно окунуться в другое облако. Как и жизнь, мы можем видеть облака только в предвкушении, либо оглядываясь назад. И залетаем мы всякий раз с намерениями, а вылетаем с результатами, на которые зачастую не удосуживаемся и оглянуться. И я пытался все предугадывать, оседлав жизнь, оседлав облако, но оно каждый раз сбрасывало меня, потому что оно неосязаемо. Его не перемудрить, и всякие амбиции, с которыми я готовился к очередному жизненному скачку, у чьего подножья – лишь жажда превосходства, превратили меня в наивного ребенка, увидевшего закрытые двери магазина игрушек».
Профессиональный долг не позволяет мне раскрывать имен, поэтому обойдемся местоимениями. Я следил за дальнейшей судьбой этого подопечного, и могу сказать, что из всех известных мне случаев его судьба сложилась наиболее благоприятно. После того, как он попал к нам, и его протестировали, оказалось, что серьезных отклонений, помимо маниакально-депрессивного психоза и пробитой гвоздем руки, у него не наблюдается. После, с согласия его дееспособных родственников, он был отправлен в реабилитационный центр. И там он проявил повышенный интерес к религии. Раз в неделю, по воскресеньям, к ним в клинику приходил священник. С больными он проводил личные беседы, а иногда они собирались в кругу, как общество анонимных алкоголиков. С нашим подопечным священник разговаривал дольше всех. Их разговоры имели сугубо личный характер, так что никто не слышал, о чем, но говорили они часами напролет. В христианство он погрузился с присущей его натуре одержимостью: днем – Новый Завет, а ночью – молитва до синих колен. Вскоре его выписали, и в сопровождении священника он прямо из лечебницы отправился на послушание в Сретенский монастырь. Священник, с которым после его показаний, закрывших дело, у меня осталась связь, говорит, что подопечный наш все еще там, среди благоухающих ладаном алтарей и икон – постится, молится и участвует в монастырском хозяйстве. И я им верю. Религия вытащила его из ямы, в которой, деланно улыбаясь, сливается с грязью большая часть взрослых серьезных людей – просто вместо записок и крестов у них – кальянные и пьяные звонки бывшим. Я думаю, сейчас он по-настоящему счастлив.
Путешественник
В одной из пятиэтажек на окраине Москвы стали жаловаться на запах гари, доносящийся из подвала. Немногие очевидцы утверждали, что, проходя мимо подвального окошка, видели яркие вспышки света, разноцветное мерцание и искры. По адресу вместе с полицейскими и скорой выехали и наши сотрудники.
В заваленном метлами, ведрами и прочим хозяйством подвале на грязном бетонном полу клубились черные провода. Они тянулись между угловатым дубовым стулом и исполинскими, стоящими по бокам блоками – их позже идентифицировали как промышленные батареи. На самом стуле и на полу поблизости нашли то, что и строило воображение при виде этого стимпанк-трона – россыпь черного пепла. Также со стула свисало множество электродов, зажимов и прищепок, от которых к батареям тянулись провода. Даже далекий от физики человек понимает, насколько высоким должно быть напряжение, чтобы обратить целого человека в пепел. Вопросом, откуда взялись здесь энергоблоки, используемые на электростанциях, занялись следователи; мы же приступили к нашей работе – восстановлению хронологии событий.
Наши поиски были недолгими. Ноутбук, все это время находившийся на пыльном облезлом столе в углу комнатушки, к моменту приезда служб был в спящем режиме. Когда уже в стенах Дома наши специалисты его включили, на экране высветился медиа-проигрыватель с видеозаписью. Перед веб-камерой сидел подросток с бритой головой и спокойным, даже несколько радостным лицом, почти прозрачным в сизом свете монитора. Он не представился, возлагая идентификацию своей личности уже на судмедэкспертов. Глубоко вздохнув, как пловец перед долгим погружением, он заговорил, и голос его был каким-то клинически непринужденным и отстраненным, будто речь идет о вымышленных королевствах и драконах:
«Книжные миры больше не укрывают меня от преследования повседневности. Все мои потуги открылись как самолюбование в надежде заработать хоть какие-то деньги, в надежде утолить гордыню. Весь мой труд я подгонял под удобоваримые форматы и придавал ему привычное лицо. Я жил завтрашним днем, желая начать путешествовать завтра, уехав навсегда из этой пыли. Но деньги делают людей рабами завтрашнего дня. Я давно невзлюбил людей вокруг. Но я не ненавижу их. Они просто вызывают стойкое отвращение, как тараканы, копошащиеся в помойке или крысы. Они жалки из-за своей мелочности, зависимости друг от друга и бессознательности. Они слепы и, спотыкаясь, идут на запах. Запах денег. Но еще я презираю их, потому что они мои судьи. Я насмехаюсь над ними, но с ними считаюсь. Я думаю о том, как бы они не подумали, что я говорю хуже, чем вчера, пишу хуже, чем вчера, выгляжу хуже, чем вчера. И это моя тревога. Через их лица я смотрю на себя вчерашнего и себя сегодняшнего и попеременно восторгаюсь и отвращаюсь. Я злюсь на них, потому что они не дают мне снять маску притворства, потому что это маскарад, где без маски тебя высмеют и вышвырнут прочь. Я хотел занять роль проповедника, тыкающего носом все стадо в его низость и скотство, но и проповедники – лишь жадные до денег лицемеры, зарабатывающие на всеобщем горе, тогда как мне просто-напросто больше не по пути с этим стадом. Я не хочу пойти на дно вместе с ними, ведь у них есть денежные акваланги, а у меня нет. Осень, которой нас так пугал Крылов, уже давно наступила – все стрекозы замерзли за ГУЛАГовским забором, утонули в Охотском море; остался только обслуживающий муравейник персонал. Бояться больше нечего. Не верь, не бойся, не проси. Мне нечего больше кому-то доказывать и потому мне больше нечего здесь делать. Не жалею, не зову, не плачу. Я перестал жаждать денег, потому что они не делают меня счастливым и никогда не делали, а делает то, что находится за стенами города, за пределами выразимого словами. Меня выводит из себя то, что на «свои личные дела» мне выделяют точно отведенное время. Я не лабораторная крыса, чтобы у меня, как у нее, на время открывался отсек для отдыха, в который я могу забежать по пластиковым трубам. А если я не использовал это время, «Увы, приходи на следующей неделе, жди следующего вечера пятницы». Сейчас я отчетливо вижу, что я никогда не смогу служить деньгам, не смогу откладывать жизнь до зарплаты. Я не смогу работать за деньги. Вся моя сдержанность и выверенность путей, выдержка рамок и форматов – меры безопасности, неоправданная расчетливость с надеждой на то, что людям будет легче понять меня, переварить этот продукт, потому что у него уже знакомый рецепт. Но я потерял в этом себя, свои собственные мысли, в этом больше вымученных букв, подобранных под программу. Потому я в последнее время не люблю заниматься творчеством, хотя и люблю искусство, что в этом нет искусства – лишь позерство и зажатость форм. После каждой странички я жадно проверяю, сколько я уже написал, потому что объем текста стал важнее того, что приносит мне процесс написания, потому что он не приносит уже ничего. Бесконечное чувство долга и невыполненной работы отравляет мое творчество. Лишь изредка появляется тот спонтанный неосмысленный хаос, который высвобождает всего меня; в остальное же время лишь тщеславие и жажда наживы движут моим созиданием. В этом давно нет полета. Запинки и ступоры после каждого слова, после каждой ноты. Алчный взгляд в будущее с вопросом: «Когда меня уже похвалят и наградят?». Я напоминаю себя уличного исполнителя, который что-то смущенно чирикает, на него останавливается посмотреть лишь пара человек, да и то потому, что лицо смешное; остальные же проходят мимо, нацепив недоуменные улыбки. А внутри меня дэдлайнами горят грандиозные планы, невоплощенные задумки. Я все время наставляю себя на нужный лад, как гитару со старыми скрипучими колками, анализирую, что «высоко», а что «низко».