
Полная версия
Трансвааль, Трансвааль
– За «как-нибудь», Арсентий Митрич, меня, мальчишку в учении, четыре года мастер бил чем попало и по чему попало, а это помнится! – рассердился столяр.
– Буржуй-кровопийца был твой мастер! – вскипел новинский борец за народное дело.
– Какой там «буржуй», – махнул рукой столяр. – Просто мастер был первостатейный! – И он зашелся в немощном кашле.
И тут Арсю осенила пройдошистая мысль:
– Ионыч, ежель и на самом деле решил сыграть отходную, отказал бы на память свою литовку. А то у меня до того худая, што можно сказать, нету у меня никакой литовки.
– Верно, Арся, мыслишь: в крестьянском деле без косы, как без рук, – согласился столяр, выбираясь из гроба. Потом он подошел к слуховому оконцу и прокричал вниз: – Доча! Дашенька, ты где?
– В тенечке, под березой отдыхаю, папенька, – певуче откликнулась невестка.
– Доча, заведи самовар, да в жаровню-то брось сосновых шишек для духу. Гость тут ко мне припожаловал. Сейчас спустимся вниз, чай будем пить.
И вот, пока грелся самовар, потом долго чаевничали, столяр все похвалялся перед незваным гостем:
– Коса у меня, Арся, на ять!
– А мне, Ионыч, и надоть такую шельму, чтоб сама косила, – складно умасливал прохиндей, дуя чай чашку за чашкой внакладку.
И до самого полдня столяр тешил гостя надеждой. Потом повел его на повети показывать свою хваленую литовку. Арся, увидев ее, так и ахнул:
– Косье-то не поленился выделать. Игрушка!
– Для того, Арся, оно и делалось таким, чтобы коса сама играла в ручках, – рассыпчато рассмеялся столяр, и как отрезал: – Коса есть, коса, сам убедился, на ять, но не дам – заимей свою! Это только непутевый хозяин, коль надумает повеситься, бежит к суседу за вожжами… А моя коса – сынам сгодится. Так что не обессудь.
И Арся ушел несолоно хлебавши.
Вот уже вторую неделю в деревне не вздували свет в избах, так как вечерняя заря сходилась с утренней. Ярившееся солнце в полдень упиралось своим раскаленным теменем в межень короткого северного лета, как в дубовую притолоку. А каким днем буйно и прогрохочет скоротечная гроза – и снова над головой заголубеют высокие небеса, слегка притушенные белесой поволочью перистых облаков; и умытая ливником нагретая земля сразу запышет духмяными запахами огородней овощи и луговой цветенью разнотравия. Но вот подует легкий сиверок, и сразу потянет на деревню свежестью заречных березников – рослых и светлых. И как ни странно, вся эта благовонность не могла перешибить сытный, как запах горячего ржаного хлеба, стойкий дух недавней навозницы на паровом поле, с которой новоиспеченные колхозники, как и в старые добрые времена, в этом году постарались управиться ко дню архангела Гавриила.
Мужики между делом уже поставили в хлевах на место разобранные во время навозницы жердяные заплоты. Бабы, пользуясь небольшим роздыхом междупарья (сев закончен, а сенокос еще не начался), шили себе и дочерям простые сарафаны, а мужьям и сыновьям рубахи-косоворотки, хотя и с ситцем стало совсем туго после того, как деревню зачумила сплошная коллективизация. Однако, порывшись в сундуках, кое-что еще нашли – оставшееся от нэповских припасов. В Новинах так уж повелось: на сенокос выходили в ситцевых нарядах, но прежде обновив их на именинах столяра.
Прошлым летом, после разорения церкви, были настрого запрещены местными и районными властями все религиозные праздники. К тому ж и сам именинник попал в опалу и, как липка, был ободран. Арся так и объявил: нече, мол, славить лишенца-обложенца! Может, поэтому, как думалось новинским, и первый колхозный сенокос прошел через пень-колоду. В конце концов все сено сгноили. Зимой пришлось раскрывать крыши сараев, чтобы хоть как-то продержать скотину до новой травы.
И нынче Арся затевал ту же свару, да только новинские бабы не захотели плясать под его дудку. Накануне праздника, с утра пораньше, с тщанием вымели голиками зеленые заулки и потом стадом уплелись в лес за первой ягодой-голубикой. А несколькими днями до этого они ходили, как на богомолье, в неблизкую деревню Мышья Гора на ветряную мельницу с шалгунами за плечами, чтобы смолоть зерна и испечь в честь своего мастера именинные пироги.
Арся понял, что новинские, вопреки запрету на церковные праздники, сговорились-таки начинать сенокос, как и допрежь, с именин столяра. И дабы потом его не обвинило местное и районное начальство в попустительстве поповщине, он решил в день ангела столяра заняться общественными делами, чем, думал, укрепит пошатнувшийся свой авторитет «закоперщика новой жисти».
И вот накануне праздника, пополудни, новинские увидели Арсю важно шествующим по улице с приваленным к плечу, как ружье, заступом. За веревочной опояской штанов вихлял топор, в правой руке он нес на отлете ножовку. Весь этот «струмент» он наотрез отказался вернуть законному хозяину, столяру Ионычу, во время обхода деревни председателем колхоза Симом Грачевым. Мало того, показал ему еще и дулю, гневливо разбрюзжавшись: «Что с воза упало, то не вырубишь топором! Не для того власть брали в свои руки, штоб потакать контре недобитой».
– Кудысь это, Арсентий, намылился? – теряясь в догадках, окликнула его с заулка тетушка Копейка.
– На кудыкину гору! – буркнул в ответ Арся-Беда и дальше шпандорил босиком по улице, время от времени поддергивая штаны. Известная новинская пересмешница бабка Пея еще подметила:
– Глякось, опосле того, как наш Беда-то лишился своих обчественных чинов и сдал куды следует широкий ремень со ржавой пукалкой, мотня-то агромадных портов Кузьмы-мельника еще ниже опустилась. Вота, топает себе, а она только и мотается: туды-сюды, сюды-туды! Кубыть, валек от плуга подвешен между ног-от. – И не без удовольствия позлорадствовала: – Теперича с веревочной-то опояской на портах не больно вызверишься на людей. Сразу видно, што лыком шит!
Вечерело. «Коровий пулковник» Емельян уже пригнал с поля скотину и, перекурив с мужиками у колхозной кладовой, не спеша вышагивал по подокониям журавлем на своих сухопарых длинных ногах, ладно обряженных в березовые лапти с ажурно переплетенными до колен крест-накрест узкими ременными оборами. И вот в этот-то час и пошла гулять по деревне, как петушиная зоревая – от двора к двору, – ошарашивающая молва:
– Дивуйтесь, люди! На Певчем кряжу, где хотели построить избу-читальню, Великий Грешник Новин роет впрок себе могилу…
Первыми всполошились старухи:
– Мало рыжий прусак при жизни попугал крещеных, дак теперича еще и мертвым собирается полошить людей! Нет, не по чести лежать ему на Певчем кряжу.
– Не говори, кума, за его прохиндейство ему давно уготовлено место за церковной оградой.
Такого, чтобы кто-то загодя копал себе могилу, на веку не слыхивали окрест, поэтому новинские, не садясь ужинать, поспешили к перевозному вздыму. Приходят и – верно: на бывшей разметке избы-читальни была вырыта яма. Только вот сам могильщик не смахивал на завтрашнего жмурика. Сидит себе на свежевырытом песочке и, прохлаждаясь, разморенно с устатка посмаливает свой едучий самосад, да по-хозяйски поглядывает из-под сломанного козырька вылинявшей кепчонки на истомившееся за день-деньской красное солнышко, прикидывая в уме, успеет ли спроворить задуманное дело до заката. Просто любо-дорого было смотреть на мужика, озадаченного житейскими заботами. Новинским и спросить-то было как-то неловко про могилу, поэтому председатель Грач-Отченаш окольно намекнул:
– Обченаш, не качели ли Арсентий Митрич решил тут поставить?
– Могет, и качели, а могет, и не качели, – уклонился Арся от ответа, старательно теребя жесткую щетину на скулах, а сам все озобоченно поглядывал на красное солнышко, склонившееся к темным шишакам леса Хорева Смолокурня (когда-то в стародавние годы там промышлял – гнал деготь и выжигал уголь – старик-старатель по прозвищу Хорь).
И Сима Палыча невольно поманило посетовать перед закоперщиком новой жизни, тем паче, что остались они с глазу на глаз, на свою председательскую ношу:
– Тяжела, обченаш, шапка Мономаха… Вроде б и артельно стали жить, а в делах – одни запарки. Живем как черти окаянные! Ну скажи, какая-такая была необходимость нам с тобой, Арся, нынче заставлять людей в Пасху чистить хлевы и возить навоз на поля? Можно подумать, что у бога дней – решето. И как мы с тобой в тот день ни строжили наших мужиков, а вечером-то они все равно разговелись, как следно. А ты, видно, где-то на дармовщину так назюкался, что потом до ночи шатался по подокониям в разорванной до пупа своей красной рубахе, с расквашенной сопаткой и на всю деревню горлопанил вместо «Христос воскресе» – «Вставай, проклятьем заклейменный».
– Бывает, и на старуху найдет проруха, – хохотнул Арся без покаяния.
– Так-то оно так, но некрасиво, обченаш, получается перед людьми, – осудил председатель и дальше повел свою исповедь: – Вот я и толкую, вроде б и артельно стали работать, а сами в такой круж попали. Ну, будто глупые бараны топчемся перед новыми воротами. Потому-то и качели тут не поставили – ни в прошлую весну, ни ныне. А ведь в единоличное время вроде б и не спешили ни в чем и во всем успевали: и с работами укладывались в срок, и праздники чтили, и качели по веснам не забывали тут ставить. Вспомни, как тут, по-над кряжем, наши девки гулями возносились в небо, только сарафаны запрокидывались колоколами над головами. Потому-то новинские невесты и кочеврыжились перед сватами из других деревень. И, наоборот, в соседних деревнях девки тешили себя надежой: вдруг кто-то из новинских женихов посватается.
– Дак ить и я Марью-то свою высватал тоже не в близкой деревне. Мышьегорская она у меня, – не без удовольствия напомнил Арся. – Правда, по первости-то испужалась моей избы и начала было взбрикивать. С норовом она у меня! Но и я тогда был парень не промах, что ни год, то пестышом обсаживал ее вкруговую! И как на цепь посадил бабу к своей печке да к люльке.
– Что и говорить, твоей Марье, обченаш, дико повезло, – заглазно посочувствовал председатель жене Арси. – Понадеялась молодица на молву, что жених из Новин, а втюрилась в самую худую избу, может, во всей округе.
– Дак допрежь-то она увидела во мне орла в красных лампасах, а не хваленого новинского лаптя, – возразил Арся и хвастливо возгордился: – Да будет тебе известно, Грач, хошь я и вышел родом из Новин, а нутром-то я буду из конницы Буденного, где чтилась одна команда: «Эскадрон, шашки наголо!» И вся недолга! А рука у меня, признаюсь, ух, была склезкая!
– Хватит тебе попусту махать языком, становись лучше к плугу, – с горечью посоветовал председатель.
И Сим Палыч, махнув рукой на Арсину пустую хвастню, которой были сыты в деревне, замолк, вперившись взглядом себе в широко раздвинутые ноги. А докурив глубокими затяжками цигарку, он перекинул взгляд на Заречье. Сперва посмотрел на вызолоченную вечерним солнцем лохматую шапку бора Белая Грива, потом на светлые и рослые березники и ненадолго задержался взглядом в низовье, на туманившемся в дрожащем мареве крутом берегу – бывших разоренных Новино-Выселках. И как бы вслух подумал:
– С коммуной-то, обченаш, ох, поторопились… Не с нее и не с колхозов надо было б начинать переворачивать жизнь на новый лад в нашей лесистой стороне, где болота да холодный подзол. А именно с «товарищества», которое показало себя у нас как дельное начало. А мы, не знавши броду, бухнулись прямо в воду выше головы. Силком загоняя людей в колхозы, такую заварили густую тюрю, что теперь, сдается мне, и во веки веков не расхлебаешь. Правда, хоть и поправил нас товарищ Сталин в своей статье «Головокружение от успехов», да, видно, поздно вышло. Обченаш, что-то перемудрил с колхозами наш большой хозяин, хотя и с усами! – И сухо закончил: – На завтра распорядился, чтоб никаких работ. Так уж повелось у нас: сенокос начинать с именин столяра. И нече, знашь, ломать жизнь через коленку. К тому ж без праздников человеку, обченаш, тошно жить на свете. Так что ты, Арся, отвяжись от Ионыча. Пусть наш мастер отойдет душой от возведенной на него напраслины да берется за дело.
Арся сперва слушал председателя рассеянно, вполуха, а потом весь как-то напыжился:
– А ты, Грач, гляжу, линяешь перьями-то? – ощерился он. – Да и душком от тебя несет за версту не нашенским, не советским.
– Чем кормимся, тем и воняем, – усмехнулся председатель, поднимаясь на ноги и отряхивая со штанов сырой песок. – Чего греха таить, обченаш, случается, что и фукаю. Дак это не с надсаду какого-то, а скорее, со страху за дальнейшую участь нашей деревни, которую мертвой хваткой берет за жабры индустрия. Ведь так называемое лесозаготовительное «твердое задание», что спустили сверху на деревню, не что иное, как осужденная в донэповское время продразверстка. За зиму на лесовывозке всех лошадей загробили, поэтому и посевную провели кое-как. Так что и надежи на урожай никакой. Всего две зимы перебыли, а уже на всех амбарах раскрыли соломенные крыши на прокорм скотине. Такой стыдобы, знашь, чтоб коров привязывать веревками через подбрюшье к потолочным балкам во хлевах, в единоличное время не слыхивали. Вот щас говорю тебе про это, а у самого со страху от мысли, как дальше жить, по спине пробирает мороз. Будто по ней кто-то, общенаш, боронит железным «зигзагом».
На прощание он досадливо крякнул и потопал домой ужинать. А зря, надо было бы ему еще немного повременить на кряжу да втолковать ярому закоперщику новой «жисти», что все, сейчас доверительно выложенное им, это его, Сима Грача-Отченаш, личная душевная боль за судьбу деревня. Но этого он не сделал. А напрасно. И об этом он пожалеет, многого не увидит.
Деревня уже вечеряла за самоварами, когда по ее улице пошла гулять новая молва:
– На Певчьем кряжу Великий Грешник Новин построил «обчественную точку»! – А это было уже совсем интересно.
– А то ишь, што придумали: кубыть наш Беда-от роет, мол, могилу себе, – засудачили на крылечках старухи. – Да его, известную неработь, еще и орясиной не зашибешь враз-от!
Молодым в словах «обчественная точка» мнились качели, а мужикам что-то вроде районного привокзального ларька, в котором будут продавать шкалики с дармовой, для привады закусью – хвостами от ржавых селедок. Да с тем и двинули на кряж полюбопытствовать.
На самом же деле «обчественной точкой» оказались вовсе никакие не качели, тем паче и не привокзальный ларек. Над свежевырытой ямой стояла сколоченная наспех из гвоздатой опалубки будка со скошенной на одну сторону крышей. Она чем-то напоминала увеличенную во сто крат скворешню, сколоченную наспех безруким мастером. Если чем-то и разнилась, то только тем, что с лицевой стороны вместо летки была повешена на кожинах от старого гужа кособокая щелястая дверь, на которой незадачливый мастак, вывалив от старания лопатой язык, рисовал тележным квачом с помощью дегтя каких-то разлапистых жуков:
– «Мы!» «Жы!» – насмешливо и громко прочел младший сын столяра Данька Веснин, прозванный в деревне за веселое колобродство Причумажным.
– Гы-гы-гы-гы! – загоготал председатель Сим Грач-Отченаш, догадавшись о назначении «обчественной точки». – Арся, неужто для такой надобности, обченаш, в деревне задворков не хватает?
– Да кто ж теперь, маткин берег – батькин край, сюда, к нужнику, придет песни-то петь? – не на шутку озадачился конюх Матвей Сидоркин.
Прыснул мелким смешочком и колхозный счетовод Иван Ларионович Анашкин, кивая в сторону Арси:
– Грамотей кислых штей… Вот уж воистину-то говорится в народе: дураку – что деньги, что грамота, что власть – все во вред!
А уработавшийся «грамотей кислых щей» смачно сурыхнул в дегтярное ведро усатый квач и строго объявил:
– Завтра вместо праздника лишенцу-обложенцу будя открытие «обчественной точки». Так-от!
– Сразу опосля чаю велишь приходить или и обед прихватить, штоб, маткин берег – батькин край, покрепше вышло? – осклабился Матюха Сидоркни.
Арся сделал вид, что не понял насмехательства над собой. Что и говорить, прошли его золотые деньки, когда он жахал колуном по жерновам, рубил под корень колодезные журавли и рвал зажженные лампады вместе с потолочными штырями. Теперь, как прежде, когда загонял односельчан в колхоз, не вызверишься, не помашешь для острастки «заржавелой пукалкой».
И вот, выхватив взглядом в толпе набожную вековуху Феню, постно хихикавшую со всеми вместе, он и решил отыграться на ней:
– А ты, церковная просвирка, прихватила б завтра святой воды, штоб покропить обчественную точку при открытии.
– Святотатствуешь, Арсентий Митрич! – укоризненно заметила тетушка Копейка. – Ты хучь подумал, какой завтрия день-то будя? Смотри, тезка нашего столяра, архангел Гавриил не поглядит, что ты коммунячий костык… Вота он как разгневается…
– За бороду твоего архандела!.. – погрозился кулаком в небо Арся. И, больше не сказав никому ни слова, он собрал «струмент» и отправился к себе на край деревни.
– Речи-то какие срамные талабонит, – в смятении истово крестилась тетушка Копейка. – Завтрия у нашего мастера день ангела, а ён спроворил экую худобину курам на смех. Да еща, безбожник, велит приходить на открытие своего нужника со святой водой. О, беспутный-то! О, выжига-то!.. Не хотела говорить, а теперь скажу. Это ён, нехристь, рушит божью ограду на нашем погосте. По ночам, аки лесной оборотень, разбивает каменные столбы и кирпич-калинец потом везет в челне на продажу в Понизовье, где мужики кладут себе печки на века.
– Как есть лесной оборотень! – с суеверным страхом повторяли новинские аборигены.
Наутро, в день архангела Гавриила, новинские косари, как и прежде, собрались на заулке у столяра с литовками на свой предпокосный смотр. А когда уже расходились по домам, чтобы переодеть выходные рубахи, решили завернуть на кряж к перевозному вздыму: хотя наказ Арси-Беды прийти на «открытие обчественной точки» никто всерьез не принял, и все-таки разбирало любопытство, чего еще выкинет рыжая бестия?
И вот приходят на свой Певчий кряж, а там слезно убивается тетушка Копейка:
– В сей ночи, видно, лисица утянула со двора мого Монаха.
У вековухи в хозяйстве были две черные животины: пронырливая коза Чека и старый безголосый гусак Монах, который умел только шипеть. Он и вправду походил на чернеца-отшельника, не любил стадности, гулял только в одиночку, важно покачивая головой, как бы нашептывая свои гусиные молитвы.
– Даром што ён, немко, был животиной в перьях, а в жизни-то уж такой умник-разумник-от!
Феклиным горестным причитаниям положил конец Арся-Беда, как-то незаметно припожаловавший на кряж в своей праздничной рубахе, зашитой сквозным швом на брюхе («выпимший» он любил рвать ее перед мужиками), и не в меру большущих штанах, подвернутых снизу, в свое время удачно экспроприированных у рыжего Кузьмы-Мельника. И вот, вместо того, чтобы по-христиански «поздоровкаться» с однодеревенцами, он, уже немало обуркавшийся в своей раскованности поведения, якшаясь с разными уполномоченными из «рая», которые на разминку, этак спроста, любят пошутковать с народом запанибрата, тоже решил «пошутковать».
– Мужики, могет, перед тем, как сесть за стол у столяра, обновим нашу «обчественную точку»? И тогда уж чохом шастнем в коммунизму! – взреготнул от своей нахрапистости Великий Грешник Новин и на глазах у однодеревенцев стал готовиться к отправлению торжественного обряда. Неспеша развязал веревочную опояску на штанах, повесив ее себе на шею, как разорванный гант от нательного креста, и, кривляясь, укрылся за щелястой дверью, разрисованной дегтем жирными разлапистыми жуками – «М» и «Ж».
И оттуда уже, как из преисподней, известил благодарностью своих однодеревенцев, изумленных нахальством прохиндея:
– Рад за доверие, мужики! – И прогундосил свой любимый напев: – «Кто был никем, тот станет всем!»
– Бог тебе в помощь! – качая с осуждением головой, хохотнул председатель. – Ты строил, тебе, обченаш, и надлежит обновлять по первой череде свои «обчественные» хоромы.
– Митрич, смотри не обдерись там об гвоздье-то! Ржавое оно ить, дак долго ль до греха, – предостерегла скоморошника сердобольная тетушка Копейка, не в силах удержаться от смеха.
– Только без меня не уходите к столяру, – демоном хохотнуло за дверью.
– Эхе-хе-хе, комедиан, да и только, – горько проздыхал счетовод Иван Ларионович Анашкин. – Путный-то хозяин как поступает? Пообедать норовит у соседа в гостях, а «золото» в себе несет к себе на огород.
– У нашего смушшателя все-то насупротив, все-то наоборот, – прогудела бабка Пея, словно дыхнула в самоварную трубу.
Новинские аборигены посмеялись, покачали головами над непутевостью бывшего своего доморощенного ретивого предкомбеда и хотели было уже расходиться по домам да готовиться в гости к своему уважаемому столяру. Но они многое бы потеряли, не увидев, как он вышел из своей «обчественной точки». Впрочем, он вылетел из нее, как пробка из бутылки от вспенившегося пива, едва не сорвав с кожин щелястую дверь. К удивлению сельчан, он выскочил на кряж без портов, ошалело хрипя осевшим голосом:
– Змий-ий! Зми-ий! – и дал деру с кряжа, только засверкали его конопатые круглые ягодицы, наполовину прикрытые линялой красной рубахой.
– Зми-ий! – продолжал он истошно вопить, улепетывая на край деревни, к себе в худую, стрюцкую избу, сея своим переполошенным голосом такую жуть, что волосы становились дыбом.
А тут еще и младший сын столяра Данька-Причумажный, задохнувшись от хохота, выпал из толпы, как клепка из рассохшейся кадки. Новинской вековухе тетушке Копейке помнилось: не иначе, как наступило светопреставление. Истово обнося себя крестом, она зашептала заплетающимся голосом:
– Свят, свят…
Но вот Данька, валяясь на кряжу, подал признаки жизни. Схватился руками за живот и принялся топать растрескавшимися пятками по плотной гусиной мураве, давясь от хохота:
– Ой, люди, умру сщас!
Нет, тут было что-то не так. И первым пришел в себя от растерянности председатель. Хотя и он, Сим Грач-Отченаш, слывший до женитьбы в поречье первым драчуном на престольных праздниках, не больно-то смело шастнул из толпы. А когда с опаской приоткрыл дверь «обчественной точки», враз ее захлопнул, оторопело отшатнувшись туловом. Но чтобы дать деру с кряжа – на манер бывшего отчаянного пред-ком-беда – его что-то удержало и снова заставило приоткрыть дверь нужника. И надо было видеть, как он тут же пошел прочь, будто пьяный, неверно делая замысловатые коленца. А потом у такого-то мужика, на груди которого хоть санные полозья гни, ноги подкосились с легкостью плотницкого расхлябанного складного метра. И повалившись на траву рядом с Данькой-Причумажным, он жалобно-изнемогающе застонал обращаясь к вековухе, никак не зацеплясь за первое слово:
– Фе… Фе… Фе-ню-шка… Мать ты наша, игуменья Новинская… Радость-то какая!… Дак, нашелся-таки твой чернец-немко… Жив-здоров твой Монах… того и нам всем желает!
От такого известия вековуха уже не могла сама идти. К кособокой дверине, разрисованной жирными дегтярными жуками «М» и «Ж», ее подвели под руки, будто к зацелованной иконе для последнего причастия. А как только она заглянула во внутрь нужника, тут же запричитала в голос:
– Сердешный ты мой!.. Дак как это тебя, бедолагу, угораздило ввалиться в эту поганую ямину?
Из проруба нужника, где лежали смятыми раструбами мельниковы порты из «чертовой кожи» – в паре с домотканными Арсиными исподниками, смело выглядывала, покачиваясь на черной длинной шее, голова вековухиного гуся. Он-то, Монах, и перепугал бывшего ретивого предкомбеда-уполномоченного, высунувшись из-под него и зашипев по-змеиному, когда тот, ничего не подозревая, кроме благости свершения первой необходимой надобности, взгромоздился «орлом» над прорубом. А так как гусь был безголосым, то и оставался он никем не обнаруженным до прихода обновителя «обчественной точки»…
– Тут, маткин берег – батькин край, кто хошь выпрыгнул бы из портов, пусть они были б у него распоследними, – покатывался со смеху конюх Матвей Сидоркин. – Спасибо, што вековухин немко с ночной голодухи не отщипнул ему животворный стрючок – калекой оставил бы на всю жисть мужика. И новым его пестышам пришел бы каюк.
– Данька, вредитель ты этакий! Признавайся, Причумажный, твоя, обченаш, работа? – все еще давясь смехом, выкрикнул председатель Сим Грач-Отченаш…
А праздник у Мастака только еще начинался. По новинской прибранной улице все шли и шли к дому столяра семейными парами принаряженные в новые ситцы селяне. Бабы горделиво несли перед собой на решетах, прикрытых вышитыми рушниками, пироги-моленики с первой ягодой голубикой и разную другую снедь для общего застолья. У мужиков явственно топырились карманы от поллитровок. На медовуху столяра, как прежде, теперь рассчитывать не приходилось.
– Сами виноваты, коль в прошлую зиму на-шарап съели у мастера всех пчел живьем, – горько шутили над собой новинские мужики.
И вот вся деревня собралась в большом застолье под березами в подоконии столяра.
– Ивановна, матка-гладка! – громко обращается к дородной Груне с дальнего конца стола призахмелевший Емельян (он всех хозяек в деревне так, по-свойски, величал во время гостевания на пастушьей череде). – А именинник-то наш где? Как ушел в дом, так и запропастился там.