bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 32

– Никуда не подевался наш именинник, придет… – по-хорошему отвечает разрумяненная у печки Груня, неся к столу на большой кухонной доске духовитый рыбник, а сама знай винится перед соседками: – Ранее-то недели за две готовилась к празднику, ныне все наспех… Никак не думала, что теперь вспомянете о своем мастере. Спасибо, спасибо вам, гостюшки родимые, да угощайтесь на здоровье, чем бог послал. – Привечает, а у самой на глазах наворачиваются слезы.

Новинским кумушкам не хочется вспоминать того, как это они, примерные матери (так считала себя каждая из них!), не удержали своих сынов, желторотых «косомольцев», от шарапа в деревне. Поэтому разговор переводят на другое. На то, что сейчас хозяйке застолья ближе всего:

– Как невестка-то старшего сына чувствует себя со своим брюхом?

– В ночи были схватки, думали, к утру разрешится, ан нет, что-то еще держит, – отвечает Груня, чутко прислушиваясь: не позовут ли в дом. – Сын-муж на побегушках у повивалки. А старик дежурит перед дверью горницы. Горазд переживает, чтоб все вышло ладно, и ждет внука. И имя хочет дать своего отца – Иона… До разора церкви был Фомой неверующим: бывало, крещеные идут к заутрене или к обедне, а он – топор на плечо и пошел поправлять крыльцо вдове или солдатке. При этом еще скажет: «Бог в каждом из нас должен жить». А тут, как схватки-то у невестки начались, повелел зажечь лампаду наперекор Арсиному запрету.

– Рано или поздно, а оно, вразумление-то Божье, приходит к человеку, особливо, ежель он натерпелся лиха от обидчиков своих, коих допрежь не считал недругами, – встрянула тетушка Копейка.

– Именины столяра – енто наш самый козырной престол в Новинах! – изливался перед кем-то пастух Емельян.

Ему тут же напоминают недреманные хозяйки:

– Пулковник бычий, гляди, после «ентова» праздника не проспи протрубеть на своем берестяном рожке новую зарю!

– Матки-гладки, как сказал бы наш Великий Мастак Новин, истый заботник – сколь бы ни выпил, когда б ни лег, встанет вовремя. Так-от!

А в это время на краю деревни, в спотыченной избе, сидел у окна в одной рубахе и большой печали Великий Грешник Новин, нещадно кляня себя:

– Черт попутал меня с этой «обчественной точкой» «М» и «Ж». Щас, когда вся деревня поднимает чарки за лишенца-обложенца, а ты, предкомбед, кукуй тут на «сухую» и без портов. И Марья моя тоже хороша: славит контру подкулачную… У-у, стерва мышьегорская!

А тут из подокония столяра поднялась раздольно-многоголосая песня (любимая именинника) и, встав на крыло, закружилась над деревней размашистой птицей. И Арсе, бывшему пред-ком-беду, сделалось до того тоскливо, до того муторно на душе, что он, не замечая этого и сам, как затананыкал свой навязчивый до сердечного скрежета мотив, переходя на слова:

«Кто был Никем, тот станет Всем!..»

А вообще-то Арся ни молитв, ни песен не знал, кроме похабных потешек про попов-дармоедов и буржуев-кровопийцев. Не прочь он был проехаться и по своему нарождающему кровному классу…

А вот эта, всем песням песня, врезалась ему в самую печенку, когда он однажды еще на губернском слете коммунаров пел ее со всеми вместе. И особенно втемяшились в него слова: «Весь мир разрушим мы до основания». От этих слов, когда они вырывались из бессчетно распахнутых настежь глоток, его всегда прошибала непрошенная слеза, по спине бегали холодные цепкие мураши и начинали сами по себе сжиматься кулаки. В эти минуты он всегда был готов ринуться крушить. И неважно – что, главное крушить и подминать под себя упрямых и несогласных…

Арся так распалил себя, что уже не мог усидеть на лавке, будто под его вислый зад какой-то нечистый подложил раскаленную сковороду. Он вскочил на ноги, и тут же в нем вновь прорезались слова-заклятье: «Кто был Никем, тот…» – пропел он, нещадно пуская петуха, и, отбивая шаг босой толстопятой ступней, протопал к порогу. Перед дверью чутко прислушался: не взвизгнет ли половица скрипучего худого крыльца да не идет ли кто звать его, бывшего предкомбеда-уполномоченного, в гости к столяру.

Нет, ни гу-гу! И тогда он с тем же воинствующим кличем протопал уже к открытому окну, где наполовину высунулся, как кукушка из настенных часов, чтоб посмотреть не бежит ли кто, запыхавшись, к избе – звать его, беспортошного, к именинному столу. Но даже и ребятишек на заулках не было видно, будто все вымерли. И он знал: сейчас все они в подоконии столяра вились вокруг матерей в застолье, уминая из их рук куски пирогов.

– И Марья-то не догадается принести порты из «обчественного» нужника. У-у, недотепа мышьегорская! – негодовал Арся, метаясь по избе, как затравленный зверь, обложенный флажками, пока не наткнулся взглядом на карандашный огрызок, воткнутый кем-то из его пестышей в щель бревенчатого простенка.

А через какое-то время он уже сидел за столом и выводил на двойном листе, вырванном из дочкиной школьной тетради, первые каракули. И пошла-поехала, без запятых и точек, Арсина кривая дорожка, будто бы нацарапанная гребучей лапой курицы на песке:

«Начальнику губернского ОГПУ

от бывшего предкомбеда деревни Новины Арсентия Тараканова


Доподлинно доношу как в прошлую весну справляли в Новинах Первомай. Когда труждущий люд земного шара вразрез выпимший ходил по улицам с красными флагами пел песни плясал под гармони. Наш же предколькоза Сим Грач Отченаш весь день ходил смурным. Я как закоперщик новой жисти спрашиваю его. Пошто едрена вошь ходишь тверезым. Али празднику не рад. А он гад вперекор мне. Как не рад. Рад да только нечему веселиться. Из первой колькозной зимы мы вышли как опосля Мамая. Все соломенные крыши на сараях раскрыли на прокорм скотине. Такой стыдобы не припомнится мол в единоличной жисти…»

Чтобы явственнее выходило на бумаге, Арся время от времени слюнявил огрызок химического карандаша, макая им себе в щербатый рот, как в худую чернильницу-непроливайку.

«А на яблочный Спас того же года наш пред подкулачник недобитый хлебосольно отпотчевал у себя дома местного попа Ксенофонта который в это время скрывался от революционного правосудия. Не трудно догадаться о чем они точили лясы за столом ежель на второй день из церкви выкатили бочки с керосином и тележным дегтем. И упрятали в раскрытый сарай.

Я же повторяю как закоперщик новой жисти тож не дремал. И на Покрова своим шутейством отправил кадило недобитое к его заждавшимся праотцам. Побаламутил мол православных и будя. Ша. Амба. Аминь.

А ныне наш пред подкулачник и вовсе распоясался. Сделал колькозникам большое попустительство на поповский праздник. Вот щас доношу об этом а он контра потачливая во всю ивановскую коноводит деревней на именинах нераскаявшегося ЛИШЕНЦА ОБЛОЖЕНЦА столяра славя его небесного тезку архандела Гавриила. Бражничают и поют дореволюционные песни. Во субботу день ненастный нельзя в поле работать. И это накануне-то сенокоса. Да это ж явное вредительство

Вчерась в упреждение поповщины я затеял строительство для нужд всей деревни. Обчественную точку Мы и Жы. И там у меня вышла понад рекой вышла стычка с нашим предом. В разговоре по душам он открылся как перед братом родным. И грит мне. Ни с коммун и ни с колькозов мол надо было б зачинать новую жисть. А с ТОЗов. А понимать надоть. С кулацких гнездовий. Я ему режу ПРАВДУ МАТКУ в глаза. Грач от хошь ты птица и ВЕШНЯЯ но от тебя за версту разит БУРЖУЙСКИМ духом. А он мне бывшему-то ПРЕД-КОМ-БЕДУ наотмашь отвечает. Будто навостренным стругом по доске взадер. Чем Арся кормимся тем и воняем. Я сдержался. Слухаю сжав кулаки. А он далее раскрывает свое подкулачное нутро. сдается мне што наш большой хозяин хош мол и с усам но перемудрил с колькозами. Во гад на кого замахивается. На нашего любимого вождя готов поднять руку. Потому и доношу неотложно наш новинский Грач Отченаш слинял. Поменял перья. Ежель человек на таком посту сумлевается в советской власти и ее Вожде ему не место быть с нами. Таких надоть сразу брать под ноготь. С корнем надоть выкорчевать таких из нашей жисти…»

И вот корпит над доносом обойденный дармовой чаркой Великий Грешник Новин, а его однодеревинцы, в том числе и жена Марья Мышьегорская, и не догадываются о зловредных кознях своего мирянина, усердие которого может стоить кому-то жизни. Да и «десятка» за железной решеткой – тоже не подарок для его планиды.

A они, однодеревенцы, как на пиру во время чумы, до хрипоты, знай надрываются в песнях и до упаду пляшут вприсядку под голосистую тальянку старого гармониста Никанорыча, окрамсанного по самый пах еще в начале века на «сопках маньчжурских». И это, всему назло, обвальное отрешение сельчан от повседневности серых будней и выводило из себя бывшего пред-ком-беда, который уже корпел, язык высунувши от усердия, над последней строкой своего «послания» к потомкам: «С КОМПРИВЕТОМ ЗАКОПЕРЩИК НОВОЙ ЖИСТИ БЫВШИЙ ПРЕД-КОМ-БЕД Арсентий Тараканов. НОВИНСКИЙ БОРЕЦ ЗА НАРОДНОЕ ДЕЛО».

И переводя дух от дел неправедных, он сразу же протопал к кадке с водой, чтобы залить свое горюшко-горькое. А перед тем, как испить ключевой искристой новинской водицы, он вновь сторожко прислушался: не бежит ли кто звать его, Арсю-Беду, в гости к столяру. Нет, никто… И, видно, никто и никогда не прибежит к его худому крыльцу с такой благой для него вестью. И осознав это, он досадливо крякнул:

– Ну, хоть бы один голландский фуй икнул на вспомине легком!

А там, в подоконии столяра, под вековыми березами, только еще разгоралось разливанное веселье. То разноголосо поют любимые песни, то пускаются в пляс вприсядку под задорную Никанорычеву тальянку с медными планками. И непременно под его, Никанорычеву, знаменитую на все приречье «Пиесу “Барыню”».

В Новинах, деревне русской, а теперь еще и деревянно-колхозной, ничего не делается без куража и форсу. И это многообразие потешенья идет от всего верховья, с речного вешнего переселения. Через это и самого гармониста так, любя, называли: «Наш Пиеса Барыня». И вот веселятся от души мстинско-новинские аборигены, словно в последний раз пред светопреставлением. И никому-то было невдомек, как в это время из-за леса Борти, подступавшего к задам огородов, из Гнилого Угла на деревню наползала насупленная туча. Вот она заслонила собой солнце и набрякшее враз небо тут же, под вихревую круговерть, поднявшую черным столбом выше крыш пыль и сор новинской улицы, разродилась в неистовом реве. И ох, как много гостей в застолье и на плясовом круге, если не рукой, то мысленно перекрестились в сей миг.

Потом-то новинские аборигены долго будут пересказывать и все по-разному, как это было. И все-таки, наверное, лучше других разглядела начало грозы бывшая вековуха Феня. Она как раз в это время ходила к себе домой – запирать во двор свою пронырливую чернущую козу Чеку, которая позарилась на соседскую капусту. Рассказывая об этом, она для пущей важности всякий раз подкудахтывала под квочку-наседку. Недавно разрешившись сыночком от бродячего богомаза Лаврентия, такое вольное поведение ей даже приличествовало. Теперь ее никто не мог обозвать вековухой (а если кто по привычке и называл ее так, то не забывал прежде сказать – «бывшая»).

– Перед тем, как грому-от грянуть, – со степенством растягивала она слова, – брюхатая-то туча-неминуча гонобобельного цвету на глазах у меня возьми да и разродись по-над деревней. А из ее разверзившейся огнезарной утробы, кубыть из материнского кровотечного нутра, возьми и выпади невидимый сохатый. Только заметны и были его ветвистые, опять-таки огнезарные рожищи. И тут же играючи, скоком-скоком, обежал полукружьем полнеба. А поравнявшись с перевозным вздымом и видно уже по наущению небесного тезки нашего столяра, архандела Гавриила, со всего-то маху, как в недавную бытность наш Арся-Беда с ненависти дубасил колуном по каменным жерновам, возьми да и бодни своими белого каления, рожищами-от в новую «обчественную точку «Мы» и Жы». Тогда-то и вышел большой гром-от, а по-над кряжем повалил дым…

А что дальше было в этот праздничный день в Новинах стало известно уже от Арсиной жены Марьи, когда та воротилась с именин столяра.

– Пошто так долго-то гостевала у лешенца-обложенца, стерва ты Мышьегорская? – брюзгливо накинулся на жену заждавшийся хозяин. – Поди, все пироги наворачивала. А нешто было б смотаться на кряж…

– Только оттуда и пришла, – так же сердито поперечила Марья.

– Пошло ж тогда порты-то не прихватила из «обчественной точки»?

– Оттого и не прихватила, что они там не ночевали… Сгорели порты с чужой задницы вместе с твоей «обчественной» сраминой. От твоих трудов и добра осталось, курам на смех, медная пуговка от опушки портов мельника Кузьмы Андреича. К тому ж и ее Абрамов спроворил себе на рубаху вместо значка «Ворошиловский стрелок». – Марья уже не в силах стоять на ногах от разбиравшего смеха, хлопнулась дородным задом на широкую лавку перед окном, продолжая покатываться над своим непутевым «Борцом за народное дело»:

– Вота теперича ты, как есть, взаправдашний коммунар беспортошный! Говорю, архангел Гавриил напустил на твою кособокую срамину молнию, которая враз пыхнула синим огнем и от всех твоих делов на кряжу остался пшик! Чиста-баста, снова приходи крещеный народ и пой песни по-над рекой.

Арся сграбастал со стола свой донос и потряс им над головой:

– Зато теперь у меня его земной тезка, Мастак-Гаврила, сын Ионов, ох, как запоет лазаря! Да еща попляшут вместях с Грачем-Отченаш на раскаленной сковороде!

Марье было не впервой слышать о доносах своего суженого прохиндея из Новин, чего она не одобряла:

– Скомкай свою поганую бумагу да прибереги ее для другой своей надобности. – И тут сделалась серьезной. – Опоздал-таки, Арсюша, дать ход своей бумаге… Ушел от нас Мастак.

– Куды это, Конда, отправился от такого-то застолья?

– Давеча ушел, отсюда теперь не видать.

Арся, замороченный недомолвками жены, часто взмаргивая своими смышленными глазками, взвился ужаленно:

– Чо-о, мелешь-то, мельница пустая?

– Прямь уж и «мельница», вот ты-то, как есть, мукомол-пустомеля! – отбрила Марья. – Я тебе баю: ушел от нас наш столяр-от. А ты тут тычешь мне в лицо своей поганой бумагой… Теперь ищи-свищи его с багром на Кошкинскую запань, как ветра в поле.

– Да куды и с какой радости ему было уходить от стола, от еды и питья? – завистливо взъерепенился не на шутку Арся, готовый вот-вот приступить с кулаками к подбоченившейся жене.

Но это нисколько не смутило Марью:

– А с такой радости и ушел. Надоели вы ему, обалдуи несчастные, хуже-то горькой редьки… А к нашему Ионычу привалила большая радость. Родился долгожданный внук, для которого и имя-то было уже загодя надумано, в честь его прадеда: Иона. А когда деду-то, сидевшему в переднем углу, под зажженой лампадой вынесли на смотрины горластого Мастака, уж и незнамо в каком колене, он так весь и изошелся в словах: «Господи, не гадал-не думал, что доживу до этого светлого дня и часу в нашем зачумленном содоме и гоморре. А вот поди же ты, дожил и дождался!» И устало откинувшись спиной к стене, как бы забылся в себе. Подумали, что отдыхает в тихой радости… А он, глядь, и не дышит. Тихо отошел и вся недолга. Вот какая вышла для нашего Мастака легкая кончина.

– Во-о, гад-то, «сивая бородка»! – наконец осознав случившееся, обескураженно выдохнул Арся-Беда, «борец за народное дело». И в сердцах грохнул кулаком по столу, а затем стал рвать в клочья свой донос, утробно рыча: – Улизнул-таки гад от Кошкинской запани – попрыгать с багорком в руках по мокрым бревешкам… Улизнул!

Глава 5

Дива

…Итак, родился рыбарь Иона Веснин в предгрозье Великой войны. В годы новых песен: «Катюша», «На границе тучи ходят хмуро», «Если завтра война…»

А вот «мужиком» он стал еще в свое солнечное дошколярство. В компании жеребенка-сосунка, которого однажды в начале лета привел к себе на заулок на брючном ремне отец Гаврила Ионыч, его любимый «Конь Горбоносый», и сказал ему озабоченно, как ровне себе:

– Сынка, будь этой замухрышке в репьях вместо братика, иначе она пропадет… У нее мамка утопла при переходе гиблой осоковой мочажины. И она долго блукала вблизи ее без молока. Как только волки-бестии не набрели на нее-бедолагу и не размотали ее кишки по сосенкам да елушкам? Да и та же лисица могла б загрызть.

Так у мальчишки-дошколяра нежданно-негаданно объявилась четырехногая, как скажет его бабка Груша, «сестрица» с веселой залыской через всю ее прехорошенькую мордочку. По этой родимой метине ее так и нарекли, по-домашнему, словно само с языка сорвалось: Лысуха!

И еще неизвестно, кому больше повезло от такого нечаянно-бескорыстного «родства». То ли жеребенку, сироте-несмышленышу, которого в семье Мастака окружили такими заботами и вниманием – только что не сажали вместе с собой за обеденный стол и не укладывали спать под одеяло; то ли сыну-непоседе, который от свалившихся на него радостных забот и хлопот забыл все свои ребяческие шалости и проказы. Да оно и понятно. Это тебе не котенка или собачонку привадить к себе. Конь (!) для мальчишки – больше чем он сам для самое себя.

И первое, чему мальчишка по подсказке отца обучил свою нареченную «сестрицу», – это пить молоко от их Красены. Задирал ей мордочку и совал за щеку, за зубы на скуле, горло бутылки с молоком. Такие хитрости он многажды видел у цыган, к которым его брал отец, когда ходил к ним в гости в табор у Лешачьего урочища петь песни. (Мастак-младший так же, как и старший Ионыч, значился в деревне запевалой.) И вот, перед меной лошадьми в деревне, они для получения в придачу хорошего барыша себе поили их водкой для резвости.

Надо отметить и то, что и его рыжая Лысуха оказалась на редкость понятливой «родней». Стоило ей завидеть своего вихрастого «братца» с подношениями в руках, она встречала его радостным ржанием. Тут же задирала голову и потом с завидной охотой «дудолила» парное молоко утром и вечером. Мальчишка тоже не оставался в долгу. В знак своего признания за ее привязанность к нему он нередко смачно чмокал ее во вкусно пахнущие свежей травой и парным молоком бархатистые губы. И сирота-жеребенок, видно, доброту расторопного мальчишки воспринимал за материнские ласки и заботы. Поэтому, куда бы тот ни пошел – купаться ли на Мсту (в Новинах не было моды называть свою «Бегучую любовь ненаглядную» по имени, а просто «Река». Зато только с большой буквы!) и он, четвероногий дружок, смело лез за ним в воду. Собрался ли бабки Грушин санапал волыглазый удить на волосяную лесу язей-головлей на перекате Ушкуй-Иван, с камня-Одинца, а Лысуха неотвязно паслась напротив, в укроме кряжа, на приволье, щипая на выбор траву-мураву…

Так, в дружбе и согласии, пролетело еще одно короткое красное лето во мстинском убережье, выполосканое грозовыми дождями. Для жеребенка-несмышленыша это была его первая трава в жизни. Для мальчишки-непоседы, по имени Ионка, минула его последняя пора ребячества. Этой осенью 1938-го года он впервые переступил порог школы, чему больше всех в семье радовалась бабка Груша:

– Слате, Осподи. Хошь санапал волыглазый займется делом, а то вконец отбился от рук со своим жеребенком. А разору-то в доме от его баловства сколь: молока, сахару, хлеба выпоил-скормил своей рыжей «сестрице», ужасть!

В один из поздних осенних дней, с затянувшимся серебристым «утренником» на повторной траве-отаве, новинский мальчишка после школы свел свою Лысуху на новую колхозную конюшню на сто отдельных стойл, которую построила плотницкая бригада во главе с его отцом.

А в ту осень, как «потом» нарекут в народе, «проклятого тридцать восьмого», когда Новины не досчиталась трех непоследних мужиков, первоклассник по имени Ионка-Весня, придя с конюшни вдруг по-взрослому объявил своим домашним:

– Теперь утром буду вставать со вторыми петухами, – и переведя дух, гордо, по-взрослому, выпалил: – Буду ходить вестях с конюхами с фонарем на конюшню «задавать корм лошадям!»

– Во, санапал-то! – всполошилась бабка Груша – непререкаемая владычица дома. – Да ты хошь подумал, сколь обувки-одежи потребуется тебе сгноить на конюшне, топча навоз?

– Сынка, обряжание жеребенка на колхозной конюшне тебе будет большой помехой в учебе, – высказал свое веское слово отец.

Но баловень-сын не хотел слышать никаких разумных доводов. Да и школа не имела к нему никаких претензий, так как читать он наловчился сам по себе еще за два года до школы. К тому же еще и не с простого слова, которое пугало его своей длиной.

Как-то купался он на натоке, в речной отмели, которая в весеннее половодье всякой раз как бы обновляется, смывается буйными потоками и со спадом воды снова «ткется» песчинка к песчинке, со своим дружком-соседом через ручей Коляном-Громоотводом, старшим по годам на целых три его жизни. И тот, дурачась с ним, стал учить его начальной грамоте. Перед раздольным плесом, на плотной песчаной мокрядине натоки, вышитой следками-крестиками суетливых речных пичуг-перевощиков, нарисовал обломком прута, как бы во весь верх газетной странны, большими буквами название их «районки». Потом буквы разделял черточками на слоги и стал внятно втемяшивать в его неразумную голову:

– «Большевик, большевик…» – повторялся он.

– Так просто?! – удивился мальчишка, аж от восторга весь заискрился бисеринами испарины.

– «Просто – фурить с мосту!» – огорошил его новинский искусник-балалаечник. – А кто за тебя будет учить буквы в букваре, Пушкин, да?..

Но разве это могло стать препоной для мальчишки, если в мире шла война: в Красном Китае (Особый район), Абиссинии – не знамо где; в Испании, в небе которой воевал и новинский «Чкалов», доброволец, летчик-истребитель Николай Жуков. К тому же он был еще и папкин ровесник. Друг и приятель по МЦПШа, как они в шутку называли свою Манкошевскую церковно-приходскую школу… Ну, как он – внук и сын урожденных новинских Мастаков, мог не выучить какие-то там закорючки, по которым можно было читать короткие боевые сводки с полей сражений в их районке «Большевик», которую деревенские мужики в шутку-всерьез иногда называли промеж себя «Вруном»:

С того памятного для него дня мальчишка ни на шаг не отступал от своего старшего дружка Коляна-Громоотвода, учась у него: в избе – тренькать-бренькать на его издивлячей балалайке, на Реке – расписывать темную мокрядь золотистой натоки печатными буквами. И уже зимой он бойко читал удивленным однодеревенцам про то, что творилось в Большом Миру…

А на другое лето настырный мальчишка уже сам стал «учителем» сироте-жеребенку. Может, поэтому и рыжая Лысуха во время семейного раздора заняла сторону своего опекуна, выказав далеко непокладистый норов. Не захотела никого впускать к себе в стояло, отбиваясь зубами и копытами от «чужаков», и – баста! Зато своего «братца» по шагам, по голосу, по запахам, только ей уловимым, привечала радостным ржанием, вызывая ревностную зависть у конюха Матюхи Сидоркина:

– Маткин берег – батькин край, экую выпестовали на свою голову единоличницу от колхозной кобылы!

И в то же время ему, кондовому крестьянину, было «пондраву» видеть бывшую сироту-замухрышку справной в теле и с расчесанными хвостом и гривой. А тут еще и по-мальчишьи с заплетенной на несколько косичек челкой. И через это он обращался к зеленому школяру с крестьянской почтительностью, как к ровне своей, величая его по-батюшке:

– Однако ж гляжу на тебя, малец, и наперед угадываю твою суть. Служить тебе, Гаврилыч, кадровую в кавалерии на своем коне!

И накаркал-таки новинский Матвей.

Вторую свою траву рыжая Лысуха провела в колхозном табуне молодняка на приволье береговой уремы, где за лето выгулялась до неузнаваемости. Из сиротско-брюхастенькой животины превратилась в поджаро-подбористую резвую двухлетку, игриво кося лучистым взглядом строгих глаз чайного цвета и в каком-то нетерпении перебирая тонкими ногами с высокой бабкой над точеными копытами. А когда новинские мужики присмотрелись лучше, то разглядели, что она и в масти полностью вычистилась, переменив «молочную» шерсть. Из рыжей превратилась в игреневую с белым нависом. А хвост и грива с челкой и вовсе издивили новинских мужиков. Их словно бы выбелили пройдошистые конокрады каким-то хитроумным зельем ради большого барыша при мене: из грязно-желтых они превратились в снеговые. Будто бы Богом меченная, игреневая тварь купалась в кучевых облаках.

– Маткин берег – батькин край, вроде б и шерсть одна, да масть не та! – заметил конюх Матюха Сидоркин. – Вота, какое диво-дивное подарила нам напоследок своей жизни батюшкина пегая Сорока-Попадья!

Игреневая Лысуха была третьим колхозным жеребенком от батюшкиной кобылы пегашки Сороки, реквизированной предкомбедом Арсей-Бедой на почин-разжив сельхозартели «Мстинская Новь».

При встрече с повзрослевшей двухлеткой у мальчишки аж захолонуло в груди от мелькнувшей мысли: «А вдруг моя рыжуля не узнает меня?»

Как бы не так. На его зов: «Лысуха!» она аж вздрогнула, красиво вскинув маленькую голову на длинной шее. А затем, поставив уши «топориками» и радостно взоржав, смело подошла к своему доброму «братцу», из рук которого все прошлое лето получала что-то желанное для себя. А это не забывается, нет! Это человек беспамятен на добро, а зверь – никогда…

На страницу:
10 из 32