
Полная версия
Трансвааль, Трансвааль
– Здравствуй, сын мой, раб божий Сим Палыч, – низко кланяясь, распевно поздоровался с председателем новинский батюшка, облаченный в мирское отрепье. – Вот вернулся в родные палестины блудный сын… Долго блуждал я в безутешных молитвах своих во кромешней тьме, которая обширно разлилась на всей нашей необъятной земле.
И отец Ксенофонт как мандат своей невиновности перед новой властью выудил из-за пазухи какой-то несусветной кофты затертую газету «Правду» со статьей Сталина «Головокружение от успехов».
– В сей грамоте, сын мой, сам Вождь Вождей признал: на местах в суетности совершена, мол, великая тщета противу своего народа.
Новинский председатель читал эту статью. И не без пристрастия. На многие вопросы утверждения новой жизни искал ответы и не нашел их. А так как о разоренных церквах в ней упоминалось лишь мимоходом, то и священнослужителя принял на первых порах сдержанно. Однако сознавая, что немало наломали дров во время коллективизации, он вскоре помягчел и разговорился:
– Да, отче, вот ушел ты из деревни, и у нас как-то сразу угасла радость при рождении младенцев. Без крестин-то на них теперь смотрим уже не как на своих кормильцев при старости, а как на сегодняшние лишние рты за столом. Как бы уже и не рады стали продолжению рода своего. Вот ведь какая, обченаш, нескладица вышла.
– Согласен, сын мой, мирскими сельсоветскими записями о рождении человека мы лишили дитятей духовных наставников, а их родителей – духовных сестер и братьев. Ведь слово крестных для дитяти бывает дороже родительских нравоучений, – с пониманием отозвался новинский батюшка.
– Да оно, отче, и по жизни-то так, все по уму было! Ведь и родителям без кумы и кума, которых сами выбираем, как говоришь, в духовные сестры и братаны себе, чтобы сообща наставлять на путь истинный своих неслухов, тоже жить тошно. К тому ж и крестным перед своими крестниками надо, обченаш, всегда держать себя в чести.
– В этом-то, Сим Палыч, и есть вся мудрость таинства крещения человека. Это и есть тот вечный венец духовной жизни человека, в котором и не поймешь, кто кого учит по кругу: то ли курица яйцо, то ли яйцо курицу.
– Об этом, отче, я и веду разговор. Вот ведь ничего нового и поучительного не дали людям, а на то, что создано самой жизнью веками, ввели великомножительные запреты да положили заказы. – От негодования председатель так ерзанул на табурете, что тот с надсадом хрястнул под ним. – Одно не заказано: бестолковая работа, которая, обченаш, становится людям в маяту, петухом в горле кричит!
– Сын мой, к сказанному надо присовокупить и кромешное словоблудие. Живем, аки сучьи детеныши, в сплошном лае… А взять нашу вселенскую татьбу. Ведь допущенное раскулачивание тех, кто в поте лица добывал свой хлеб насущный, это не что иное, как узаконенный разбой средь бела дня! За такое распутство, ох, зело спросится на том свете в Судный день! – От волнения у отца Ксенофонта нездорово зарозовели щеки, а на большом с лиловым отливом утином носе выступили кровяные прожилки.
– Насчет «того света», отче, не взыщи строго – не верую я в загробную жизнь… Хотя, – председатель развел руками, – хотя, ежель хорошо задуматься: жил-жил человек и в один прекрасный день – хлоп! – и понесли вперед ногами. Выходит, что на этом и шабаш для него. Нет, тут, думаешь, что-то не так! Этак можно и извериться в себе, ежель заранье знаешь, что в конце концов изойдешь в назем. А раз так, спрашивается, для чего тогда жил-был на свете? Стоило ли, мол, маяться годы? К чему тогда страх, стыд, совесть, жалость к ближнему?
– Сия тайна, сын мой, не за семью печатями, – похвально отозвался отец Ксенофонт, растроганный откровенным разговором. – Плоть человеческая полнится духом, то есть верой в бесконечность нашего бытия… А твое бдение, «есть ли загробная жизнь или нет?» – это и есть познание сей тайны.
Председатель же продолжал гнуть свое:
– Скорее всего, отче, я все-таки Фома-неверующий, ежель говорить о Боге. Хотя напрочь и не отрицаю его. Тем-то и обиднее для меня, что многое не приемлю из того, что делается сейчас в нашей жизни. Вот повсеместно обезглавливаем купола храмов, а крест-то целовать нас все-таки заставят! Только вопрос – какой? А целовать будем, и к этому, обченаш, катимся… А то, что ты вернулся в родные палестины, живи, отче, места под солнцем всем тут хватит. Завтра велю освободить церковь от склада. – И, печалясь содеянным, Сим Палыч, сказал покаянно: – Надо ж было дожить до такого бесчестия: крыши амбаров раскрываем на прокорм скотине, а храмы занимаем под кладовые! Так что обряжай церковь по силе возможности, да и старики подмогут, и приступай к своей службе. Понятное дело, с крестинами и венчаниями пока повременим, может, что еще и прояснится. Да и не в моей власти, обченаш, давать на это разрешение. К тому ж и крестить пока не в чем. Купель-то Арся уже давно продал за «чекушку» проезжему тряпичнику. И где теперь эту утварь сыщешь, ума не приложу. Ведь не станешь же купать младенцев в корыте, как поросят! А обряды править над усопшими – вот как надо, отче! – При этих словах председатель резанул ребром ладони себе по кадыку. – Негоже, чтобы человеку, уходящему из жизни, не полагалась заупокойная молитва. Дожились до неслыханного конфуза: умерших уважаемых однодеревенцев, сродственников своих хороним безо всякого обряда. Закапываем молчком, как околевшую скотину.
– Да, да, воистину глаголишь, сын мой, – тряся головой, сокрушался отец Ксенофонт. – Девять с лишним веков наша пресветлая церковь творила себя во благо крещеных на Руси. И вот вся эта кладезь духа человеческого опрокинута к ногам зачумленной опрични… Но не будем велико сумняшеся! – возвысил он голос. – Наша церковь на своем-то веку и не такие видывала гонения, выстоит и на этот раз. Думаю, это аки испытание, ниспосланное нам свыше, для укрощения гордыни и укрепления духа нашего.
Сим Палыч как бы ставя точку затянувшейся столь нежданной беседе, поднялся на ноги и совсем по-приятельски сказал:
– А теперь, отче, не откажи отобедать у меня.
– Сын мой, – поперхнулся отец Ксенофонт. – Хотя я и обвык за время моего обретания по чужим краям к мирской милостыне, но изволь отказаться от искушения быть гостем в доме твоем, ибо это может навести непредсказуемые подозрения к твоей персоне.
– Выходит, волков бояться и в лес не ходить? – рассмеялся председатель. – Как бы не так! К тому ж и вовсе ты мне не чужой, отче. Хотя бы только потому, что крестил меня грешнего, и именем нарек православным. А потом и первой грамоте в приходской школе вразумил. И крест целовали с Катериной на верность из твоих рук. Дак какой же ты чужой мне, отче? К тому ж, ты у нас был труждущим батюшкой: и в будние дни ломил на пашне наравне с мужиками. Когда надо и скотину не чурался лечить от пошавы. Да ведь и церковного сана по сути тебя не лишали.
– Благодарствую, сын мой, раб божий Сим Палыч, – Голос новинского батюшки дрогнул, он старчески всхлипнул и громко высморкался в серую тряпицу. – Снял с моей души тяжкий грех: думал, уже все спятили с ума в своем вселенском ослеплении. Буду молиться за отпущение грехов всех заблудших нашей пресветлой церкви, которая во все века молилась за процветание государства и за благополучие его подданных… А ведь может случиться такое: избудет из жизни народа церковь и державе скажут «аминь»…
Обживать свой поруганный храм новинский батюшка с самыми стойкими верующими начали с того, что выкатили из него бочки с тележным дегтем, вынесли хомуты, веревки, вязанки подков и ящики с гвоздями. И тоже, как и председатель, с запозданием ужаснулись содеянным:
– Неужто для такого добра не нашлось другого сарая, окромя дома Божьего? Ох, и басурманы ж мы! Басурманы…
Потом вставили выбитые стекла, вымыли затоптанные полы, а вот святить церковь отложили.
– Праздник собирания плодов своих оставим до Покрова, – сказал батюшка и в тот же день снова пропал из Новин.
А на другое утро, по потемкам, ушли из деревни еще и две богомолки – тетушка Копейка и бабка Пея. За плечами у них были берестяные кошеля, в которых стояли по две четвертные бутыли. Можно было подумать, что старухи собрались за керосином куда-то в дальнее село. На самом же деле их путь лежал через дремучие леса и топкие болота в бывший Петровский мачтовый заказник. На чудотворные целебные ключища, на Иордань, за святой водой, где, как утверждали страждущие паломники, если долго вглядываться в бьющий родник, вождленному взору являлся лик Спасителя.
Отец Ксенофонт вернулся в деревню через неделю. И не один: в компании с босяком-богомазом, который в наступившие безбожные времена оказался вовсе безработным. И вот его-то новинский батюшка и подрядил написать несколько икон над алтарем и «Страшный суд» над порталом церковных врат. За проделанную работу он пообещал богомазу свое заветное обручальное кольцо. Это был весь его наличный капитал, которым он мог распорядиться по своему усмотрению и который решил пожертвовать на возрождение поруганной церкви.
Богомаза по имени Лаврентий взяла к себе на прокорм вековуха Феня. Намереваясь заказать оклады для икон, Лаврентий по подсказке святого отца Ксенофота наведался к Ионычу. Когда он присмотрелся к обличию столяра, то нашел, что лучшей натуры лика святого угодника Николы-чудотворца для картины над порталом церковных врат ему не сыскать.
Дабы вразумить селян, впавших в безбожество, опять же по наущению батюшки был найден и прототип великого грешника для «Страшного суда». Ради этого отец Ксенофонт даже ссудил выпивоху-богомаза, дав ему на бутылку водки, чтоб тот напросился к Арсе на помывку в баню…
Заказ был исполнен к сроку, как и договаривались, ко дню Покрова. И такого стечения прихожан, как в то утро, новинский приход, не слывший в округе богобоязненностью, еще не помнил. Многие, особенно мужики, пришли к обедне не столько помолиться, сколько поглазеть на картину «Страшный суд» над порталом, о которой так много судачили старухи. Но и они о ней ничего не знали толком. Верхняя часть подмостей перед порталом была постоянно завешена рядном. А вездесущих мальчишек Лаврентий ретиво турил от лесов, на которые они постоянно рвались. Поэтому замысел картины хранился в большом секрете до последней минуты.
Накануне Покрова Лаврентий убрал от церковных врат подмости. Рядно же оставил висеть над картиной до праздничной обедни, в которую надлежало освятить церковь после ее поругания и отслужить благодарственный молебен. В тот же вечер он получил и обещанный расчет – золотое обручальное батюшкино кольцо. И сразу же на ночь глядя, не смотря на уговоры его хозяйки, тетушки Копейки, побыть на празднике, отбыл из деревни.
Новинские приметили, что Лаврентий шел по улице в сапогах-заколенниках, когда-то принадлежащих Кузьме-мельнику. После раскулачивания они валялись под Арсиным печным коником по причине того, что были слишком огромными для нового малорослого хозяина их.
– С чего бы это стрюцкий так щедро одарил босяка? – терялись в догадках кумушки на заулках, провожая взглядами долговязого богомаза, важно вышагивающего журавлем по улице в мельниковых сапогах.
Под нестройное пение принаряженных старух – «Кресту твоему поклоняемся, Господь…» – стало медленно спадать грубое рядно с картины над порталом церковных врат… И вот уже проглянул лазоревый небосвод, озаренный теплым благосветом, исходившим от слабо, будто в тумане, проявленного лика Николы-чудотворца, поднятого в зенит, сразу вызвав толки у прихожан:
– Маткин берег – батькин край, да вить это наш Мастак! – несказанно подивился конюх Матюха Сидоркин, виновато крестя себе щербатый рот.
– Да он, наш-от Ионыч, ежель судить по жизни, пожалуй, для нас будя поглавнее любого ангела, – трубно пробубнила из толпы бабка Пея, будто дохнула через самоварную трубу, но на нее зашикали. Так как в открывающейся из-под рядна небесной треуголке портала показались пухленькие голыши-херувимчики, купаясь на своих легких заплечных крылышках в сизых воскурениях.
Небо от тверди земной разделяла нарядная семицветьем радуга, позлащенная – от края до края – старославянской вязью в виньетках: «БОЙСЯ БОГА И СТРАШИСЬ ЕГО В КАЖДОДНЕВНЫХ ПОМЫСЛАХ СВОИХ, АМИНЬ».
Пространство под радугой было застлано дымными тучами, исходившими зловещими клубами из гиены огненной, которой была – худая Арсина баня с кособоченным полком.
И опять послышалось – ни к месту и ни ко времени – осудчивое потешание бабки Пеи (не приведи, Господи, попасться ей на язык!):
– Матушки-светы, люди добрые, да вы только, поглядьте! И в преисподней-то оказался первым наш – Великий Грешник Новин… Светопредставление да и только!
На вытянутых от любопытства и удивления лицах прихожан вместо испуга снова появились недоуменные ухмылки. А затем послышались и первые всплески робких смешков. Новинские прихожане узнали знакомые лица.
И верно, в закопченом котле с отбитых ухом (надо ж, какую достоверную деталь подметил богомаз Лаврентий для увековеченья худой Арсиной бани) сидел голышом сам хозяин щербатого котла. Только вместо того, чтобы изнемогать от корчий в крутом кипятке, как полагалось бы по этому случаю, Великий Грешник Новин (теперь за Арсей-Бедой так и останется это новое прозвание) прохлаждался себе в утеху с блаженной ухмылкой, видно в летней воде, хотя под котлом и горел огонь, в который подбрасывали дровишки-сучья чумазые, с короткими рожками, рыжие чертенята – вылитые Арсины пестыши. В правой руке он держал вересковый веник, хотя по замыслу батюшки он должен был – держать крест, как раскаявшийся грешник, левой показывал шиш хвостатому дьяволу, замахнувшемуся на него навозными вилами, опять же Арсиными, со сломанным боковым рожком и кривым черенком, цепко зажатыми в когтистых волосатых лапищах. Нижние конечности сатаны были окопычены по-бычьи парными нападками. Вместо клыкастой образины было наспех намалевано, как потом откроется, по подсказке Арси-Беды, до боли знакомое обличие. Да так знакомое, что никто не решился вслух назвать: чье именно?
А им было… обличие батюшки Ксенофонта с его так приглядной новинскому приходу некудышной редкой бороденкой и большим утиным носом с кровянистыми прожилками. А из так милой его огурцеватой плеши нагло торчали витые козлячьи рожища.
– Во-от оно пошто вчерась так скоро улепетнул из деревни, на ночь глядучи, босяк Лаврентий в заколенниках Кузьмы Андреича мельника, – наконец-то осенило в прозрении всезнающую бабку Пею. – А я-то, дура, все в догадке кумекала: штой-то наш прохиндей Арся-Беда все эти дни ходит с бесстыжей ухмылкой на своей рыжей образине? Во-от оно што!..
Среди сокрушающих вздохов-охов послышалось слезное покаяние вековухи Фени, усохшей от непорочной жизни и блюдения постов, как завалявшаяся церковная просвирка:
– Осподи, прости меня грешницу…
– У тебя-то, нашей христовой невесты, што могло стрястись? – насмешливо спросил ражий Артюха-Коновал, постоянный вековухин супротивник. – Живешь, баба на свете и – ни богу свечка, ни черту кочерга!
– А то и случилось, – смело выпалила тетушка Копейка. – Его-то, жердину-статуя, берегла, чем богата была, а себя-то, вота, не соблюла… Опростоволосилась, дура, от его скоромных речей.
– Не велика бабская потеря, матушка, – утешила вековуху бабка Пея. – Хошь оскоромилась… А так бы зазря и жисть прожила… Теперича, бог даст, и на поправку пойдешь…
То ли от наваждения сатанинской картины над церковным порталом, то ли от «скоромных речей» вековухи – ни ко времени и ни к месту – у колхозного счетовода Ивана Ларионовича Анашкина, исполнявшего, как и допрежь на правах приходского старосты роль дьякона, отвисла нижняя челюсть. А затем из его ослабевших рук неожиданно выскользнула заменявшая церковную чашу, похищенную Арсей-Бедой во время его погрома алтаря, глиняная пирожная дежа со «святой» водой, которой надлежало освятить храм после его осквернения.
От громыхнувшегося грохота гончарной дежи о камень отец Ксенофонт, уже помутившийся разумом, неожиданно вздрогнул и, высоко подняв крест, будто меч-кладенец, испустил дикий крик:
– Изыди, сатанид, изыди! – и с этими словами он грянулся навзничь на каменную плиту перед папертью.
К вечеру, так и не придя в себя, новинский беспокойный батюшка закончил свой тернистый земной путь. Пусть земля будет ему пухом. Аминь…
Отдышавшись у распахнутого окна от Арсиного убойного самосада, Иван Ларионович снова сел за стол перед шашечной доской с укором выговаривая своему сопернику в игровых забавах:
– А над усопшим-то святым отцом Ксенофонтом ты зря зубоскалишь. Не его уж вина, что ты облезьяньей породы. Напротив, он наставлял тебя жить по-людски: не завидуй, не укради, не убий, возлюби ближнего, как самого себя… Тебя и твоих пестышей крестил, желая здравия. Да и Создатель всемилостливый наш заповедовал нам быть жалостливым к обиженному… Беспамятный ты, Арся, вот ты кто! Оттого и человек вздорный, если не сказать, зело вредный! Ну скажи, какая-такая была тебе корысть зорить храм господний? Это надо было додуматься сжечь церковные иконы, которым, может, и цены-то никакой не было – ни малой, ни большой.
– Не иконы, а опиюм народа сожгли! – отмахнулся Арся, не находя выхода из тупика, созданного счетоводом на шашечной доске.
– Вот ты-то, Арся, и есть тот «опиюм» – отрава народная, – передразнил Иван Ларионович. – Сбросил с зеленой шантрапой колокола с церкви, и округа враз онемела. Да и самих песен в деревне убавилось. Теперь с трезву-то уже и не поют. А ведь новинские мужики – веровали или не веровали в Бога – всегда были охочи петь на хорах. Вот откуда у нас в Новинах прижилась песня-то на речном кряжу. А забудем песни, которые идут от души, забудем и имя свое.
Арся, отрываясь взглядом от шашечной доски, насторожился:
– Штой-то ты, кадило недобитое, седни раскадился больно уж вонько?
Счетовод снова сел за стол. Видно, поняв, что переборщил в откровении с Арсей-Бедой (поди знай, что у него на уме), с напускным равнодушием посетовал:
– Да я что… ежель кому-то и придется гореть в геенне огненной, так это тебе, Арсентей Митрич, тебе.
– Я, Иван Ларионович, из такого теста, которое не горит в огне и не тонет в воде. Наш преподобный батюшка Ксенофонт попробовал было усадить меня в кипящий котел в «Страшном суде», да заказал долго жить. – Арся наконец сделал ход и пристрожил своего собеседника: – Ну, покадил кадилом и ша! Пока председателя нет, выписал бы мне заветную бумажку на чекушку.
– Эхе-хе-хе-хе, Арся, Арся. И пальца не согнешь, и ногой не дрыгнешь для колхоза, а колхоз разоряешь. Но что с тобой, захребетником, поделаешь, коль ты, как сам говоришь, идешь корнем от нее, волосатой, – насмешливо провздыхал Иван Ларионович и принялся выписывать чек за липовую работу, якобы сделанную Арсей, ехидно спрашивая: – Подсказывай скорей, что ты, красный мироед, успел на сей раз сотворить полезного для артели?
– Ошеломил крышу на правлении, – не моргнув глазом, выпалил Арся, всхрюкнув от своей нахальной потешки.
– Так и запишем, – качая головой покручинился счетовод. – «Неколхозный алемент А. Тараканов ошеломил крышу на правлении колхоза «Новая жисть», – нарочито с ошибкой написал он и не утерпел, чтобы не запустить шпильку в бок дармоеду: – Знай, в воде не тонет только… – Но ему не дала досказать заявившаяся в правление вековуха Феня.
– Играете тутотка? – увидев на столе шашечную доску, с осуждением спросила она, одновременно по набожной привычке шаря слезливыми глазками по углам. Но вот, вперившись взглядом в засиженный мухами портрет усатого вождя во френче с карманами на груди, висевший на стене, она, чуть замешкав, перекрестилась (скорее, это сделала сама ее рука) и снова упрекнула: – Играете тутотка, а столяр-то наш строгает… И до чего ж струг-то направленный вжикает востро по доске, аж поет!
– Как это строгает? – часто взмаргивая своими ищущими глазками, переспросил Арся.
– Да так-от! Ты, вота, в такое-то ведро бьешь баклуши в правлении, а наш Ионыч только малость оклемался и уже строгает у себя на потолке, – храбро поперечила своему вечному супротивнику тетушка Копейка. – Мастер-от есть мастер, ему дорога кажная минута.
– Да кто позволил ему строгать? – выходя из себя, вспетушился Арся. – Скорее ступа у меня обрастет зеленым листом, чем позволю ему строгать! Опять хочет открыть свою частную лавочку. Ох уж и живуча эта контра недобитая! Ты хошь поймать ее под ноготь, а она, знай, уворачивается. Мастерскую отобрали, дак он на потолке сподобился строгать. Не выйдет!
Арся как-то неестественно взреготнул и погрозился кулаком:
– Но ничего… ужо пришпандорю я этого неуемного строгаля! Разнарядка тут пришла с Кошкинской сплавной конторы, дак требуется багорщик на запань.
– Уже в могиле стоит одной ногой твой багорщик, а ты его хочешь заслать на запань, – возразил Иван Ларионович.
– Строгать доски у себя на потолке могет, а прыгать по бревнам с багром в руках – не хочу? Не вый-дет!
Арся, пользуясь случаем, чтобы не остаться в проигрыше, махом сдвинул зажатые в «сортир» шашки на доске и спешно выкатился из правления. Но прежде проверил в кепчонке со сломанным взбухшним козырьком: на месте ли чек на «чекушку». При этом заочно ругнулся на колхозного кассира, Артюху-коновала, родного братца, который с утра укатил на таратайке в соседнюю деревнюю легчить не то хряка, не то жеребца:
– У-у, гад краснорожий, когда надо, никогда не оследуется на месте…
К столяру Арся замыслил нагрянуть скрытно, чтобы застать его врасплох, поэтому и пошел к нему не по улице, а через огороды. С задворка прокрался в приоткрытую дверь каретника, потом по бревенчатому създу поднялся на дворовые повети, а там по приставной лестнице, через пролаз заднего фронта, взобрался на потолок дома.
И только прохиндей, выкарячившись задом из-за борова дымовой трубы, поднялся на ноги и уже было разинул рот, чтобы пугнуть злоумышленника этаким оборотнем: «Ага, попался!» – как сам чуть было не упал от наваждения. Перед ним высился огромный крест, упиравшийся своим шеломом в коневой брус. Тут же рядом стоял и открытый гроб, где лежал, вывострив свою опрятную сивую бородку Николая-угодника, столяр со скрещенными на груди руками, в которых вместо свечки была зажата стоявшая торчком широкая стамеска.
Незваный гость ошарашенно попятился, и еще неизвестно, чем бы это все обернулось, не сядь во гробу Ионыч и не подай голос:
– Это ты, Арся? Ну, здорово! Проходи, коль пришел, милости прошу.
Оказывается, только что столяр ненароком глянул через слуховое чердачное оконце на огород, где нечаянно и заприметил крадущегося промежком картофельных гряд Арсю-Беду. Зная наперед, что прохиндей шпандорит к нему неспроста, а скорее с камнем за пазухой, он решил разыграть с ним шутку. И вот теперь, с еле скрываемой усмешкой, он продолжал привечать гостя:
– Думал, что уже и не свижусь с тобой, сукиным сыном, хоть ты и свой в доску – однодеревенец.
Арся, пропустив мимо ушей словесную оплеуху, слукавил, еле переведя дух от оторопи:
– Да вот… шел мимо, заслышал, как тут ты строгаешь, дак решил спроведать тебя. – А сам про себя подумал, соглашаясь с только что сказанным счетоводом в правлении: «Верно, никакой уж не багорщик Ионыч». – Дак как живешь-можешь-то?
– Как на духу сознаюсь: при ваших порядках, Арсентий Митрич, жить обрыдло. Собираюсь вот в отходную, дак примеряю себе домовину, – на полном серьезе ответствовал столяр. – Ну, что остолбучился-то, проходи, присаживайся.
Арся осмелев, шагнул вперед и присел на край крышки гроба. И тут же не утерпел постучать изжелтевшим от едучего самосада ногтем большого пальца по звонкой доске боковины.
– Сундук, да и только! Поди, и вода не протечет? Даже и в этом-то деле не поленился, а? – польстил он.
– Так, Арся, и замысливалось: чтоб и вода во внутрь не просочилась и чтоб изнутри дух не смердил, – усмехнулся в бородку столяр. – Одним словом, домовина вышла вроде б на ять!
Гость потянул носом и опять подивился:
– Никак и крест-то вытесал из вереса! И где только такую запашистую лесину выискал?
– По твоей же милости, Арся, две зимы, как проклятый, валил лес в бывших государевых заказниках. Дак вот там-то и наглядел такое диво! – похвалился столяр. – Спилил с задумкой, чтоб распустить на клепки. Собирался смастерить своей Груне бочонок под квас или ушат для засола груздей, объеденье вышло б! Потому и запашистые стружки не выкинул, подмостил в свое последнее домовище вместо смертной постельки. Сосновый гроб сгниет, а в могиле от вересовых стружек все будет пахнуть живым лесом. И пока не истает этот дух, я буду жить даже мертвым.
– Такое-то дерево не пожалел себе на крест, – опять притворно посетовал Арся.
– Дак ведь для дела ж, – невозмутимо ответствовал столяр. – Целый век будет стоять такой крест. Никакая гниль ему нипочем. Это тебе не осиновый кол.
Арся намек понял, но пропустил мимой ушей и упорствовал на своем:
– Коснись меня, слепил бы как-нибудь и ладно. Не все ли равно лежать под каким крестом?