
Полная версия
Трансвааль, Трансвааль
Мальчишке показалось, что сосед убивается над разрубленным сапогом. Он хотел было уже ободрить его: ерунда, мол, все – сапог можно залатать. Главное, нога целой осталась, раз кровь не идет. И тут остолбенел: на его глазах (а видел он сейчас перед собой, будто во сне, в каком-то замедленном движении) Грачев вставил топор лезвием в проруб сапога, а конец топорища для устойчивости припер сверху культей. И тут же освободившейся рукой потянулся к увесистому суку-обрубышу… И вот он уже замахивается суком и ударяет им по обуху топора. Ионка, все еще не осмысливая до конца, но как-то догадывается, что-то неладное творит с собой сосед. Он хотел крикнуть ему об этом, а голос – опять же, как во сне, – не повиновался ему. И только тогда, когда из проруба сапога струйкой брызнула кровь, его прорвало не своим голосом:
– Дядька Сима!
Грачев всполошенно вскочил на ноги и осипшим до неузнаваемости голосом спросил:
– Это ты, сусед?
– Да, дядька Сима, я Ионка – сын Мастака! – подтвердил мальчишка. Потом он бросился было к ноге, чтобы удостовериться, глубока ли рана? Но тут же попятился от угрожающего окрика:
– Сусед, не подходи, а то, знашь, обченаш, не ручаюсь за себя! – Сжимая в руке топор, Сим Палыч, словно пьяный, зыбуче раскачивался на широко раскоряченных ногах и свирепо смотрел на мальчишку, узнавая и не узнавая его. Перекатывая желваки на посиневших скулах и хватая пересохшим ртом воздух, он прохрипел:
– Иди, скажи Акулину: фронтовик Грачев, извините за выражение, – саморуб!
– Дядька Сима… да не причумажничай ты, – всхлипнул мальчишка. – Раз фронтовик, ты лучше спой песню «Красная Армия – всех сильней!» И все пройдет.
От совета мальчишки в Грачеве, видно, что-то надломилось. Он швырнул в сторону топор и, сутулясь на безрукое плечо, прихрамывая, пошел в целик по снегу, продираясь через вересковые заросли. За ним потянулся и крапленый след алой Серафимовой кровушки. За войну-то, ох, много из него ее пролилось да, видно, не вся еще вылилась.
– Люди! – словно заблудившись в дремучем лесу, закричал Ионка Веснин. – Люди, Грач-Отченаш разрубил себе ногу!..
Первыми прибежали вдова Марфа и начальник лесопункта. Крик подростка их застал в тот момент, когда Леонтьев помогал вдове, пилившей лучком, откатить откряженное бревно; как был с колом в руках, так с ним и прибежал.
– Что случилось? – встревоженно спросил он, сразу же подставляя свое, сурмленное порохом, ухо подростку для ответа.
– А то… Грач-Отченаш разрубил себе ногу! – прокричал Ионка и опять внезапно заплакал. – Так уж получилось у него – нечаянно тюкнул-то.
– Дурачок! – распрямляясь, осердился Леонтьев. – Да кто ж будет со снорову тяпать себе по ноге?
Мальчишка, продолжая всхлипывать, помахал рукой начальнику, чтобы тот снова склонился к нему:
– А у меня вота… лошадь пристала. Не везет, зараза, и все тут! – схитрил он.
– Как это не везет? – вспылил Леонтьев. – Порцию овса схрумкала под сурдинку во имя Отца нашего и не везет? – (В дни «Сталинских Вахт» и колхозной коняге, как исключение, засыпали в кормушку овса). И, в сердцах, чтобы попугать четырехногого прохиндея за его черную неблагодарность, замахнулся на него колом. – Но-о, убью, ублюдок!
– Тпрру, Дезертир! – успел негромко сказать мальчишка, чего конечно не мог расслышать глухой начальник лесопункта.
Чубарый дернулся было, но все же повиновался своему хозяину-однодеревенцу. И вот, сбитый с толку, он мотнул головой и принялся хвостать махалкой себе по тощим ляжкам, всем своим видом выказывая: распрягайте, мол, хлопцы, коней!
– Вот видите! – радостно таращась сквозь слезы, прокричал Ионка, не веря тому, как это лошадь могла понять его умысел? – Все, приехали!
– Так и знал, что Яшка, паразит Рыжий, «хрумкает» Камрадов овес! – ужаснулся в своей утренней правоте Леонтьев. – Ох, загубит мне лошадей, пьянь горькая! – И тут он увидел, стоявший торчком в снегу, топор и крапленую стежку крови. – А куда ж Серафим-то Однокрылый подевался? – обеспокоенно спросил он, подставляя к мальчишке ухо.
– Наверное, похромал домой… Больно ж ему.
– Ясно, что больно! – с каким-то внутренним надрывом выдохнул Леонтьев. – Сейчас нам, сынок, всем больно. И переложить эту боль не на кого.
Он снял запотевшие очки и стал протирать их стекла платком, кротко и потерянно смотря в лицо мальчишке, и совсем по-отцовски сказал:
– Вот, что… давай и ты чеши домой, коли лошадь пристала. Заодно, по дороге, подкинешь и Грачева. А как приедешь в деревню, помоги ему. Наруби в подгорье глины, подвези к его дому и на заулке оттай ее у костра. И это тебе, Ионка, не приказ начальника. Просто, как человек человека, прошу тебя: сделай, что сможешь… Ведь совсем затюкался фронтовик. Да скажи ему, как вернется из лесу Леонтьев, придет класть трубу. Я ведь корнями-то из печников. Когда-то мальчишкой помогал отцу с дедом в этом деле. Так что поезжай, сынок, чего стоишь?
Мальчишка потупился. Как же стыдно, пошел на такой обман. Да еще и в такой-то день, в День «Сталинской Вахты»! Даже страшно подумать… Воспользовался фронтовым увечьем человека, можно сказать, одной с ним судьбы. У него, Ионки, отец пропал без вести на Ленинградском фронте близ Красного Села, мать заживо сгорела в избе в день сожжения Новин в первую военную осень – выводила раненых бойцов военно-полевого госпиталя. У Леонтьева в ту же осень погибли жена и сын во время эвакуации – попали под бомбежку на станции Малая Вишера, отчего и прорывалось к нему, Ионке, слово «сынок»… Выходит, соседа пожалел, а как бы «отца» родного – предал… Такая вот сумятица сейчас творилась в душе мальчишки. И на попятную идти было уже поздно. Хорошо, выручил его сам Леонтьев:
– Ладно, сынок, отдохни немного, а как лошадь отдышится, поедешь потихоньку. – И тут же, словно бы забыл о нем, повернулся лицом к вдове Марфе. – Ну что, Державный наш Гвоздь, опять пойдем ставить «кубики на попа»?
– А куда денешься от этих треклятых «кубиков» при таком разоре и гладе, – ответила та озабоченно.
И они заспешили на лесосеку. Ионка еще долго слышал их удаляющийся громкий говор:
– Вот тебе и мирная жизня… – жаловалась вдова. – Утром страхотища было видеть как наш Грач-Отченаш вызверился на отказ Акулина. Аж со шкворнем вскинулся на било. Кубысь, в войну на Гитлера! И с такой болью скрежетнул зубами, можно подумать, не по билу, а себе по бочине огрел железякой. Аж помнилось: уж не кренулся ли умом мужик?
– Тут, Марфа, кренешься! – гудел колоколом густой бас Леонтьева над вырубками. – Мирная «жизня» показывает такой оскал – похлеще чем на фронте…
Злоумышленник уже стоял на коленях в розвальнях – выбирал вожжи, чтобы поехать домой, когда перед ним, словно из-под земли, вырос его сосед, весь вываленный в снегу. Оказывается Грачев никогда и не уходил. В вересковых зарослях, заслышав, как мальчишка с какой-то безоглядной преданностью к нему стал выгораживать его, фронтовика, перед начальством и перед всем честным народом, он упал в снег и, корчась в нем, как гад, брошенный на муравейник, безголосо клял себя и все, и вся на свете… И вот теперь Сим Палыч, как провинившийся школьник, понуро стоял перед своим юным защитником. И вдруг он рухнул на колени, обнажил голову и матерно приказал, будто бы вызвал огонь на себя, обращаясь к нему по-взрослому:
– Гаврилыч, а ну, по-суседски, знашь-понимашь, понимашь-знашь, обченаш, заедь мне в ухо!
– Да что ты, причумажничаешь-то, дядька Сима? – вскричал мальчишка, которому, словно бы самому, сейчас «заехали» в ухо. Он обхватил соседа за шею руками и припал губами к его щетинистой щеке.
– Да ты што? – отстраняясь, оторопело зашептал Грачев сдавленным голосом, продолжая виниться. – Некрасивая, знашь, вышла у меня хреновина. Понимашь, хотел словчить полдня. А все, обченаш, из-за трубы – будь она неладна… Фу, аж на душе муторно стало!
Он резко поднялся на ноги, плюхнулся на край розвальней и строго спросил:
– Куда это мужик, извините за выражение… повернул оглобли?
– А велено тебя, дядька Сима, раненого лесовика, отвезти домой! – радостно известил мальчишка.
– В этом, обченаш, нет никакой надобности, – хмурясь, буркнул Грачев, стаскивая с ноги разрубленный сапог. – А ну, слазь с дровней да пусти струю на рану.
Ионка, догадался на что намекает сосед, возмутился?
– Да что я маленький?!
– Не ерепенься, знашь, а сделай так, как тебе велят. Примочка из самое себя всегда была – первым лекарским средством в лесу.
И вот, после того, как рана была промыта Ионкиной мочой и присыпана толченой на топоре застывшей живицей, сколыпнутой с подсочной лесины, Сим Палыч, хотя и одной рукой, как-то умеючи, перевязал себе полступни лоскутом, отполосованным от подола рубахи. Обулся, прошелся взад-вперед с боку дровней и горько пошутил Ионовой подсказкой:
– Красная Армия – всех сильней! – И сделал признание:
– А ведь верно – полегчало… И опять, обченаш, Грачев в строю!
Хотя он и шутил, взгляд его был кротким и подавленным. Видно, мужик все еще казнился, и не столько перед подростком-соседом, сколько перед самое себя. Но вот, выдохнув полной грудью, словно отгоняя прочь от себя все то, что в минуты душевной слабости помутило его разум, он озабоченно сказал:
– Ну, а теперь за дело, сусед! Надо ж столько проваландать зря времени…
Ионка же, словно бы и не слышал его озабоченности.
– Да садись же, дядька Сима. Поехали!
– Куда это, знашь, поехали? – нарочито непонято спросил Грачев.
– Домой! Класть трубу – такой приказ мне дан.
– Фу-ты, ну-ты! – осердился Сим Палыч. – Да забудь ты эту, извините за выражение, черную дырку в небо… А ночь-то на што? Гаврилыч, не гоже, штоб бабы наживали килу в лесу, а мужики, знашь, отсиживались дома. – Завидев, как к кладне бревен подъехала на Камраде Мотя-Баночкина, он поспешил к ней на помощь.
– Не-е, дядька Сима, я поехал домой… У меня, Серафим Однокрылый, лошадь пристала. – Ему не терпилось поскорее выполнить поручение чтимого им человека, и он наподдал кнута чубарому. – Но-о, Дезертир!
Лошадь, видно, догадываясь, что спозаранку едут домой, резво рванула с места вскачь…
* * *– Да как бы мы тутотка и жили-то без тебя, Ионка? – дивясь выдумке мальчишки, спрашивала его набожная тетушка Копейка, раздавшаяся в стати после прелюбодейства бродяжного богомаза Лаврентия. – Ну, вылитый дядюшка-крестный, Данька Причумажный! Такой же был, како ты счас – крутень, гораздый на выдумки.
А удивил Веснинский крутень бывшую вековуху не от хорошей жизни. Забоявшись, что чубарый не осилит вывезти по льдистому речному вздыму даже пустые дровни да еще и избился бы до крови мордой, решил глину поднять на санках. Собрал все веревки на конюшне, потом связал их в одну бичеву, один конец которой приладил к санкам, за другой надо было тянуть их на кряж. Для этой затеи он скликал всех жителей земляной деревни, кто не был на лесоповале – старых да малых. И вот нарубит Ионка иззубренным топором в старом глинище у самой закраины реки неподдатливого красного крошева, потом ссыплет его в прутяную корзину-веренку, привязанную к санкам, и громко, по-акулински, нетерпеливо крикнет наверх: «Валяй-валяй!» И поплыли санки на кручу, будто по-щучьему велению, под дружный ребячий грай: «Посадил дед репку… Вытянули репку!»
– Смейся и плачь с тобой, малец! – качали головами новинские старухи, боготворя бабки Грушиного санапала-выдумщика.
Когда с глиной было покончено, мальчишка съездил на чубаром в ближний лес за сушняком. У Серафима Однокрылого не оказалось и путных дров, чтобы можно было разжечь на заулке костер и разогреть глину для кладки трубы. Из лесу он приехал уже в сумерках. На заулке Грачева его поджидала бабка Груша с письмом-треугольником в руках. И когда он увидел, его даже подбросило с дровней от догадки: «Неужто от папки?!»
– Радость-то у нас какая… весточка пришла от твоего дядюшки-крестного! Читай скорее, а то никакого терпежу нету ждать твою крестную из лесу.
Письмо было из госпиталя, в котором дядя-крестный сулился скоро быть дома, поэтому оно было коротким. Почти одни поклоны к однодеревенцам с припиской: «Ежель, кто остался в живых?» А заканчивалось послание с какой-то веселой бесшабашностью: «Ну вот, дорогие сродники, теперь в престольный Спас будем плясать с Никанорычем его «Пиесу Барыню» на одинаковых деревянных ногах». О своем ранении до этого дядя писал, как о каком-то пустяке: немного «долбануло, мол, в ногу».
– Да как жить-то станем, коли кормилец вертается домой убогим? – зашлась в голос бабка Груша.
– Ба, а я-то на что вырос?! – утешил внук свою домовую правительницу. – Чё заголосила-то, как по покойнику? Живой же наш Данька Причумажный!
– Живой, живой! Слате Осподи, хошь один из двух сынов воротится с войны, – зачастила бабка Груша на радостях и пожаловалась на сына: – Твому дядюшке-крестному, видно, нипочем никакая война. Как был – Причумажным, таким и остался… Ишь, собрался в престол плясать на деревяге с Никанорычем в паре!
К позднему приезду лесовиков с делянок глина, разогретая у костра на заулке, лежала грудкой, исходя парком, в выстуженной избе. Об нее грели руки Симовы дочки – лепили «уточек да собачек». Дело оставалось за печниками.
Задубевший от мороза Леонтьев, ввалясь в избу, сразу же хапнул целую жменю глины, помял ее и остался довольным. И, словно сговорившись с тетушкой Копейкой, слово в слово и даже с тем же выражением в голосе сказал:
– Сынок, да как бы мы тут и жили без тебя? Экую гору дел своротил за день! – И тут же, смахнув с лица добродушие, строго объявил: – И в то же время – прохиндей ты, Ионка! Облапошил своего начальника-глухаря. «Лошадь – пристала», а сам с делянки вскачь, да?
Ничего не скажешь – вывели молодца на чистую воду. Мальчишка потупился и хотел было уже повиниться, но тут почувствовал у себя на плече руку, которую не спутал бы ни с чьей.
– А вот твой сосед, Серафим Однокрылый, говорит обратное о тебе, – уже потеплевшим голосом сказал Леонтьев. – Растет стоящий, мол, мужик! Случись опять со страной грозовая беда, в разведку бы с Гаврилычем пошел. Не посмотрел бы, что молодо-зелено!
С этими словами начальник лесопункта тряхнул за плечо подростка и ободряюще продолжал:
– Так, знай, не было у тебя обмана, Ионка, и все тут! В жизни бывает такое, когда за правду надо заступиться кривдой. Но на такое не у каждого хватит духу. А уж если у кого и хватило его, то грешник сразу становится святым!.. А сейчас, сынок, иди запряги своего Дезертира и поезжай с Акулиным в сельсовет со сводкой на телефон. Знаю, устал ты за день, но и ехать надо.
– Может, один-то раз парторг съездит и без меня? – попросил Ионка. – Я хоть пособлю вам класть трубу.
– Нет, сынок, все-таки поезжай с Акулиным, – твердо возразил Леонтьев. – Ты его не равняй с Грачевым, хотя они и оба – безрукие. Случись в дороге что-то неладное с упряжью, да он без тебя замерзнет в коневий катыш.
Леонтьев снял с плеча подростка руку и стад прохаживаться по избе, как всегда, продолжая разговор, но уже как бы про себя:
– Мальчишка-лейтенант рвался на войну: боялся, что она кончится без него. А она достала его своей костлявой рукой еще не доезжая фронта. Попал под бомбежку и отвоевался лейтенант без медали.
В избу вошла вдова Марфа в опушенном инеем платке. Ее сразу же обступили Симовы дочки, галдя наперебой:
– К нам тетя пришла!
– Гули-то наши сидят тут озябшие! – запричитала вдова, доставая из-за пазухи свою обеденную манерку. – Бестолковая-то повариха Главдя уже хотела отдать оскребыши котла – самое что ни есть вкусное в каше! – налетевшим сорокам-воровкам. А тут со всех сторон набежали длинноухие и давай барабанит лапами на новых пнях. Да как загалдят хором: «Не надо отдавать кашу белобоким трещоткам. У них и без того много разного корма в лесу. Пускай ее лучше тетка Марфа отнесет Серафимовым гулям!» Так за пазухой и везла вам новогодний гостинец от зайчиков.
Марфа поставила на стол манерку с кашей на радость Симовым Грачатам, стянула с головы платок и – вся уже в делах:
– Печники, дак подсказывайте, чего пособлять-то вам тут?
* * *Ох, как пожалел бы Ионка Веснин, случись ему настоять на своем – остаться в этот вечер в доме соседа помогать печникам класть трубу на потолке. Нет, не простил бы себе никогда.
Только они с Акулиным, после полуторачасовой езды на вечерней стуже по заснеженному перелеску, переступили сельсоветский измызганный порог, как из его груди вырвался радостный крик:
– Крестный!
В простенке, под пожелтевшим портретом усатого генералиссимуса сидел его родной дядя Данила Веснин, посверкивая медалями при свете керосиновой лампы под железным абажуром. По одну сторону был приставлен к лавке новый протез ноги, блестевший сверкучими железками и добротной желтой кожей; по другую – были сложены друг на друга костыли.
– Жуть! – тряхнув коротко стриженной головой, вскричал дремавший гость. На радостях он было вскочил, но потеряв равновесие на одной ноге, шлепнулся снова на лавку, сбив руками сразу протез и костыли на пол. – Ты, что ль, племяш?!
– Да кто ж другой-то, крестный, тут шлендает по ночам! – горделиво возликовал подросток, стараясь перекричать эхом звучавшее в душе противное дребезжание треклятой войны.
Акулин, чтобы не мешать встрече сродников, тут же юркнул в почтарскую каморку – к телефону. А племяш, подлетев коршуном к дяде, давай тормошить его за плечи, хохоча и плача:
– Крестный, мы думали, что никогда и не увидим тебя, а ты…
– Пусти ж, – сопел гость, отбиваясь от объятий племяша. – Какой санапал вымахал, жуть! Поди, уже и дядькины штаны впору?
– Впору, крестный, да только штанов-то твоих не осталось – все сгорели в огне, – бойко ответил племяш. – Как хоть добрался-то?
– С попутной оказией, на подводе с сельсоветским почтарем. Хотел было и дальше костылять уже на своих двуногих деревянных рысаках, да отговорили. Обязательно, мол, из Новин приедут к ночи с «рапортом». Вот сижу, табак смолю и вас жду.
– А мы сегодня, крестный, письмо получили от тебя.
– Так уж получилось – выписали из госпиталя на неделю раньше. Упросил, чтоб успеть домой к Новому году… – И гость задал свой первый долгожданный вопрос: – Ну дак, сказывай, как вы тут живете-можете?
– Да ничо, живем… Отстраиваемся понемногу. А Серафим Однокрылый уже и дом поставил на Октябрьские!
– Это кто ж такой, за святой, объявился в наших Новинах?
– Да наш сосед Грач-Отченаш… С войны пришел без руки, вота и стал теперь как ты сказал, «святым», Серафимом Однокрылым! – бойко отвечал племяш.
– А дом-то новый, что ли, поставил Грач? – ревниво спросил гость.
– Да не-е!.. Верховский тесть сплавил ему по последней воде свою летнюю избу. Потом в деревне объявили толоку. Сложили по порядку бревна на мох – и вся поставка! – обстоятельство изложил племяш. А подняв с полу протез и залюбовавшись им, посмеялся: – А запчасть-то у тебя, крестный, гляжу, красивая!
– Но своя-то, все ж, была краше! – так же отшутился дядя. – А эта-то, фабричная, жуть, как скрипит. Будто с нову необмятая упряжь на лошади. Вот прибуду домой и сразу же вытешу из липы себе деревягу на манер Никанорычевой. Она и легкая, а ежель еще окольцую снизу железом, – износу не будет. А об выгоде и не говори: ни материи на штанину, ни обувки на стопу не потребуется. Да и приглядней выйдет. А ну-ка, на фабричной-то покажись на улице в неприкрытом виде, поди и лошади будут шарахаться от меня. К тому ж, на ней все никак-то не приноровлюсь. Все валюсь на бок, жуть!
– Ничо, обвыкнешься. В землянке стены близко, так что валиться тебе будет некуда, – утешил племяш и сделал упрек дяде. – Крестный, что это ты заладил: «жуть да жуть»?
– Дак из жути вышел живым, вот оно, видно, и запало, – на полном серьезе отшутился гость и вернулся к прерванному разговору. – Значит, говоришь, Грач-Отченаш уже по-мирному зажил?
– Да какое там «по-мирному», – махнул рукой племяш. – Неделей назад у него печная труба на потолке гробанулась по самый боров. Клал-то в мороз, а оттепель она, как он сам говорит, и «сказала свое слово мастеру».
– Ловко Ванька печку склал – и дым из трубы не идет, жуть! – незлобливо хохотнул гость и снова помечтал, видно, о заветном. – А мы с тобой, крестник, поставим новые хоромы! Да еще и с заграничным форсом. С «итальянским» окном во всю стену на кухне. Пускай знают наших – молодцы гуляли по Европе! – И он снова спустился с небес на грешнюю землю. – Ну еще чего нового в наших Новинах?
– Да все заново надо отстраивать, – со взрослой серьезностью сказал племяш, которому, видно, надоело играть в прятки.
А в это время в почтарской каморке неистовствовал Акулин:
– Алло, девушка!.. Почему опять разъединили? Алло, мне надо срочно передать рапорт! Алло…
– Кому ж это так срочно рвется рапортовать твой колобок? – в каком-то удивлении спросил гость, закуривая.
– Ясно кому! – посмеялся над недогадливостью своего сродственника Ионка. – Самому товарищу Сталину!
Он и в самом деле так думал, что их «рапорты», а по-другому Акулин и не называл свои рабочие сводки, доходили до Кремля, где сразу же ложились на стол Вождя-Вождей, который с нетерпением ждал доблестных «итогов трудового дня страны». А будь все иначе, зачем бы было каждый вечер, на ночь глядя, ехать по морозу на телефон за пятнадцать немеряных верст?
– Дак о чем же хочет знать в Новинах Отец и Учитель наш? – усмешливо спросил гость, кивая головой на портрет вождя в простенке. – К тому ж сегодня воскресенье…
– Да все, крестный, так… Только всю войну и до сегодня мы живем без воскресений, потому они и называются теперь иначе: «Сталинскими Вахтами». Или, как скажет наш начальник сезонного лесопункта: «День двойных кубиков».
И уже, как от себя, мальчишка по-взрослому добавил Леонтьевскими словами:
– Тут шутки прочь!.. А наш начальник лесопункта – мужик, что надо! Бывший фронтовик. Инженер. До войны строил мосты, за что и в тюрягу попал как враг народа. Об этом мне рассказал парторг Акулин. А на наш лесопункт, сказывают, сам напросился. Лес нужен, мол, Граду. Поди, сам обратил внимание, когда сошел с поезда?
– От нашего Вечного Града остались лежать одни камни в развале, жуть! – подтвердил дядя.
– Да… а наш начальник, весь обоженный и глухой, как обгорелый от грозы буреломный пень. Зато глазами все слышит. И дюже добрющий! – И мальчишка попечалился. – Теперь, крестный, и говорить дома нам будет не о чем. Все новости наши сразу узнал.
– Да уж, куда больше знать? Жуть! – с горечью согласился бывший фронтовик. Он подсунул под мышки костыли и стал сороченком прыгать на затоптанном полу, показывая племяшу, как ловко объезжает одноногих деревянных «рысаков».
Прислушиваясь к голосу Акулина, старший Веснин раздраженно бросил:
– Сколько ж можно «аллекать»? – И стал строить непечатные словесные этажи, что для племяша было внове слышать от него, как и слово «жуть».
– Крестный, хошь дам совет… Когда тебе станет невмоготу сдержаться, чтоб не матюгнуться или не сказать свое слово «жуть», ты лучше выдохни: «Красная Армия – всех сильней!» – И мальчишка схитрил. – Такую присказку, вместо матюгов, привез с фронта наш сосед Серафим Однокрылый. Теперь и я перенял от него эту припевку. Только пою ее, когда мне радостно или для храбрости!
Госпиталец согласно мотнул стриженой наголо головой, вдохнул побольше в грудь воздуха и вновь запрыгал на костылях по кругу, выкрикивает урок:
– Красная Армия – всех сильней! Красная Армия – всех сильней!
Наконец-то из почтарской каморки выкатился Акулин, весь распаренный, будто из жаркой бани. Обмахивая шапкой округлое лицо, он пожаловался заждавшемуся гостю:
– Легче две нормы кубиков поставить на попа в лесу, чем дозвониться куда-то по нашей связи.
– Дак на месте ль был Сам-то? Поздновато ведь, – с преувеличенной озабоченностью полюбопытствовал гость.
Акулину явно не понравился насмехательский тон:
– Товарищ, товарищ! – замахнулся он было строго, но его подозрительность с достоинством подмял под себя госпиталец:
– Данила Ионыч Веснин (никакие мы тут, мол, не «товарищи», не помнящие родства, а имеем и имя, и отчество, и фамилию)! Вот и отслужился по чистой, гвардии ефрейтор!
Твердость и горделивость нрава гостя пришлись по душе Акулину. Он надел шапку и тоже представился по всей форме:
– Парторг Новинского сезонного лесопункта, Савелий Сергеевич Акулин.
– Бывший младший лейтенант Красной Армии! – встрянул Ионка, тем самым сказав своему дорогому сроднику, с кем мы тут, мол, водимся!
Гость, разглядев у Акулина полускрюченную недвижную кисть в неразношенной черной перчатке, сразу же проникся к нему уважением фронтового братства:
– Стало быть, Савелий Сергеевич, комиссарите на самой передовой трудового фронта?
– Фронт есть фронт! – напуская на себя солидность, начальствующим тоном сказал Акулин, и этим как бы поставил точку их разговору. – По коням, товарищи!