bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 32

Как только остались не на людях, свекровь, придирчиво оглядев невестку, строго спросила:

– Ты чё такая… худая-то, и лица не узнать? А в стати вроде б поправилась?

– Сплоховала я, мама, – и Паша заплакала.

Этот разговор они продолжили уже в землянке. Ионка, умаявшись за день со скворешней, распластанно лежал на своем еловом лежаке и сквозь сон слышал их голоса, никак не возьмя себе в толк: «О чем это они гундосят?»

– Говорю тебе, мама, нашло какое-то затмение на меня, – каялась слезно крестная. – Вышло так… вроде б пожалела солдатика. Молоденький такой… на фронт уходил и никого еще не любил. А на слова-то бойкий, грит: «Парасковья Семеновна, война все спишет».

– Че мелешь-то, Параскева Семеновна?! – послышался клокочущий смешок бабки. – Эва, как еща можно облапошить дур длинноволосых. Держи рот шире – галка влетит. Блуд есть блуд!

– Знаю, мама, локоток-то вота он и близок… И не будет теперь мне никакого прощения от моего Даньки. Поэтому и прошу тебя: сходи к Стеше-Порче. Пускай придет ко мне и освободит меня от позора.

– И не подумаю взять на себя грех детоубивцы! – гневалась бабка. И, переведя дух, снова продолжала выговаривать невестке, но уже отходчивее. – Не ты – первая, не ты – последняя. К тому ж, от такой срамины ни один мужик еща не околел. Не околеет и твой Данька, лишь бы Господь помиловал его на войне. Чьи б бычки ни прыгали, а телятки-то все наши, – И бабка взвыла в голос: – Ох, тошнехонько мне!..

Ионке хочется пожалеть, утешить самых близких ему людей на свете: крестную мать и бабку – крайнюю заступницу их веснинского рода. Но нет никаких сил разодрать глаза, будто их кто-то залепил кашей. А тут еще и ручей, зараза, своим веселым лопотаньем, доносившимся через сквозистую трубу печурки, все уговаривал его побежать с ним – в довоенную мирную жизнь.

И вот он снова в своей бывшей избе: сидит за столом. Да так кстати – на блины попал! А он-то думает, что это так вкусно пахнет праздником? Ясное дело, в это утро и печь топили дровами из особой поленницы, высохшей до гулкости. По случаю блинов на бабке чистый передник, голова повязана по-девичьи, поверх ушей, легким платком; и у шестка хлопочет не по годам увертливо. Ионке не раз приходилось слышать от нее присказку молодухам: «Блины печти все едино, што и цепом молотить, только надоть быть бабе еща посноровистее!»

Внук то ли слышит, то ли догадывается, о чем говорит ему бабка: «Ты пошто за столом-то сидишь, как на Ивана-постного? Хватит тебе исти простые-то блины – ноне ить масленица! Вона, наваливайся на красные блины. Да не забывай блином-то макать в скором! Кто таких блинов не едал, тот и скусного дива не ведал».

Ионка знает: красные блины заведены наполовину из гречишней муки. А для него они были не просто «скусным дивом», но еще и «волшебным зеркалом». Если через него посмотреть в окно на свет, чего только не увидишь в нем. Вот и сейчас, прежде чем свернуть красный блин в трубку, чтобы по подсказке бабки поглубже макнуть им в скором – горячее душистое масло, он по обыкновению поднес его к глазам. Глянул сквозь его золотистое кружево в окно на морозное солнце, а там – по ту сторону «волшебного зеркала» – вовсю гуляет свадьба его крестных.

– Ловко у них получилось – сперва покумились, а теперь вот и поженились! – шумело захмелевшее застолье.

– Горько!

Крестник догадывается: молодые – кудрявый дядька Данька в черном и его невеста Паша с веселыми веснушками на лице, похожем на крапчатое яичко малиновки, вся в белом – сейчас будут целоваться на глазах у всей деревни. И он от стыда за своих крестных отвел взгляд от волшебного блина-зеркала.

Когда же мальчишка снова нетерпеливо глянул в кружевное видение «красного» блина, а в нем… вместо свадебного застолья всей ширью распахнулся Заречный луг. Зелеными волнами ходят высокие тучные травы, но они нынче не радуют косарей. И он знает: не на сенокосную толоку срядились новинские мужики и парни с заплечными сидорами на рушниках. На войну уходят новинские косари. Среди разбившихся на родню людей мельтешил седовласый военкомовец с двумя кубарями в петлицах, по-бабьи размахивая руками.

«Внимание, товарищи! Выходи, стройся!» – кричал он охрипшим голосом, но его из-за бабьего причитания никто не слышал.

«Оглохли, что ли, новинские мужики и парни?» – недоумевает Ионка. И, как бы в ответ на свое недовольство, он вдруг услышал могучий голос отца:

Трансвааль, Трансвааль – страна моя,Ты вся горишь в огне…

– Где же твоя милость-то, Осподи?.. Сам знаешь, какой кудрявился в Новинах веснинский зеленый куст. А што осталось от него по твоему недогляду – усохшая рогатина, поломанная лещина да подростыш-дубок, – проснулся Ионка от горестного бабкиного голоса. – Только худо-то не думай о своей грешнице, не ропщу я. Лишь об одном прошу Тебя, Заступник ты наш Всемилостивый: спошли удачу моей невестушке-блуднице в греховном ее замысле. Видно, у кажной бабы – своя ипостась написана на роду… Да возьми себе во внимание. Просит-то Тебя заступиться за простофилю длинноволосую не матерь единокровная, а свекровь-злыдня.

Бабка Груша стояла на коленях на своем лежаке из елового лапника и, как истая язычница, отбивала поклоны огню в углу землянки, где по ее разумению должна быть икона. Горел тонюсенький светец, смастеренный им, Ионкой, из гильзы от крупнокалиберного пулемета. И мальчишка знал, за неимением керосина светец горел в землянке в двух случаях: или похоронка пришла на кого-то в деревню, или день какого-то святого угодника, про которых все еще помнила бабка, несмотря на все невзгоды войны. И он решил про себя: пусть лучше будет чей-то день рождения без пирогов, чем похоронка на чьего-то папку с известием «погиб смертью храбрых».

– Ба-а, а какой сегодня праздник? – спросил он тоскливо.

– Мужик бабу дразнит – вот и весь твой праздник, – ворчливо отмахнулась бабка и стала торопко крестить себе рот. – Осподи, прости свою грешницу – не Тебе было сказано… – и она принялась отчитывать внука. – И надоть тебе было встрянуть под руку. Да ушами-то не прядай – не для тебя речи.

А у печурки ворожила над горячим отваром из пахучих трав и кореньев сглазливая баба Стеша-Порча с цигаркой во рту.

«Чей-то тут хозяйничает крючконосая куряка?» – недоумевает мальчишка. Ему охота крикнуть: «Гоните ее!» Но, ощутив ноющую резь в животе, он стал казнить себя за то, что во сне не догадался съесть свой волшебный красный блин. «Да и простых-то блинов можно б было полопать от пуза… все не так хотелось бы исти».

И вот, чтобы выразить свое недовольство гостьей, он заскулил:

– Ба-а, блинов хочу.

– Каких-таких еща блинов? – осердилась бабка Груша.

– «Красных»… и со скоромом!

– А березовой каши, случаем, не хочешь исти? – и тут же бабка сказала отходчиво: – Вставай, кормилец ты наш разъединственный. Да поживей собирайся в поле за пестышами.

– Крестник, я тебе уже и торбу приготовила, – угодливо вставила Паша, наливая в кружку вместо чая взвар из еловой хвои. – Попей на дорогу, чтобы зубы от цинги не шатались.

– Да непременно дойди до Воротков. Страсть, аж срамотно смотреть, какие там вылезают из земли – крупистые да залупастые пестыши, – хохотнула Стеша-Порча своим прокуренным хрипом.

– Так и прут они там из земли цельными хлебами! – сердито подтрунила бабка Груша и разохалась. – Кто хлебов из пестышей не едал, тот и беды не знавал.

Ионка же препираться с новинской ворожеей не стал. Радуясь примирению бабки с его крестной после их ночной перебранки, он решил скрасить этот день своим послушанием.

– Ладно уж, можно сходить за пестышами и на Воротки.

И вот, наставленный советами и с большой торбой на плече, мальчишка выкатился из землянки, где его поджидало в попутчики красное солнышко, спеленутое голубой поволокой неба и убаюканное жавороньей зыбью: «тюр-ли, тюр-ли!»

Указанное Стешей-Порчей поле у Воротков и на самом деле оказалось урожайным. Прямо-таки мостом стояли вылупившиеся из талой земли золотисто-крупистые пестыши – зародыши полевых хвощей, которые в великие лихолетия на Руси не раз спасали детей от голодной смерти.

Торбу свою мальчишка наполнил споро и скоро. А управившись с делами, он забрел в Татьянин колок – гулкий и светлый, где «от пуза» напился березового сока. А затем себе на забаву вырезал из ивняка коряную сопелку. Потом на поляне у болота набрел на журавлиные плясы, где долго елозил на брюхе по сырой земле среди кустовья, скрадываясь ближе ко сну наяву.

Домой он собрался уже где-то пополудни. Идет по подсохшей полевой дороге, а сам знай заливисто свиристит на своей ивовой сопелке, подлаживаясь то под жавороньи трели «тер-лю, тер-лю!», то под «ку-ку!» лесной вещуньи, загадывая себе вечность. А та и рада стараться потрафить круглой сироте – куковала не умолкая.

И вот свиристит мальчишка средь пустынного поля, а у самого перед глазами – журавлиные плясы. Минутами ему начинало казаться, что он и сам уже – длинноногий журавль. От вскидывал вразлет руки и в замедленном кружении начинал подпрыгивать то на одну, то на другую ногу. А его попутчик, разыгравшееся красное солнышко, знай беспрестанно целовало его в непокрытую маковку, ласково делая ему знаки: «Нет, с таким веселым добытчиком не пропадет в жизни бабка Груша».

Ионка так увлекся своей игрой, что даже не заметил, как подошел к своему пепелищу. Увидев бабку Грушу, полоскавшую тряпье в ручье, он радостно окликнул ее, показывая набитую битком пестышами торбу:

– Ба-а, вона!

Та только махнула рукой, словно бы ее добытчик лучше и не ходил на свой горький промысел. Да еще и разворчалась:

– Пошто без шапки-то идешь? Живо надень, санапал волыглазый!

«Чёй-то она?!» – удивился внук, цапаясь рукой за непокрытую голову, а шапки-то и вправду нету. И тут же сообразил: видно, потерял где-то на журавлиных плясах.

Осознай мальчишка свою утрату, наверное, горько опечаловался бы, но он услышал знакомый до слез переливчатый посвист, который не спутал бы ни с чьим. Даже во сне!

Ионка резко запрокинул голову – аж хрустнула какая-то косточка в его шее – и не обманулся в своей догадке. На его новой скворешне сидели две чернорябые с зеленоватым отливом, жданные им птахи. Правда, только после долгой и муторной зимы они погляделись ему какими-то большими. Но это были все же не грачи и не галки. Вчера, ложась спать, он даже загадал на них: «Если прилетят в Новины скворцы, наши победят! И папка, и дядька-крестный, и все новинские мужики и парни, и все новинские лошади, взятые на войну, возвернутся домой».

И вот теперь, веря и не веря своим глазам, он видел на своей скворешне их веснинскую пару, отдыхавшую с дальней дороги. По-домашнему расслабив крылья, Он и Она, отрадно распевая, рассказывали ему, самой близкой родне, где были и что видели в далекой дали от родной стороны, опаленной пожаром войны. От нахлынувшего ликования у мальчишки чуть было не выпорхнуло из его заморенной груди обрадованное сердчишко. Забыв про все худое на свете – про войну, похоронки, голод и утерянную в лесу ушанку, он сбросил с плеча опостылевшую торбу со срамными «хлебами» погорельцев – будь они неладны! – и, размахивая корьевой сопелкой, кинулся в землянку, звонко оповещая, как предвестник небес:

– Крестная, скворцы прилетели! Урра! Теперь наши обязательно победят!

Едва не сорвав с петель щелястую дверь, Ионка шумно влетел к себе в подземелье. Хотя с яркого солнца и ударило ему в глаза тьмой, но он сразу разглядел свою крестную с заострившимся носом на мертвенно-белом лице. Она вытянуто лежала на бабкиных полатях в белой солдатской рубахе. В изголовье, в стену между жердин, были воткнуты ветки вербы. И еще бросилось ему в глаза: «С чего бы это в переднем углу днем горит патронный светец, если с утра не было никакого праздника?»

И он каким-то неведомым ему чувством уловил то, что в его отсутствие с его любимой теткой-крестной произошло что-то непоправимое. «Ведь крючконосая куряка Стеша-Порча неспроста тут утром хозяйничала…» И вот, цепенея от охватившей его жути, он стал пятиться к открытой двери. И тут он услышал шепот:

– Крестничек, сядь ко мне.

Мальчишка обрадованно плюхнулся на край лежака и преданно ткнулся лицом в холодеющую шею тетки, давясь подступившими к горлу слезами:

– Крестная, я подумал… Что ты, крестная…

Паша безучастно молчала. На ее бескровном лице была какая-то нездешность. Но вот, медленно приподняв руку, она запустила ослабевшие пальцы в раскосмаченные волосы мужниного племянника.

– Какие ж, право, у вашей породы мягкие волосы, – еле слышно шептала она. – И, диво, все вы Веснины с двухвихровыми маковками. Счастливые вы!

На ее спекшихся и искусанных губах скользнула невинная улыбка.

– А солнцем-то как пропах!.. А то, что скворцы прилетели, – хорошая примета. – И, помолчав немного, тяжко вздохнула. – Только я-то теперь, видно, не жилица на этом свете. Думала: вот и разбежались с крестником наши пути-дорожки. Что в поле-то так долго пропадал?

Мальчишка, чтобы отвлечь от мрачных мыслей свою любимую крестную, стал торопливо пересказывать ей про увиденное в лесу:

– Оттого и долго вышло, что у Большого болота набрел на журавлиные плясы. Аж очумел от дива! Через эти плясы даже и зимнюю шапку где-то ухайдакал. А потом и вовсе чуть было не заплутал: не знал – в какую сторону идти домой.

– Крестник, ты забудь про это лесное колдовство, – обеспокоилась Паша.

– Не-е, крестная… Я и завтра пойду к болоту – искать журавлей.

– Вот видишь, видишь! – заволновалась Паша. – Твоя бабушка Груша как-то поведала побывальщину из молодости своей бабки Аксинии. Невеста одного парня пошла на болото по ягоду-веснянку, да так и не вернулась домой. Несколько дней искали ее в лесу всей деревней. Да так и порешили: девка не иначе, как канула где-то в гибельной мочажине… А осенью бабы снова пришли на болото за новой журавлиной, глядят и глазам своим не верят. Сгинувшая-то девка – вся как есть голышом и с волосьями до пят – хороводы водит с журавлями. Оказывается, весной ее спятили с ума, как ты счас гришь, «журавлиные плясы». Поэтому-то охотник Захар-покойник не зря говаривал людям: «В вешнем лесу, во время тайнобрачия божьих тварей, человеку нечего делать». А журавли – они такие! Они всегда заманывают к себе людей… Вот и я счас улетела б с ними, куда глаза глядят, только дай мне крылья.

– Ага – восторженно подхватил Ионка. – Крестная, я тоже так подумал, когда смотрел их плясы: «Вот бы мне ихние крылья!.. Перелетел бы бесшумно передовую, высмотрел, где вражий штаб, и давай из-под крыла бахать гранатами!»

– Ой, ой… Ионушка, что ты говоришь-то? – задохнулась от немочи Паша. Но вот, черпанув в себе откуда-то сил, она продолжала шептать: – А теперь запомни, что скажу тебе. Если суждено будет придти с войны твоему крестному, дядьке Даниле, передай ему: «А крестная-то моя у тебя была – глупой курицей». Он все поймет… Бабка-то твоя не посмотрит, что Данька наш доводится ей сыном, – сокрытничает. Не даром же ее зовут в деревне Кондой. А ты расскажи без утайки, все как было. Тебе он поверит – ты его крестник. Может быть, когда-то и простит меня на моей могиле…

Мальчишка, не помня себя, выбежал из землянки и по набитой тропке скатился к ручью, чуть не сбив с ног бабку Грушу, поднимавшуюся с постирухами на палке к себе на пепелище.

– Куда это еща поярил, санапал волыглазый? – крикнула она вдогон внуку и заторопилась в землянку, причитая: – Все ли ладно-то с моей греховодницей безгрешной?

А санапал волыглазый уже бесстрашно бежал по широкой дедовой лаве над буйно ярившимся в белой пене жерлом ручья. Потом, оскальзываясь и царапая до крови руки о ноздреватый синий заструг снега, все еще лежащий в затенке буерака, он покарабкался на крутик верхнего огорода. А одолев его, тут же юркнул в складки по-весеннему нарядного, живого сарафана плакучей вербы Старая Вера, хранительницы его мальчишеских тайн.

И вот, оказавшись в уединении, Ионка упал на колени и стал с усердием бухаться лбом об выпиравший из талой земли корявый корень вербы, искренно веря бабке, что «Бог-то – все видит, все слышит и все про всех знает». Вот и пускай Он, Бог, – все видит, все слышит и все знает, как Ионка Веснин бухается тут лбом об корень, вымаливая себе просьбу.

Только догадывался ли мальчишка, что просьба-то его – даже для всесильного Бога была нешуточной. Ведь надо было почти что из мертвых воскресить его любимую крестную.

О, как сожалел Ионка Веснин, что не знает ни одной молитвы. А ведь бывало, сколько билась с ним бабка Груша в мирное время, в Великий пост. И леденцов-то покупала, и сказки-то, да самые страшные, рассказывала ему, чтобы он только вызубрил до конца хотя б одну немудрящую молитву. Вот сказки-то и запомнил.

Но своим мальчишьм умом он, видно, понимал, что тут сказкой делу не поможешь. Сейчас нужна была молитва… Потому-то он – в который уже раз! – сглатывал одни и те же слова:

– Богородица-Дева, радуйся… Благодатная Мария, Господь с тобою… – Вот и вся была молитва у новинского мальчишки.

Ну и что из того, что она была у него коротка? Зато она была – чиста и светла! Ее просто нельзя было не услышать…

Глава 10

Кубики на попа (Лесная Голгофа)

«Великий Государь указалъ Стольника Князя Григория Княжъ Венедиктова сына Оболенского послать въ тюрьму, за то что у него июня въ 6 числе, въ Воскресенье недели Всехъ Святыъ, на дворе его люди и крестьяне работали черную работу, да онъ же Князь Григорий говорилъ скверныя слова».

(Именной Указ царя Алексея Михайловича отъ 7 июня 1669 года «О посажении в тюрьму Князя Оболенского»…)

К растрепанной крыше старой риги, что стояла за деревней на пологом угоре, крался, прячаясь за кисейные высокие облака, молодой рогатый месяц. Время было как раз бы возвестить новую зарю: на чьем-то подворье – для зачина – гаркнуть на насесте матерому певуну. Но откуда было взяться такому диву в бывшей прифронтовой деревне, у околицы которой почти три года шла не на жизнь, а на смерть окопная война, если все, что можно было съесть, все давно съедено.

И вдруг мертвенно-ломкую стылость раннего утра разорвал до оторопи железный сполох: «БУМ-БУМ-БУМ!» Пожар, что ли? И опять чудно: что могло возгореться в деревне, которая курилась жидкими дымами прямо из земли?!

Первой на железный зов пришла к неказистой лесопунктовской конторе, срубленной наспех перед самыми холодами, вдова Марфа, в прожженной искрами фуфайке.

– Хошь по воскресеньям-то хватило б пужать крещеных ни свет, ни заря… Некрести окаянные, – напустилась она на конторского сторожа-истопника, старого одноногого инвалида еще первой русско-японской войны.

– Мое дело, Марфа, десятое… Велено жахать железякой по билу – и жахаю! За это и хлебную карточку получаю, – огрызнулся старик, кладя ржавый тележный шкворень на тарелку вагонного буфера, подвешенного к обгорелому суку березы перевернутым грибом. – К тому ж и ранняя побудка – особливая! Седни ж… Сталинская Вахта, тут понимать надоть, баба! Забыла, што ль?

– Прям забыла! – поперечила женщина и тут же, отходчиво вздохнув, всхлипнула. – Все понимаю, Никанорыч, да только уже и силов-то никаких нету понимать понятное… Вота и на младшего сына дождалась похоронки. Все тешила себя надежой: раз пропал без вести – объявится опосля войны… Выходит, не судьба мне пестовать внуков.

Старик же горько посетовал:

– Просто не знаю… не знаю, чем только ты, Державный наш Гвоздь, и прогневала небо? – и не найдя, что добавить к сказанному, он крутанулся на своей деревяге, оголенной по самый пах, словно флюгер на оси, и поковылял к низкому конторскому крыльцу, будто хлестким кнутом вспарывая чуткую тишину: «Вжик! Вжик!» – пронзительно взвизгивал под тычком его деревяги настывший снег.

Вдова же, у которой война отняла мужа и трех сыновей, осталась стоять у била, разводя руками: видно, разговаривала про себя с сынами. И больше всех она жалела младшего Лешку за его мальчишью неразумность. Подумать только, санапал – следом за мстинскими добровольцами, немногим старше его – убежал на фронт с дедовым шомпольным «ружом-гусевкой», да так и сгинул где-то в высокой резучей осоке Ильменской пожни у Синего Моста…

Уходил в Лету тяжкий и героический тысяча девятьсот сорок пятый год. Наконец-то на всей круглой земле молчали пушки. Но в разоренных дотла Новинах все еще не чувствовалось мира. Люди оставались зимовать все в тех же бывших прифронтовых сырых землянках, жили люто голодно. И работали, как в войну, с темна до темна и – «за так». А то, что на деревню сыпались похоронки пуще прежнего, так это все проклятущая война подбивала свои горькие «бабки».

На пороге стоял первый мирный Новый год, но в деревне опять же, как и в войну, по-прежнему вся надежда была на вдову Марфу-Державный Гвоздь. Выдюжит баба годок-другой за мужика и за лошадь, выстоит и обескровленная держава. Люди малость отъедятся, приоденутся, переведут дух, а там глядь-поглядь, и дым уже валит столбом над Новинами из новых труб. Но до этого надо еще дожить.

Вторым подошел к конторе один из девяти новинских фронтовиков-обрубышей, однорукий Сим Грачев.

– Начальство, обченаш, на месте? – сухо спросил он у вдовы вместо приветствия. Вид у него был усталый и озабоченный.

– Палыч, Еща не заходила в контору, – уважительно ответила Марфа и украдкой от подошедшего отерла ладонью слезы на глазах, подумав: «Ему, Серафиму Однокрылому, тоже доля досталась не слаще. Женка Катерина до того доотрывала от себя, стараясь уберечь четверых дочек, что и сама сошла на тот свет… Так и не дождалась баба ни Победы, ни мужа-героя при медалях». – И участливо спросила: – Што так напыженный-то с утра пораньше?

– Да знашь, в недавнюю оттепель печная труба на потолке разъехалась по самый боров. Клал-то по морозу, вота она и сказала свое ласковое слово мастеру: ловко Ванька печку склал – и дым не идет! – сознался в своей незадаче Сим Палыч, швыряя в сердцах окурок, который замерцал на снегу ивановским светляком. – А сегодня вона, какая жахнула стужа!

– Вот те раз, а я-то думаю: што это дым из Серафимовой трубы не валит? – сокрушенно качала головой вдова, удрученная несчастьем Грачева. – Дочек-то хоть привел бы ко мне в землянку, а то не ровен час – выморозишь их, как тараканов.

– Да все, понимашь, ждал воскресенья, штоб исправить свою промашку, – тяжко вздохнул Грачев. – Ан, нет, опять слышу звонят колокола – созывают православных к лесной заутрене. Опять, обченаш, извините за выражение, – Грач-Отчепаш, прежде чем ругнуться, обычно извинялся, – Сталинская Вахта, будь она неладна, мать твою тах!

Грачев вернулся из госпиталя перед самыми Октябрьскими праздниками. Верховский его тесть, жалея своих пригожих внучек, отдал им свою летнюю избу, стоявшую в пристрое с зимней под разными крышами. Наскоро разобрали бревна, потом скатали их в реку и по последней воде сплавили в Новины… Дом однорукому вдовому фронтовику поднимали на мох всем миром. На толоке люди от души радовались, что положили зачин деревне. И втайне от счастливого хозяина, чтобы не вводить его в наклад, новинские вдовы сговорились справить на мирный Новый год первое послевоенное новоселье в погорельской деревне… И вот теперь, не ко времени, открылась незадача намечаемому, выстраданному за длинные годы войны празднику: у новосела, не раньше, не после, случилась беда с печной трубой на потолке.

– Худо дело-то, – обеспокоилась Марфа.

– Да уж хуже, обченаш, не могет быть, – согласился Сим Палыч и с надеждой в голосе сказал: – Щас буду отпрашиваться у начальства на день освобождения.

– К тому ж, седня воскресенье, когда и работать-то, оно хошь и не по своей волюшке, все едино – великий грех, – поддержала его вдова. – Да и не война уже, штоб так-от надсажаться-то. Утром просыпаюсь по побудке била и плачу от мысли: опять, Марфа, ты живая. Опять для тебя уготована кромешная лесная Голгофа. – И тут же подбодрила вдовца. – Ну, а ты, Палыч, отпрашивайся на освобождение. Негоже, штоб при живом отце, в мирное время, мерзли ребятишки. А чего не доделаешь за день, вечером, как возвернемся из лесу, придем на вспоможение.

И она истово обнесла его крестным знаменьем:

– Христос тебе в заступу!

Со стороны угора, где стояла старая рига, приспособленная под лесопунктовскую конюшню, послышались громкие голоса:

– Боюсь за лошадей, парторг! – трубно гудел в колючем морозном воздухе басистый голос начальника сезонного лесопункта Леонтьева, бывшего комбата, сапера-штрафника, оглохшего от контузии. – За наших Камрадов боюсь… Они только с виду таскать – живые тракторы, а той закалки на недокорм и небрежение к ним, как у нашего колхозного сивки-бурки Дезертира, у них нету.

– Не боись, начальник! – звонко и ободряюще заверил Акулин, «освобожденный» парторг лесопункта. – Сам знаешь, в дни Сталинских Вахт нашим Камрадам засыпается двойная порция овса.

– А ты, парторг, уверен, что конюх Яшка не хрумкает их овес? – возразил Леонтьев. – На что только пьет рыжий паразит?.. Спи и помни, комиссар: опустим в теле Камрадов – сразу заказывай гроб делу, ради которого, с зари до зари, рвем жилы – люди и лошади. И все наши кубики, поставленные на попа на людской кровушке, останутся гнить в лесу.

На страницу:
22 из 32