bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 32

Начальству посочувствовала вдова Марфа:

– Когда только спят мужики? В конторе, где живут, ночью и свет, вроде бы, не гаснет… Вота, рань несусветная, а они уже с утренней поверкой успели побывать на конюшне.

– На то они, обченаш, и командиры, штоб в неурочную пору поверять свои позиции, – возгордился за фронтовое братство Грач-Отченаш.

Из-за поворота, скрытого бузиновыми зарослями, объявились медвежатый Леонтьев в распахнутом нагольном полушубке и маленького ростику Акулин в новой ватно-стеганой паре. А большие, еще не растоптанные армейские валенки делали его похожим на колобок, который как бы катился рядом с шагающей горой – Леонтьевым. И вот, чтобы привлечь к себе внимание глухого собеседника, да еще и на ходу, колобок Акулин, прежде чем сказать что-то, забегал вперед, взмахивая, как дирижерской палочкой, свернутой в трубку газетой, и тогда гора-Леонтьев, не сбавляя шага, клонил к нему голову.

– Говорю, за лошадей, Андрей Петрович, не боись, – успокаивал парторг начальника лесопункта. А так как он был из городских, к тому же еще и зеленый – едва перевалило за двадцать, – то и речь свою для солидности старался умащивать местным говорком. – С Камрадами, говорю, все будет путем!.. Ну, а людей я беру на себя. В обед к пшенной каше с постным маслом – лекцию толкну о международном положении.

– Куда б лучше, парторг, если бы мы с тобой в дни Вахт Вождя Вождей расстарались для людей по буханке хлеба сверх пайки, – помечтал Леонтьев. – Пусть бы тот же Серафим Однокрылый сегодня вечером на Новый год принес из лесу для своих Грачат морозный гостинец «от зайчиков»… Ну, а с этими вахтами, как бы они ни назывались, нам надо кончать. Хватит того, что всю войну упирались…

Свежеиспеченный политрук на излете войны рвался на передовую, уже на «чужой земле», боясь, что разразившаяся мировая заваруха закончится без него, волховского каширца Савелия Акулина. Товарняк, на котором он мчался навстречу своей планиде, не доезжая фронта, попал под бомбежку… Так и отвоевался мальчишка-лейтенант без медали, но пыл его к великим подвигам от этого не остыл. И на малодушие начальника Акулин сделал ему внушение:

– Град лежит в пепле, и ему нужен лес – нисколько не меньше, чем людям хлеб! И ты, Андрей Петрович, как начальник лесопункта, должен это знать и помнить не хуже меня, парторга! А за людей наших – не боись! Если они выстояли в такую войну, выстоят и теперь, в мирное время.

От такой напористости Леонтьев невольно остановился, глянул вниз на своего ретивого «партийного батюшку», качнул головой и дальше потопал спорыми шагами. Акулин же, поспешая за ним уже впробежку, опять выкатился наперед и с мальчишьей запальчивостью разрядился мобилизующей массы тирадой собственного сочинения:

– Наш народ – Победитель! Народ – Труженик! Который никогда (!) не хнычет, несмотря ни на какие трудности!

А так как он на этот раз в своей горячности запамятовал взмахнуть свернутой в трубку газетой, то и прокричал словно бы в выключенный микрофон.

Как только начальство поравнялось с билом, Грачев, мельтеша культей, показал Леонтьеву, что у него есть к нему неотложный разговор. Тот остановился, склонил голову набок и с готовностью выслушать просителя сбекренил свою волчью шапку с поднятыми ушами.

– Андрей Петрович, мне сегодня, знашь, никак не можно ехать в лес! – простуженным голосом проревел медведем Грач-Отченаш в крапленое порохом иссиня-черное ухо Леонтьева. – Печная труба на потолке, понимашь, гробанулась по самый боров. В начале недели, в оттепель, обченаш, гробанулась!

– Но-о! – с сочувствием пробасил начальник лесопункта. – Что ж раньше-то молчал?

– Да все, обченаш, ждал воскресенья. Думал, когда-то ж должны люди поиметь роздых, – вновь проревел Грачев, как в бездну. – Этак-то без роздыху, извините за выражение, недолго и килу нажить.

– Да, да… Все верно глаголишь, фронтовик, – тяжко вздохнув, согласился Леонтьев. – От такого надсада тут могут окилатить не только люди, но и битюги Камрады. – При этих словах он окатил просителя всепонимающим взглядом. – Гляжу, затюкался ты вконец, вот уже и бриться перестал. А это – худо, друже, худо. Ну, а насчет освобождения – в любой будный день на твое усмотрение.

– Не, товарищ начальник, не!.. Мне, знашь, седни надо! – стоял на своем проситель. – Терпежу, понимашь, не стало от холодрыги.

– Тогда, Грачев, со своей неотложной челобитной кланяйся в ножки парторгу, – пробормотал Леонтьев, потерянно разводя руками. – Сегодня все – люди и лошади – ходим под его путеводной звездой.

И он с каким-то жгучим состраданием к ближнему, как бы обращаясь тоже к глухому, трубно сострил:

– Сам знаешь, какой сегодня день? День – во имя Отца, Сына и Святаго Духа… Тут шутки прочь! Кровь из носу, а и этот день надо поставить две нормы кубиков на попа… Такое вот дело, друже, Серафим ты наш Однокрылый.

В штате сезонного лесопункта Грачев числился дорожным мастером. На самом же деле он пособлял возчикам, девкам да мальчишкам-подросткам наваливать бревна на санные роспуски. И не столько ломил силой, откуда она у него, однорукого, сколько помогал своей мужской сноровкой и смекалкой кондового крестьянина-лесовика. Вот за эту-то охранительную миссию и нарек его меткий на слово начальник лесопункта – Серафимом Однокрылым.

Леонтьев, нахлобучив на лоб шапку, еще раз вздохнул, будто подставил свои крутые плечи под вызвезденное небо с ночным гулякой-месяцем на закорках, и молча потопал к крыльцу конторы: казалось, что под его грузной поступью прогибался промерзший до самого испода шар земной…

Акулин же, не дожидаясь, когда к его горлу подступят с ножом, сам первым вскинулся на докучливого вопрошателя:

– Ты что, Грачев, хочешь сорвать, мне политическую кампанию, да? Да что будет со страной, если каждый станет вот так показывать свои болячки – «печная труба гробанулась»? – передразнил он, словно намереваясь клюнуть просителя в лицо своей скрюченной кистью-протезом в неразношенной черной кожаной перчатке. – Да кому они, твои бздыхи, нужны, особенно в этот день? Ты ж – коммунист!.. Стыдись, фронтовик!

И укатился следом за начальником лесопункта в контору, только льдисто поблестела при лунном свете его диагоналевая гимнастерка, выступавшая юбкой из-под фуфайки поверх ватных штанов.

Ошарашенный отказом в человеческой душевной малости, Грачев аж попятился и теперь стоял под обгорелой березой, мотал головой, словно бык во время заклания, неудачно, не наповал, шарахнутый в межрожье деревянной долбней-чекмарем. Со стороны было похоже – мужик собрался бодаться с билом, сатанея от любимого присловья:

– Знашь-понимашь… Понимашь-знашь… Обченаш, извините за выражение…

– Вот те, бабушка, и Юрьев день! – с сочувствием подала голос вдова Марфа.

От подсказки у бывшего фронтовика, видно, поехала крыша. Он сграбастал с тарелки буфера ржавый шкворень и со всего-то замаха, как сказал бы старик Никанорыч, жахнул раз, да и другой по стылому, гулкому железу…

Вскоре к лесопунктовской конторе стали съезжаться возницы: бабы, девки да мальчишки-отроки. В широкие санные роспуски-канадки были впряжены одинаковые лошади невиданной для здешних мест породы: огромные битюги красно-гнедой масти с ногами, как ступы, и развалистыми крупами – шире печек. Этих чудо-лошалей с короткими овечьими хвостами по осени пригнали самоходом из Восточной Пруссии в разрушенный Вечный Град в счет военного ущерба. Тринадцать живых тракторов, как окрестили их в деревне, по распределению достались и Новинскому сезонному лесопункту. С легкого слова Леонтьева, трофейное поголовье нарекли общей кличкой Камрады: каждая особь с именным номером.

Вместе с возницами на мешках с сеном, привязанных к поворотным колодкам санных роспусков, сидели и лесорубы: все те же девки, бабы и их изможденные отроки. Лесовики ждали выхода начальства, а оно, сидя в тепле, ожидало, когда к конторскому крыльцу припожалует собственной персоной лесопунктовская белая кость, конюх и пилостав в одном лице Яшка-Колча. Хотя он и урожденный новинец, но в деревне объявился недавно. Всю войну пребывал в местах не столь отдаленных, если таковым считать Север, где пилоставил на лесоповале. Там же, при попытке к бегству, был подстрелен в ногу.

А в недалеком довоенном прошлом Яшка значился шишкой местного значения. При сельсовете состоял агентом-заготовителем сельхозпродуктов – по так называемым добровольным соцобязательствам. Эту почетно-выпивошистую по тем временам должность он унаследовал по-родственному от своего приснопамятного всей округе родителя Арси-Беды, бывшего предкомбеда, великого разорителя деревни во время коллективизации. И сын превзошел отца в нахрапистости к корыстолюбию. Бывало, случись кому потерять квитанцию на сданную шкуру (а их по соцобязательству требовалось две с подворья), он готов был содрать ее с хозяина, если в хлеву не найдется больше другой живности. Все опишет в хозяйстве. Но вот злополучная квитанция нашлась-таки. И хозяйка, вся в радостных слезах, сей документ подаст своему вымогателю: «Яков Арсентич, ить сдали шкуру-то!» А с лихоимца, как с гуся вода, лишь захохочет демоном: «Ха-ха-ха, и пошутковать уж не можно!» И дальше от двора ко двору шел «шутковать», авось, где и обломится мзда. В конце концов за все свои плутни прохиндей перед самой войной угодил-таки за колючую проволоку, несмотря на свое «пролетарское» происхождение…

Да вот и он, Колча, – на вспомине легком! – сидел в промахнувших мимо розвальнях, тискал грудастую лесопунктовскую стряпуху Главдю, и та верещала на всю деревню некормленой хавроньей:

– Ой, мамочка, ой, умру счас!

– Злата-муха, врешь – от энта не умрешь! – ржал ухажер, яро приступая к девке.

Как только молодой возница, он же и конторский вестовой, и водовоз на лесосеке, разудалый Ионка Веснин с шиком свернул с дороги чубарого мерина, известного всей округе новинского Счастливца-Дезертира, и поставил свои розвальни в голову лесовозного обоза, его жениховатый седок, тискавший девку, сразу же попал под обстрел:

– Яшка!.. Победитель бабий! – насмешливо кричала речистая на язык, засидевшаяся в девках здоровенная Мотя Баночкина, или просто Баночка. – Чтой-то у наших Камрадов шеи-то день ото дня все тоньше и тоньше?

– Дак ить… все оттого! – выкомариваясь, осклабился Яшка, залихватски сдвигая на затылок обтрепанный треух. – Говорю, все оттого, что, как и наша тетя-Мотя, толстозадые пленники начинают мало-помалу обвыкаться к местным условиям. Видно, хотят успеть к весне отрастить в длину свои короткие шеи, чтоб можно было, по примеру нашего Дезертира, кормиться из-под копыта. А то бывшие-то их хозяева, толстопузые буржуи, изнежили их. Сказывают, и летом кормили своих битюгов сеном из кормушек. Оттого у них шеи-то стали короткими и толстенными… А чтоб летом кормить лошадей сеном из яслей, у нас слуг нету – их давно отменили. И какая животина не достает жратвы из-под копыта, та и не ест, и крышка ей!

– Яшка, до лета еще далече, – сердито заметила вдова Марфа. – К тому времени наши Камрады скорее вытянут ноги, чем успеют отрастить себе шеи.

– Иду-ут! – словно возвещая о крестном ходе, выкрикнул звонко кто-то из мальчишек, кладя конец колготне.

Из распахнутой настежь конторской двери, выпутываясь из белых клубов пара, первым скатился с невысокого крыльца парторг Акулин со свернутым переходящим квартальным знаменем в руках. За ним, минуя ступеньки, шагнул на улицу Леонтьев, запахивая полушубок. Выход начальства замыкал старик Никанорыч, опираясь на вересковый костыль. В свободной руке он нес гармонику, завернутую от лютого мороза в мешковину.

В будни на лесосеке обходились как без знамени, так и без старинной тальянки конторского сторожа-истопника. Сегодня же, как нам известно, был особый день недели. Не просто воскресенье, а еще и Сталинская Вахта! Поэтому в Новинском сезонном лесопункте, как любил кичливо заявить молодой парторг Сава Акулин, были «мобилизованы все тылы»… Если в дни Вахт Вождя Вождей короткохвостым Камрадам для укрепления их могуты наскребали по каким-то неведомым сусекам двойную порцию овса, то для поднятия стойкого духа людей лесопунктовский комиссар Савелий позаботился о гармони. Потому-то и ехали сегодня на лесосеку конторский сторож-истопник в качестве культпросвета, а конюх-пилостав как оружейный мастер. В иные дни Яшка-Колча точил пилы вальщикам за вторую хлебную карточку по ночам, у себя на конюшне при свете фонаря «летучая мышь».

Пока старик Никанорыч неспешно заводил в розвальни, как дышло, свою деревянную ногу. Акулин, успев уложить рядом с собой знамя, по-военному скомандовал:

– По коням, товарищи! Камрады, шаго-ом марш!

Его громкая, бодрящая команда, видно, долетела и до тугого уха Леонтьева, который по-отецки пожурил:

– Савушка, да хватит тебе играть и оловянных солдатиков. – И тут же строго подторопил: – Поехали!

С этими словами начальник лесопункта отворотил вниз высокие уши волчьей шапки, словно захлопнув над головой тяжелую крышку люка танка, в котором испорчена была рация. И всякая слуховая связь с внешним миром на этом для него оборвалась. А рядом с ним мир жил голосами:

– Да поехали с Богом! – не выдержала вдова Марфа и, крестясь, обратилась к небу. – Господи ты наш Правый… Прости ты нас, грешных, за то, што содеем не по своей волюшке непрощенный грех: едем кататься в лес в твой пречистый День.

Дал о себе знать и Серафим Однокрылый. Видно, мужик совсем иззяб, сидя на роспусках.

– Што, обченаш, валандаемся-то? – И тут, от боли за своих дочек, оставленных в нетопленой избе, он дал такую волюшку языку – как только не разверзилась под ним промерзшая мать-земля. – Извините за выражение… поехали – во имя Отца, Сына и Святаго Духа, знашь-понимашь, понимашь-знашь, обченаш!

Вдова Марфа громко посмеялась и, словно по тропарю, прочла слова, значившиеся на бывшей церковной иконе, когда-то сожженной Арсей-Бедой по-воровски ночью, в подгорье у реки:

– Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Иафет власть имеет, а смерть всем владеет. Аминь.

И под священные заповеди рода Ноева лесовозный обоз наконец-таки «кренулся». Перешибая чугунный топот Камрадовых копыт и скрежетанье неразъезженных полозьев, настывших в ночи, неистовый Акулин снова по-командирски подал голос:

– Девоньки, бабоньки, запевай!

Песня тоже входила в обязательный ритуал Вахты Вождя Вождей. Выезжать из деревни, как бы ни было рано, и приезжать из лесу, как бы ни было поздно, по твердому убеждению парторга надо было только с песней. И Мотя-Баночка то ли в шутку, то ли серчая на то, что не дали отоспаться хотя б в воскресенье, затянула страданье:

Я и лошадь, я и бык,Я и баба, и мужик!

– Баночкина, а ну без провокаций! – взвился в морозном воздухе голос Акулина. – Зажигательную… мобилизующую – валяй!

– Давай-хватай! – кто-то из мальчишек передразнил парторга и неузнаваемым голосом – по-петушиному крикливо затянул:

По долинам и по взгорьямШла дивизия – впе-е-реед!

Но вот улеглись – и тяжелый лошадиный топот, и людская колготня, закончившаяся «зажигательной» песней, а она на таком-то морозе была как нельзя больше кстати.

Тихо стало на пустынной новинской улице, которая просматривалась сквозисто на все четыре стороны. И только умом можно было догадаться, что здесь еще теплится человеческая жизнь. В сырых землянках, как мыши в норах, сейчас во сне попискивали голодные дети да ворчали от бессонницы и ломоты в костях живучие старухи. Не в пример им, старики же еще в первую военную зиму, не сговариваясь, оставили этот несогласный бренный мир. Только на одного лишь Никанорыча, видно, и была спущена с неба строжайшая охранная грамота: костлявой с косой, ни-ни, не трогать одноногого гармониста – будут праздники, мол, еще и на новинской улице…

Откуда-то приковыляла худущая собака с подбитой задней лапой. Как нищенка, поскуливая, она заюрила перед конторским крыльцом в надеже – не выйдет ли сторож-старик и не впустит ли ее, бедолагу, погреться хотя б у порога. А может, еще и подаст завалявшуюся корку хлеба, если таковая найдется. Но дверь не открывалась, да и в окошках было темно, и вкусным дымом из трубы не тянуло. И заскулила собачка пуще прежнего, видно, догадалась – спутала дни недели. Сегодня ж был особый день… Оттого и собрались новинские лесовики в свои деляны – ни свет, ни заря.

Тогда она села напротив била, а оно казалось ей каким-то живым существом, раз подчиняются его громоподобному голосу большие мураши-человеки, горемычно утупила в землю свою узкую лисью морду и в каком-то преклонении перед сокрытой для нее дьявольской силой протяжно взвыла. Да так тоскливо, хотелось заживо лечь в могилу и умереть без молитвы… Даже на небе ночной гуляка, молодой рогатый месяц, и тот струхнул, забоявшись, уж не к покойнику ли плачет собачка? Он незаметно завалился за крышу старой риги на угоре, и вызвезденное небо враз померкло. Словно бы там, в несусветной Выси, кто-то догадался задуть заутренние лампады. Нече, мол, зря жечь, масло! Ложитесь-ка спать, несчастные полуночники. До света еще – ой, ой…

* * *

Над раздетым донага, заснеженным бором плавал сизыми облаками едучий хвойный дым. Он тянулся с ближних делян, где шел лесоповал. Стоило налететь шалому ветерку, и дым начинал метаться среди редких прямоствольных сосен-семянок, оставленных на вырубках для самосева. Он, словно бы невидимый бойкий коробейник, примерял газовые шали на высоко вознесенных в небо макушках дерев.

На взгорке, в затишке мохнатого соснового подроста, был разбит кулешный бивак, состоявший из двух закопченных банных котлов, подвешенных на одну жердь на козлах. В одном варился неизменный пшенный кулеш с постным маслом и «с дымком». В другом кипятилась вода для целебного – от цинги – «лесного» чая, заваренного на еловой и сосновой хвоях и березовых почках. Вокруг котлов лежали разбросанные плахи, вытесанные из сухостойных лесин. На них лесовики каждый день – один раз обедали и трижды выслушивали зажигательные речи парторга Акулина. Утром она была совсем краткой и бодрой на размайку: «За работу, товарищи!» А в обед, после кулеша, как бы на второе подавалась им лекция о международном положении: «О коварных кознях мирового империализма. Вечером, перед тем, как собраться домой, здесь же, у так называемого – с легкого слова Леонтьева – «алтаря», дощатого щита, оглавленного широкой доской все тем же, как и над окнами конторы акулинским лозунгом: «НАРОД – ПОБЕДИТЕЛЬ! НАРОД – ТРУЖЕНИК! КОТОРЫЙ НИКОГДА НЕ УНЫВАЕТ, НЕСМОТРЯ НИ НА КАКИЕ ТРУДНОСТИ!», подсчитывали, заготовленные в делянах и вывезенные на нижний склад кубометры, то есть поставленные за день «кубики на попа».

Тут же около котлов обитали в дни «Сталинских Вахт» и лесопунктовские «тыловики», сидя на сухостойных чурбанах. На одном конюх Яшка-Колча точил пилу-двуручку. На другом конторский сторож-истопник взмыленно наяривал на своей тальянке и в полглаза бдил за знаменем, водруженном поодаль от бивака на длинный шест, чтобы отовсюду было видно. Прожженное искрами, оно походило на боевое. К нему-то и был приставлен «почетным часовым» старик Никанорыч: недремно стерег его, чтобы случаем вовсе не сгорело б.

Главдя подбросила сухих сучьев под котел с чаем и костер, было погасший, ожил, трескуче занялся и стал старательно лизать красными языками закопченные бока котла. Никанорыч, приметив, как развернувшийся дым с искрами потянул в сторону охраняемого им «объекта», сложил с колена гармонь на чурбан и поспешил на выручку знамени, завоеванному новинцами за первый зимний квартал. И тут же с дальней деляны донесся недовольный голос Акулина, почему не слышно, мол, музыки?

– Никанорыч, валяй-валяй!

– Давай-хватай, – брюзжал старый гармонист, переводружая «честь лесопункта» в безопасное от искр место. – Покурить не даст… Загнал, как лошадь, хватай-давай!

Не по росту рукастый гармонист, слегка покачивая свою тальянку, растянул ее в целую сажень, давая ей набрать полные меха воздуха. Потом стал не сжимать ее, а как бы тискать, щекоча бока девки-хохотуньи своими прокуренными до желтизны пальцами. И нарядная, как прялка, гармонь, вертляво перегибаясь на ходившем ходуном колене, голосисто зашлась, внятно выговаривая: «Барыня, барыня, сударыня-барыня!»

Тут и Яшка не сплошал – задергал плечами, захлопал, как крыльями, ладонями по бокам и ляжками и забористо подпел:

Ух, ух, я – петух,Кто куриц топчет!Чернобровая моя —На яичках квохчет!

Потом он отвесно вскинул пилу и заколебал ее каким-то искусным движением руки, и та отозвалась певучим звучанием, подлаживаясь под Никанорычеву гармонь, введя стряпуху в веселое искушение:

– Черти – старый да рыжий! – шутливо обозвала она музыкантов. – И мертвого поднимут из могилы своей игрой!

Разрумяненные кухонными хлопотами, жаром костров под котлами вперемежку с добрым морозом и прильнувшейся молодой кровью, шалой от лесопунктовской каши с постным маслом, щеки ее пламенели алыми маками. И как она ни крепилась, а пришлось-таки ей сложить на крышку котла свою большую, как речное весло, мешалку. И вот она, первая плясунья деревни, легко помахивая руками, – казалось, вот-вот вознесется гулей над соснами-семянками, – пошла вокруг котлов, выставляя напоказ перед музыкантами – так и этак! – свои валенки-мокроступы, подшитые неизносным кроем из старой автомобильной шины.

Не стерпел и гармонист, тоже внес свою лепту в бивачное веселье, подпел ржавым от убойного самосада голосом:

Мимо сада, мимо рошши,Мимо тешшиной избы —Тешша глядь в окошко, блядь,Как хорошо играет зя-ять!

– Пиеса Барыня, а ну, сообрази с картинкой! – попросил бабник Яшка, пялясь на расходившуюся девку, как на переспевшую малину-ягоду своими охальными зенками.

– А што?! – не переставая наяривать на гармони, всхрапнул старик, словно сивый мерин со сна, которому только что привидилось, будто бы стригуном гулял во чистом поле среди молодых необъезженных кобылиц. – Можно, Яшка, и с картинкой скулемесить! – Он насмешливо метнул помолодевшим взглядом на пляшущую стряпуху, на играющего на пиле пилостава-конюха и выдал:

Пляшет барыню пердушка-аРыжий кот, ухмылясь зрит.

От такой кулемеси Главдя аж подкосилась. Плюхнулась на сухостойную плаху-лавку своим вихлястым задом и в изнеможении повалилась на спину, сложив руки на груди. Покойница да и только! Но вот она колыхнулась и томно застонала:

– Ох, тошненько мне… уморил-таки, Пиеса Барыня!

А гармонист невозмутимо сдвинул с взопревшего лба на макушку прожженный искрами облезлый треух и, чтобы оживить умиравшую от шутки девку, сменил свой репертуар:

– Дак, пиеса «Последний нонешний денечек»! – объявил он, как всегда с достоинством.

И вот уже над оплешивившим бором поплыли кругами печальные, как заупокойное отпевание, мелодии Никанорычевой тальянки. И опять с дальней деляны донесся недовольный голос парторга:

– Пиеса Барыня, ау-у-у! Перемени пластинку… Мобилизующую валяй!

– Давай-хватай, – пробурчал гармонист, но ослушаться начальству не посмел. – Вставай, Главдя, пиеса Мозолезуюшша-ая! – козырнул он перед стряпухой мудреным словцом, молодцевато запел, напирая на букву «ш»:

Мы – кузнецы и дух наш молод!Куем мы к сшшастию ключи…

Яшка больше уже не подыгрывал на пиле. Сидя на чурбане, он все еще в изнеможении всхрюкивал, держась руками за живот:

– Ловко, ловко, дед, ты поддел меня… В самое яблочко попал! – И уже было затихая, он снова загоготал. – Гы-гы-гы, гармонист, гляди, нога горит у тебя!

– Пушшай обуглится – дольше не сгниет! – отмахнулся старик, продолжая наяривать на тальянке.

Он даже и не подумал отодвинуться от огня. Тогда Яшка, в знак особого расположения к гармонисту, не поленился встать с чурбана, принес в ковше студеной воды из бочки, только привезенной с лесного ключа Ионкой Весниным, и плеснул ею на Никанорычеву деревягу, которая с шипением зачадила…

* * *

А в это время в дальнем углу лесосеки новинский «обрубыш» Серафим Однокрылый, навряд ли слыша Никанорычево «мозолезующее» увеселение, как и утром перед билом, все бубнил себе под нос одни и те же слова: «Знашь-понимашь… понимашь-знашь… обченаш…»

И мужик добубнился до злодейства над собой. Решил замахнуться топором… на собственную ногу. Как бы невзначай, самую малость, тюкнул по большому пальцу.

Под таким вот неблаговидным предлогом Грач-Отченаш замыслил выкрасть для себя из законного выходного хотя бы полдня. Чтобы потом, зажав в свой разъединственный кулак совесть путевого мужика и честь фронтовика, потопать к себе домой – поправлять порушенный очаг, тепла которого ждали его иззябшие дочки. И он решился…

Когда Ионка Веснин обернулся на своем Дезертире за очередной навалкой дров-метровок, Грачев стоял на одном колене, вперившись каким-то отрешенным взглядом в разрубленный носок сапога. Не видя и не слыша, что к нему подъехали, он обескураженно шептал: «Экая опакишь вышла, извините за выражение…»

На страницу:
23 из 32