bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 32

– Щас и вас, сердяг, напою, – пообещал им возница и сделал наставление седоку: – Виташка, пока я тут валандаюсь, ты искупнись. Только в воду-то, гляди, далеко не забредай. Вдоволь будешь купаться в Гринькиной реке.

Мальчик не шевельнулся. Его отрешенный взор обеспокоил Матвея.

– Ты чо такой кислый? Как за столом сидишь на Ивана постного.

Мальчишка, насупив белесые бровки, шмыгнул носом и захныкал:

– Дядя… дядя, может, мамка-то была живая?.. Мы уехали, а она там искает меня.

– Вот тебе на-а! – опешил возница, еле переведя дух. – Ты што гришь-то, Виташка? Как это «была живая»? Ты ить, Виташка, большой. Понимать должен: как и што…

И вот, чтобы не наделать мешанины в мальчишьей голове, боец, не торопясь, стал втолковывать ему:

– Понятно… с одной стороны, ты – маленький. С другой же – не скажи. Вспомни-ка, как в Граде ты вцепился руками в доску. Думал, щас весь передок у телеги вывернешь! Другой бы на твоем месте сразу скатился кубарем к едрене фене. А ты, маткин берег-батькин край, как дубок врос в телегу. И выходит, што ты, Виташка, как есть – большой!

Боец по-отцовски сухо чмокнул в маковку мальчишку и торопливо зашептал под шуршание высокостойной травы о ступицы колес:

– Штоб не запамятовать… В деревне-то, ежель кто будет допытываться: «Зачем заезжал домой дядька Матюха?» – гри: «Завозил меня, сироту». А про раненых – помалкивай. И Гриньке моему подсказывай, ежель санапал забудется. Так надо, Виташка… Война, брат. Тут не до шуткований. Вона, как все обернулось. Вроде бы и агромадная наша земля-матушка, а податься некуда. Вся Рассея сошлась для нас клином на наших Новинах… Дак ты все понял, Виташка?

Мальчишка согласно покивал головой.

– Вот и хорошо, что понял, – одобрительно сказал боец, прижав к боку мальчишку. – Большой ты у меня, сынок, ух, большой!

Не доезжая ветлы, возница резко потянул на себя вожжи.

– Тпррру! – Ему почудилось, будто бы стрельба в Граде резко шла на убыль.

Боец с беспокойством заерзал на натертой штанами до воскового блеска доске передка. И вот, не зная, что предпринять – то ли напоить раненых, то ли погонять лошадей дальше – он высунулся из-за полога повозки. Глянул назад и – замер. Перед новинским Матвеем рушился мир: вся приречная Слобода – от края и до края – полыхала огромным кострищем. А за ним, застилая солнце, закручивался в небо аспидно-жирными свивами Старый Град…

Пытаясь избавиться от наваждения, Сидоркин тряс головой, жмурился, но новые Помпеи так и не сгинули с его глаз. Наоборот, только разрастались.

– Виташка, нет более нашего Града Великого, – нутряно рыдая, зашептал боец. – Нету…

И он принялся бить кулаком себе в тощую грудь:

– Попомни мои слова, Виташка… И дай срок…будя им за весь разбой на земле новое Ледовое побоище! Будя, маткин берег, будя!..

Со стороны Слободы послышался рыкающий гул. Вслушиваясь, боец закрутил своей худой и задубевшей, будто наспех слепленной из глины, шеей в большом замусоленном вороте гимнастерки. И не в силах понять, что бы это значило, он снова высунулся из-за полога. И его всегда помигивающие простотой глазки вытаращились, да так и остановились, как бы остекленев.

– Виташка, маткин берег… никак танки катят?!

– Наши, дядя?! – обрадованно спросил мальчик, вскакивая на ноги. Он не раз видел в кино: когда нашим становилось туго, всегда приходила откуда-то подмога.

– Эх, Виташка, кабы да, если бы Чапай на белом коне… – с горьким сожалением шептал боец, не силах оторвать оторопелого взгляда от пришедшего в движение луга.

Нет, не привиделось. Вона, как шпарят ходко. Будто на маневрах. Красиво шпарят, хотя и неприятельские (уже были отчетливо видны черные кресты на башнях, разрисованных в лягушачий шелк). А сколько их катило, поди, пересчитай, если в глазах начало двоиться, троиться. Да и какая разница – пять, десять или двадцать? Хватит и одного.

– А шпандорят-то, сукины сыны, ить к перевозу, – наконец догадался Сидоркин.

Боец убрался за полог и снова принял позу каменного истукана. По своему, все еще не отрешенному крестьянскому простодушию, видимо, надеялся, что катившаяся беда обойдет их стороной, а он, новинский Матвей, отсидится на телеге за ветлой с мыслью: «Лежачих – не бьют, с ранеными – не воюют…это ить и коню понятно».

Но беда не захотела обходить их стороной. Когда все танки уже проскочили мимо ветлы, крайний к реке рывком свернул на тележный след, только что проложенный в высокой перестойной траве. Лишь на извороте, неуклюже дернувшись, отбил поклон пушкой. Словно послал привет: ага, не ждали, а вот и мы!

– Дядя… танка идет! – доложил скороговоркой мальчик как с наблюдательного пункта. Он стоял на доске передка, высунувшись головой поверх полога фуры.

– Куда идет? – обеспокоился возница.

– На на-ас, – докладывал обстановку на лугу мальчик, а сам пускал фонтан, стараясь дотянуться тугой струйкой до огромного лопуха.

– Как на нас?!

Возница дернулся было в сторону, чтобы снова выглянуть из-за полога, но его что-то удержало.

Из оцепенения Сидоркина вывел хрипатый голос раненого из-под брезентового полога:

– Земляк… в бога, царицу-мать, ты наконец, дашь воды?

– Щас, братушки, напоят нас – мокро будя! – огрызнулся возница, рывком за рубаху усаживая на доску передка мальчишку. – Но-о!

В замешательстве боец обронил на землю кнут: остался обезоруженным перед вконец присталыми разномастными. А те, обрадовавшись, что дорвались до травы, на все потуги расшевелить их дерганием за вожжи только устало отфыркивались да, отбиваясь от разбойных слепней, яростно хвостали себя по ляжкам коротко стриженными махалками. Всем своим равнодушным видом они как бы выказывали, что затеянная разумными мурашами-человеками кровавая буча им изрядно надоела: пора бы мол, и образумиться.

– Но-о! – сипато от натуги шипел возница. – Убью, душегубы клятые!

Разномастные дружно дернулись, хотя навряд ли устрашил их окрик возницы. А может, на этот раз они сами «смикитили, почем снетки», только на свой лошадиный лад: «Нет, не мыться сегодня нашему Тюхе-Матюхе в этой железной байне».

Недавним колхозным конягам так и погляделся танк – железной «байней», когда они увидели его впервые вблизи. И эта «байня» им, прямо скажем, не приглянулась – чадит вонюче и рыкает по звериному. То ли дело – деревенские, бревенчатые! Бывало, затопят их бабы и сразу потянет мальчишьими кострами ночного. И не носятся очумело туда-сюда. Стоят себе смирнехонько на зеленом угоре и оконцами смотрят в реку… красота!

И вот, перед тем как шарахнуться от греха подальше, железная «байня» была уж совсем близко, разномастные успели напоследок хапнуть впрок по полной пасти травы, вырвав ее из луговины с корнями вместе. И так, с зелеными спутанными бородами, и понеслись они во весь опор по лугу.

Возница уже не управлял ими, да и навряд ли он сейчас смог совладать бы со своими однодеревенцами, даже если хотел бы этого. Он только знай охаживал вожжами по их тавреным крупам в мыльной пене, взывая и моля:

– Не подведите, родимые, но-о!

Кружившему в небе ворону эта дикая погоня на лугу с высоты казалась игрой сытой кошки с перепуганной до смерти мышью. И он уже догадывался, чем это закончится. В предвкушении поживы на чужом пиру он по-ястребиному встал на круги и на радостях принялся, надсаживаясь, драть глотку: «УРА… УРА!»

Чубарый все время тянул недотопу-саврасого в свою сторону, прижимаясь к лесу, где нутром чуял свое спасение. Кося назад шальным огненным глазом-яблоком, в котором отражался пожар приречной Слободы, он видел, как высунувшиеся из окон железной «байни» белобрысые человеки размахивали руками с закатанными по локоть рукавами и, весело скалясь, улюлюкали на непонятном ему языке.

Железная «байня» то, устрашающе рыкая, наседала сзади на повозку с ранеными, то, как бы понарошке, чуть отставала. Но вот ей, видно, надоело играть в кошки-мышки. Дыхнув вонючим чадом, она наподдала ходу… И для чубарого все разом – хряст дерева, пронзительный вопль мальчишки, знакомый матерок возницы «маткин берег», крики раненых, ржание саврасового – все разом захлебнулось и прожорливом железном рыке… А самого чубарого сперва впечатало в землю, потом, как пушинку, подбросило и небо, будто, наконец-то, лошадь обрела так желанные с недавнего времени журавлиные крылья и – поскакала-полетела в плавном, замедленным галопе искать за облаками лучшей доли.

Но бесконечный летящий галоп лошади вдруг прервало прохватывающее до самой селезенки ржание саврасого. И чубарый, повинуясь зову своего собрата с одной поскотины, камнем сверзился с звенящих небес опять на опостылевшую землю…

Потом чубарый долго еще лежал в беспамятстве на зеленом лугу среди живых колокольчиков. А рядом, отчаянно брыкаясь в разорванной упряжке, храпел саврасый Кобчик и медленно задирал окостенело спрямленные ноги, целясь копытами в небо, как спаренная, четырехствольная скорострельная установка…

Очнулся чубарый от дурмана свежий крови и мерзкого духа вывернутой человеческой утробы. Почувствовав слабину поводьев (узда была сорвана с головы вместе с лоскутом кожи на челке), он хотел бы вскочить на ноги и умчаться прочь от этого гибельного места. Но все, что мог осилить, это, опираясь на передние ноги, сесть по-собачьи. Задних ног вовсе не чувствовал.

Чубарый с трудом поднял тяжелую окровавленную морду. Железная «байня» уже укатила куда-то. Но о ней все еще напоминала керосиновая вонь. Не было больше и матюхинской кареты. Среди ее обломков чубарый насилу разглядел лицо своего, теперь уже бывшего, заботника с вытаращенными в небо, как копыта саврасого, пустыми бельмами. Криво разинутый рот, словно бы новинский Матвей силился в последний раз матюгнуться своим тверезым матерком: «Маткин берег-батькин край, эва, какая вышла заковыка!», уже успели обжить жирные с лиловым отливом мухи. Влетали в него, как в дупло. Чубарый даже брезгливо фыркнул: «Откуда только берутся эти поганые твари».

Почуяв, что за ним кто-то зорко доглядывает, чубарый вместе с туловом – шея его плохо слушалась – медленно повернул голову в сторону от расплющенной телеги и тут же от испуга, как мотыгой, тяпнул зубами в луговину: хорошо хоть не в камень. На него хищно смотрел разморенный на жаре огромный ворон с раскрытым клювом. Он сидел неподалеку от него на ступище откатившегося колеса.

Ворон, тяжело дыша, расслабил крылья, по-куриному опуская их вниз. Потом, крутнув шеей, грозно сверкнул очами, взгляд которых откровенно говорил: «Не тяни приятель… Ложись да откидывай копыта как это сделал твой дружок по упряге… Сам знаешь, при живых я не служу свои панихиды».

Чубарый замотал мордой и, всхрапывая, огрызнулся: «Иго-го-го… поцелуй мое копыто!»

Навряд ли лошади сейчас хотелось жить, просто мучила жажда. И река своей близостью манила к себе. Она-то, река, и помогла бедняге собраться с силами. И вот, в одну из, казалось уже безнадежных, попыток пересилил свою немочь, поднялся-таки на ноги чубарый!

Взмыл в небо и заждавшийся ворон. Потом с устрашающим карканьем камнем ринулся вниз и закружил-завьюжил черной метелицей над пониклой мордой замученной лошади, все время изловчаясь долбануть клювом ей в окровавленную челку, а расщеперенными и согнутыми крючьями-когтями корябнуть по глазам.

Отбиваясь от остервеневшего падальщика, лошадь затравленно мотала на стороны оскаленной мордой, а из ее потухших глаз крупными горошинами скатывались слезы в перестойную траву, оглашенную мириадным чиликанием неутомимых чиркунов. От боли ли (ломило все тулово), от страха ли, если сейчас, рухнет наземь, то уже больше никогда не стоять на ногах, от радости ли, что осталась в живых, плакала лошадь посреди луга…

После второго своего рождения и прогулки на вольных небесных выпасах крылатым конем чубарому не так-то просто было решиться на первый шаг…

Долго ль, скоро ль, наконец-то лошадь выбрела к срезу кряжа. А дальше что? Как дотянуться до воды?.. Выручило ее же несчастье. Шатнуло непослушный зад в сторону реки, и лошадь, не устояв на трясущихся в мелкой дрожи ногах, загремела под крутик. И прямо в воду – бу-ух! Только каскад сверкучих брызг с шумом плеснулся на реку. Хорошо хоть не глубоко было под берегом. Теперь пей, лошадка, – не хочу! И она с жадностью припала вздрагивающими от жажды губами к бегучей живой воде.

Лежать в парной реке чубарому было отрадно. Боль в ушибленном тулове мало-помалу утихомиривалась. Да и устрашающая стрельбы в округе сошла на нет.

И все было бы ничего, если бы со стороны Града не проплывали утопленники: мужики в матюхинском облачении и все перекрещенные бинтами, бабы, цепляясь за траву раскосмаченными текучей водой волосами, и много плыло ребятни в коротких платьицах и штанишках на помочах. С остановившимися, вытаращенными глазами утопленники казались чубарому огромными живыми лягухами-растопырами, одетыми в человеческие попоны. Он каждый раз пугливо фыркал, но, чтобы выпрянуть из воды на берег, у него не было мочи.

И вот, гоня от себя страх, лошадь заливисто проржала на все убережье. Может, она взывала о помощи, чтобы вызволили ее из западни.

Теплая, без сполохов августовская ночь заботливой клухой укрыла притихшее приречье. Но вот на небе, которое лошадь видела опрокинутым перед собой в реку, раздвинулись черные завесы. И тут же на прояснившиеся неоглядные дали высыпали откуда-то в несметном множестве божьи овцы. Их гнал на водопой молодой пастух-апостол в белом рубище с закинутым за спину рогом. Он чинно вышагивал по перевернутым вниз шишакам дальнего заречного ельника.

Всегда так ночью во Вселенной: на земле скотину – в огорожу, на небе – на выпас…

И тут чубарый почувствовал, что вода принесла ему заметное облегчение. Теперь ему захотелось и жить, то есть кормиться. Пересиливая свою немочь, он поднялся на ноги и неспешно двинул по заводи, пугая шумом воды снулую рыбу в ряске и сторожких дергачей в береговых колониях осоки. И с первых же шагов почувствовал, что брести в реке было намного легче, чем бы посуху. Вода как бы поддерживала с боков, а течение подталкивало сзади.

В омуте с обрывистым берегом лошади пришлось пуститься вплавь. И ничего, поплыла! И это придало ей храбрости.

Плывет лошадь по опрокинутому небу среди несчитанных божьих отар, а ей навстречу все шагает и шагает по прямой тропке, выстланной отбеленным рядном, молодой пастух-апостол в грубом рубище и с острым перевернутым рогом за спиной. Он-то, добрый молодец, и не дал несчастной лошади сбиться с пути. И даже тогда, когда над водой стал собираться предутренний туман, заволакивая берега.

Чубарый уже выкладывался из последних сил и вдруг почувствовал, как в его бок толкнулось что-то живое и цепко ухватилось за обрывок шлеи. Хорошо, что это случилось под самым берегом. Иначе, ей-ей, пустил бы пузыри из раздутых фыркалок. А как только его ноги коснулись дна, из-под бока вынырнул с большим шумом страшила, весь опутанный ряской. От неожиданности чубарый даже вздрогнул с храпом.

– Да ты, друг ситный, не боись меня, – не очень внятно бормотал страшила, извергал изо рта фонтаны воды. – Я… я – водяной! Это человека надо бояться… от него, паразета, жди всего… А водяной покудесит и отступится.

По незлобливой интонации в голосе чубарый догадывался, что перед ним все-таки был большой мураш-человек. И речь его ему была понятна, особенно, когда он приправлял ее складным матерком. Да и одет он был точь-в-точь, как и его бывший заботник, боец Матюха. На этом чубарый и успокоился, дружелюбно проржав: «Свой водяной?»

А Водяной, прокашлявшись, уже внятнее заговорил:

– Премногое спасибо тебе, друг ситный!.. Не ты – хана бы мне. Как пить дать, оженили бы меня русалки. Ну, насилу отбрыкался! А так, гляди, еще и женушку свою законную сохранил. – Он потянул за ремень и рывком выхватил из воды винтовку. – Гляди!

Чубарый чуть было не заржал матюхинским матерком: «Маткин берег, и водяные с ружьями!.. Ох уж эти человеки… Только стали лягухами – и забурлила вода!..»

– Друг ситный, долго мы будем вот так стоять в воде? – спросил Водяной и по-дружески ткнул его кулаком в бок. – Вот сейчас туман разойдется и, неровен час, приметят нас, что мы тут телимся, и – айн момент! Живо прицельно приласкают. А ну, шагом марш, на берег – сушить свои ризы!

Чубарый взбучил передними ногами воду – и ни с места: река вымотала его вконец.

– Ты чего?! – неодобрительно присвистнул Водяной. – А я-то грешным делом подумал: по пути нам с тобой… Не вешай носа, друг ситный!

Водяной, обходя вкруговую лошадь, стал ощупывать ей в воде ноги. Не обнаружив переломов, он ободрился:

– Вроде бы целы твои ходули… А ну, друг ситный, пробуй смелее! Ать, два!

Чубарый жалобно и совсем по-человечьи устало фыркнул: «Не могу, брат». И понуро утупился взглядом в воду, чем рассердил Водяного:

– Это ты брось! – строго прикрикнул он. – Знай, в беде я тебя не оставлю… Долг платежом красен! – Он подставил грудь под хилившийся номерованный круп и снова скомандовал: – Только вперед, друг ситный! Пшо-ол!..

Светало уже вовсю, когда Водяной и лошадь наконец-то одолели невысокий пологий угор берега. А им вослед кулик-перевощик, дергаясь длинным хвостом-балансиром и печатая стежками-крестиками кромку илистой мокредины, радостно выкрикивал: «Перевез! Перевез!..»

Не меньше пичужки радовался и Водяной.

– Вот и квиты мы с тобой, друг ситный!.. – говорил он лошади, как только они укрылись в ложбине за густой стеной ивняка. – Одно только худо – табак подмок! Да и обувку утопил. – Он показал взглядом на свои босые ноги и, пошевелив пальцами, заговорщически подмигнул. – Зато для тебя, друг ситный, у меня… что-то есть! Айн, момент, айн момент…

Водяной запустил руку в карман брюк, пошарил старательно и, ничего не найдя, вывернул его. Показал: пусто в кармане. Но он этому ничуть не опечалился. Напротив, весело посмеялся:

– И в этом-то нас, друг ситный, уравняло! Табак – подмок, сахар – растаял… Только ты не горюй – перебьемся! Русалки-то вона тоже красивые, да только девки-то все ж милее! Они теплом живы! А русалки – что? Одна холодная блазнь, бррр!

Не зная, чем бы занять себя, Водяной пропустил через обе пясти несколько лоснившихся сиреневых метелок луговой овсяницы – забавы деревенских мальчишек в лугах. Зажал кулаки и на полном серьезе, будто человека, спросил лошадь:

– Друг ситный, отгадай: курица или петух?

Чубарый будто и впрямь сообразил, чего хотят от него. Он доверительно ткнулся губами в кулак, который был ближе к нему. Видно, хотел прознать по запаху: какой Водяной – добрый или злой? И радостно проржал: «ДОБРЫЙ!»

По-мальчишьи задорно вскричал и Водяной:

– Петух!.. Загадал-то я, друг ситный, долго ль нам придется отходить на «исходные позиции»?

Если «курица» – драпбитте, товарищ Бубенцов. «Петух» – ша, умри боец, Пашка: стопбитте!.. Я ведь Водяной-то тутошний! Так что драпбитте мне уже некуда, друг ситный.

В сиренево-розовой размытости высокого неба заполошенно закаркал ворон:

«КРРА… УРРА… ВОТ ТЫ ГДЕ!..» Чернец с утра пораньше уже рыскал над убережьем – выискивал приговоренную им еще вчера несчастную лошадь.

– Проваливай, монах: поминки отменяются! Ничего тебе здесь не обломится! – озлясь прокричал чернецу Водяной-Бубенцов. Он погрозил винтовкой в небо и с горечью посетовал: – Жалко, что остался один-разъединственный патрон… А то я каркнул бы тебе. Так каркнул – пух полетел бы с тебя, падальника!

Он даже не поленился открыть затвор у винтовки – то ли показать лошади, что у него, действительно, остался «один-разъединственный» патрон, то ли хотел убедиться: есть ли он еще у него. Да, патрон был. И находился на месте. Там, где и надлежало ему, «разъединственному», быть – в патроннике ствола.

Наступившее утро возвестил обвальный лающий грохот. Водяной-Бубенцов встрепенулся, вслушиваясь и определяясь на местности.

– Слышь, друг ситный… а ведь молотят-то… слышь, у Синего моста молотят! И надо думать: не по пустому месту молотят-то! Стало быть… обозначилась черта «стопбитте»!

И он, весь как-то подобравшись, засобирался:

– Ну, будь здоров, чубарый! – оглаживая ладонью вдоль хребтины, он задержал взгляд на тавреном крупе. – Теперь твое «тринадцать» для меня будет самое счастливое число… Живи, друг ситный! А я, значит, потопал… Мне, значит, некогда… Я ведь тутошний… понизовский, из Доброй Воды… А это, значит, для меня будет последней и «исходная позиция»… Ша, умри. Пашка!.. – словно заклинание, шептал понизовский Пашка Бубенцов, нервно подергивая плечами. Будто не словами окатывал себя, а ошпаривал крутым кипятком.

А огненная «молотьба» шла и в самом деле уже у Синего моста, где закипал новый бой – длиною почти в три года. Это принаторевший в разбое враг укладывал по науке, шахматным порядком, мины, вспарывая вековую предъильменскую пожню. Там в высоких ее травах ночью залегли ополченцы-добровольцы. Семнадцатилетние мальчишки из окрестных деревень.

А Пашка Бубунцов торопился к Синему мосту. Как знать, может, там как раз и недоставало сейчас его «разъединственного» патрона, а может, и его разъединственной жизни… И когда он босой, но с винтовкой в руках канул в дымной уреме, чубарый щипнул травинку-другую и не заметил, как тоже пустился в путь. Только в отличие от своего спасителя Водяного он забирал в сторону от грохота, памятуя, что там – за лесами, за долами – родная поскотина…

Матюшиха в это утро пришла на берег со всем своим выводком мал мала меньше. Лицо ее опухло от слез. Видно, баба всю ночь проплакала в подушку – вот тебе и позавидовали кумушки: «Кому война, а кому – чистый прибыток». В одной руке она держала серп, в другой – большую скройку хлеба, круто посыпанную ядреной солью. Задабривая чубарого гостя подношением, она, как и вчера, принялась слезно пытать его своими расспросами:

– Лошадка, будь хорошей… Скажи тетке Луше: где хозяина-то свово потеряла? Ить не с ярмонки ж ехали, штоб все-то запамятовать?.. Не тайся, чубарка…

Снизойди сейчас на лошадь дар человеческой речи, она ничего не утаила бы от своей радетельницы. При этом возгордилась бы своим заботником, который, каждый день трудясь в поте лица ради хлеба насущного, никогда не просил для себя лишку – ни у бога, ни у жизни, ни у власти. Жил в деревне вроде бы – Тюхой-Матюхой, а на поверку вышло – первостатейный мужик! И жалко, что теперь об его исподней изнанке никогда не узнают в Новинах… И Лукерье его никто не укажет место, где остался лежать, вперившись пустыми очами в небо, ее заступа и опора, разлюбленный Матвей Елизарович Сидоркин. Нет, никто и никогда.

До убережья, вздыбленного бабьими руками, то и дело докатывались орудийные громы. Теперь они постоянно – днем и ночью – напоминали новинским, что за дальним лесом, у Синего моста идет смертный бой. Только поди разберись: чьи там бухают пушки? Чьи там сейчас валятся наземь замертво солдаты? Хорошо – вражьи… а если – свои? И как отринуть от себя эту мысль, если за лесом, ты знаешь, и твой сын, доброволец-ополченец, Виташка Сидоркин бьется там? Вот потому-то сейчас при каждом земном громе так испуганно вздрагивала новинская Матюшиха, будто каждый зазубренный осколок попадал ей прямо в грудь.

И что бы теперь Лукерья ни делала, а в мыслях одно: «Птицей бы туда слетать да посмотреть, што там счас деется?..»

И над свежеоткрытым противотанковым рвом, как с крепостной стены, повис плач матери и жены:

– Где ты счас, моя кровинушка ненаглядная, Виташка?.. Што случилось с тобой, сердешный ты мой, Матюша?.. Живы ли оба?..

Но, гоня прочь от себя черные мысли, Лукерья в который уже раз принялась упрашивать израненную лошадь:

– Ты только не молчи, чубарушка. Ты хошь по-своему побай с теткой Лушой. В народе ить не даром грится: кони ржут – к добру.

И чубарый, словно бы и впрямь вняв горю своей радетельницы, заливисто зашелся на всю округу. Может, и ему было одиноко на земле без голосов сородичей.

А где-то в вышине неба, уже с утра пораньше разъезженного железными ястребами на дымные дороги, плакал чибис. Птица выпрашивала у реки воды: «Пи-ить! Пи-ить!..» Значит, и завтра быть вёдру. А истомившаяся за лето от огненной страды земля жаждала грозы, чтобы потушить пожарища, чад которых дополз – от границ западных до далеких лесных Новин.

Уходили душные и горькие последние дни августа сорок первого…

Глава 8

Два Максимки

Декабрьским морозным утром, еще затемно, в сторону громыхающего фронта вышли трое. Ровесникам – остролицему Сеньке и крепышу Максимке – по тринадцать было, а бабки Грушиному «санапалу волыглазому» Ионке-Весне в это лето, в день начала Великой войны исполнилось двенадцать. У последнего на голове был повязан платок: шапка сгорела во время сожжения «мессерами» деревни заподлецо с землей. А другой еще не довелось раздобыть, время такое. Их снаряжение состояло из длинных санок, котелка, трех мешков и топора.

Провиант был куда скуднее: щепоть соли, завернутая в тряпицу, и по три сырые картофелины, сунутые запазуху, чтобы не замерзли.

На страницу:
18 из 32