bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 32

Но вот мужики докурили цигарки, не торопясь втоптали окурки в молодую траву-мураву, дерзко лезшую из нагретой земли острыми шильцами, и молча, стеной двинулись на дрожавшего помощника производителя. Вмиг обратали его веревеками, как распоследнюю тать, и – оп-па!

И повергнутый чубарый подрезанно грянулся на бок, на подстилку из соломы. А веревки, знай, все сильней, словно железными обручами, обжимая его холеное, неизработанное тулово. Задние ноги подтянули к передним и расторопно умеючи, в нахлестку накрепко перехватили сыромятным чересседельником на узел. Попробуй рыпнись! Но где там!.. А тут еще и коновал, багровея бычьим загривком, коноводит мужиками. Распахнув настежь, как амбарные ворота, свой всегда жаждущий чего-то горячительного, шамкающий рот, гневливо проквакал:

– Чё, ворон-то ловите? А ну, навалились на него, куча мала! А я сщас и пошшокочу его ножичком там, где надоть, ха-ха-ха!

Как и другие до него молодые жеребцы, запросил пощады и помощник производителя. Да так зашелся в диком реготе, что даже у бездушного коновала, видно, защемило в межножье. И это вконец вывело Артюху из себя, введя в матюги:

– У-у, раззявы недоделанные, мать вашу тах! За сопатку его хватай… Да верхнюю-то губу заверни круче!

Чубарый почувствовал, как кто-то сграбастал его за сопатку, ну, не продохнешь. А тут еще и верхнюю губу стал скручивать жгутом. По голосу с хрипом и табачному смраду он сразу узнал вожака людского табуна:

– Терпи, чубарка… так надо, брат. Год, обченаш, вышел шибко тяжким: от зимней бескормицы пало много тягла. Да и другого скота – как обчественного, так и у мужиков – заметно поубавилось. Так што не взыщи строго, Архиерей, не от барской жизни и не из куража надеваем на тебя хомут.

Председатель надсадно крякнул и продолжал, видно, уже давно наболевшую свою исповедь перед мужиками:

– Совнарком товарищ Молотов, подводя итоги первой пятилетки, знаш, вовремя обратил наше внимание на слова лихого Буденного. А тот, понимаш, в свой черед, зорко подметил. Колхозник не всегда, мол, осознает, что артельный конь – это и его конь. Обченаш, в самое яблочко попал командарм-лошадник, напомнив всем нам, што и колхозную клячу надобно беречь одинаково, как и в единоличное время холили свою справную животину. А штоб сраму не иметь, колхозным конюхам надлежит, опять же, как и в добрую старину, вовремя подстилать в стойлах солому, чистить щеткой-сребницей бока и ляжки конягам. А вот поить-кормить животину по старинке, как Бог положит на душу, уже – шутишь, амба! Впредь – только строго по часам!

Не преминул, чтобы не встрянуть в местные «дебаты» и главный новинский лошадник Илья Брага:

– Впредь кормить скотину надлежит только строго по Карле-Марле! То бишь по потребностям лошадиной утробы, из тех возможностей, кои имеются в наличии наших щелястых сусеков. – И перевев дух от глубокомыслия, перешел на просторечье, округло похохатывая. – Так-от, мужики, жить по-Карле-Марле – это вам не у Кондрашки за столом сидеть, ненароком не фукнешь, охо-хо-хо-хо-о!

Уловив в речениях однодеревенцев едкость об устройстве новой «жисти», и конюх Матюха решил под сурдинку подтрунить:

– Однако ж, маткин берег – батькин край, о какой жернов виснул на шее у мужика в единоличное время! И это столько было хлопот только с одной лошадью, а сколь и другой скотины в хлевах мычало, блеяло, кукарекало, хрюкало! И што чудо, вся эта живая прорва не дохла-таки от бескормицы, как ныне.

– К тому ж и все праздники чтили по-христианскому обряду, – вставил набожный счетовод Иван Ларионович Анашкин. – А теперь тот же мужик, только став колхозником, вроде б уже и не крестьянин-христианин.

На подначку перехватил горячие дебаты новинский всезнайка Илья-Брага, и, хороня плутоватую ухмылку в своей огнистой всклоченной бороде, с позевотой, враспев, покручинился: – Эхма, жизня… колхозная… пошла-поехала, родимая… како у нашего, теперь уже бывшего пробника Ударника-Архиерея… все по зубам да по зубам…

В сумбуре знакомых голосов человеков-однодеревенцев и их тычков в тулово чубарый вдруг ощутил, как кто-то стал бесстыдно шарить у него в пахах, от чего он даже взреготал от щекотки визгливо, по-поросячьи. Он дернулся было, чтобы посчитаться копытами с нахалом, но из этого у него ничего не вышло: сыромятный чересседельник крепко удерживал в узле его скрещенные ноги. А тут еще и по мошонке обарило чем-то холодным и острым, будто кипятком.

Да так, что в его ошалевших глазах-яблоках враз отгорело перезревшим малиново-ежевичным сполохом красное солнышко…

Так вот, в трудную для колхоза годину новинский чубарый пробник Ударник-Архиерей лихо подпал под сокращение штатов. Колхозное начальство – а ему всегда видней – мудро решило: по воспроизводству тяглового поголовья управится, мол, один Буян.

– Раз у мельника с рождения вволю хрумкал овес, теперь пушшайка попотеет на животворной ниве, малым числом да умением! – со злобным придыхом припечатал красавца-жеребца бывший новинский предкомбед Арся-Беда, недавно подпоясанный веревочной опояской после того, как был сдан куда следует широкий ремень с пустой кобурой. – Пушшай-ка теперь, гад рыжий, походит в твердозаданцах!

С пролетарским намеком поддержал Арсю и его родной братец Артюха-Коновал, с вожделением шамкая ртищем, в скором предвкушении отведать под первач перегона жаркое из ядреной жеребянины:

– Да и колхозной кости, Ударнику, не с ноги впредь ходить в сватах у кулацкого выкормыша Буяна. Пушшай уж наш выжвиженец будя в хомуте мылится за правое дело новинской бедноты.

Дядька-пестун чубарого, конюх Матюха, который был не в силах заступиться за своего любимца от оскопления, лишь кротко вздохнул:

– Однако ж, чудны твои дела Господи…

А чубарый, только став мерином для «обчего» пользования, сразу же лишился всех привилегий к причастности, хотя б с боку-припеку, плодить себе подобных – на четырех ногах и с горячими сердцами – благородных существ. Много не церемонясь, его, свежеиспеченного «низложенца-твердозаданца», словно прокаженного, тут же выставили из обжитого им племенного чертога-денника в тесное обезличенное стойло с обгрызанными с голодухи яслями, над которыми не взоржешь, как допрежь, от довольства: «ОГО-ГО!»

Как опальный нарком, не пущенный вгорячах «в расход», что было тогда в большом обыкновении, ни любви, ни ласки ни от кого и ниоткуда бывший Ударник, а ныне Архиерей, уже не ждал. И он сразу же сделался как бы ничейным. Кому только не лень, тот и стал ездить на нем, с какой-то непонятной злостью мытаря его за прошлую вольготность, «до мыла»!

Точно так же в Новинах уже изгалялись спятившие от переворачивания мира закоперщики новой «жисти» над столяром Ионычем, которого заслали – «на перековку!» – в дальные деляны валить лес «за так» – это к слову.

И уже к лету Архиерея так укатали, так уездили, что стало не узнать недавнего баловня деревни: холка сбита до мяса, плечи все в кровянистых намятинах, а на впалых боках и худых ляжках обозначились следы удалого кнута… Не стало былой отрады для колхозной коняги и в «лошадином рае» – ночном. Та благость роздыха от тяжких дневных трудов в поле для нее осталась в прошлом, когда личную скотину любили и холили по-родственному одной семьей.

Теперь же в селянской жизни все перевернулось, переиначилось. Получив в ночном заслуженное отдохновение на росной траве под трескучие бодрые наигрыши луговых ночных музыкантов-дергачей, гривастые божьи твари по мере угасания над серебристыми шишаками заречного ельника желтоликой спутницы вызвезденного неба со страхом ждали восхода лохматого со сна солнца. Ибо утром деревенские мальчишки – сущие-то злодеи! – играя в Чапая, носятся наперегонки вскачь, во весь дух, с самой дальней поскотины и до околицы. Ведь все теперь «обчее», а стало быть и ничье. Не жалко. Одышистого одра потом вводят в оглобли на целый день, а у него, бедолаги, и без того уже – от усталости – микитки дрожат студнем…

И потянулась для «разжалованного» новинского бывшего пробника тягучая череда немилосердной беспросветности. Что ни день, то колхозная голгофа под матерное обзывание и разбойный посвист удалого кнута. Да еще сдуру и зуботычин наподдают кулаками, во имя нечистого и его матери.

На сенокосную пору работным лошадям дали трехнедельный роздых, чтобы со свежими силами навалиться на пар-пахоту. И тут чубарый выгодно отличился среди своих сородичей. Казалось, табунились на одной ухоже, щипали одну и ту же траву-мураву, а он, поди ж ты, обскакал – всех: закруглился в боках, зажили и ссадины на плечах и холке. На ляжках, в выстегах меткого кнута, пробилась седина белыми полосками, словно нашивки отличий ранений у бывалого солдата. Снова проявились и блестки в его чубарой масти, в мелких рыжих пежинках по темной шерсти. Видно, в нем аукнулся какой-то далекий замес кровушки степняка, который только от одной воли сыт и гладок.

А когда дело дошло снова до запряга, он и вовсе издивил деревню: не дался имать себя и – баста! Мало того, потом нашел тайное уходбище. И до самого-то исхода лета обретался в бегах, бесстыдно отлынивая от потного хомута. Видно, понял человеческую хитрую мудрость: чем больше везешь, тем больше навалят. А награда – применительно к лошадям – известная: кнут!

Да еще и не один бил баклуши в дальней убережной буреломной уреме, а с буланой трехлеткой, которую драчливо отбил у молодых жеребцов-неуков и увел «уходом» из новинского табуна. Оказывается, Артюха, холостя его по весне, дал – ой-ой! – какого ж маху с похмела: не нашарил в мошонке чубарого пробника одного животворного ятра, которое со страху укатилось куда-то вовнутрь чрева.

Укатится, небось, если коновал Артюха «пошшокочет» навостренным ножичком «там, где надоть!» Да еще зубоскал и на смех поднял его тогда перед новинскими мужиками в оправдание своей промашки:

– Ударник хренов – при одной ударялке!

И случилось то, что и должно было случиться. В ополовиненном пробнике, отдохнувшем на приволье, вдали от человеческого сглазливого ока, вновь взыграла необоримая страсть к продолжению рода… В подтверждение этой любовной истории буланая дуреха на излете будущей весны ожеребилась белогривым прытком сосунком с веселой звездочкой во лбу. Ну точь-в-точь вылитый новинский Ударник-Архиерей, на что конюх Матюха еще метко сказанул:

– До чего ж сорное да запретное семя зело проросливо!

В один из тех дней вездесущие мальчишки-проныры наконец-таки прознали, где бьет баклуши их загулявшийся ушелец с необъезженной молодкой. На самых резвых лошадях они загнали тайнобрачную парочку в угол сенокосной засеки, опутали вожжами и на чубарого накинули узду. А буланую дуреху и ловить не стали – сама побежала за своим белогривым суженым. Когда же резвого шатуна привели в деревню, председатель Сим Грач-Отче-Наш вместо того, чтобы разразиться грозой, вволю потешил себя весельем:

– Ха-ха-ха-хаа, узнаю, обченаш, колхозную бестию, где на нее сядешь, там и слезешь!

Вечером после работы «до мыла» (таков был строгий наказ председателя) норовистого чубарого в наказание за его колобродство выпустили пастись в ночное сразу за околицей в «кандалах»: к подбрюшнику седелка привязали валек от плуга. Если прохиндей вздумает намылиться в бега, далече, мол, не ухомыляет.

И в первое же ночное он опять запропастился. Поутру на убережной поскотине не нашли ни лошади, ни ее «кандалов». Как в воду канул бывший новинский пробник. И больше всех горевал его заботник, конюх Матюха:

– Не иначе, как нашему чубарому «выдвиженцу» ночью, где-то в лесу серые размотали кишки по елушкам.

А недели через три к новинскому табуну прибился ночной чужак: шерстинка в шерстинку, как и их пропавший чубарый. И что за чудеса, тоже одноятровый жеребец. Такая же была и белая звездочка во лбу. Только и разнился тем, что хвост и грива были черные и короче подстрижены.

Незваного гостя конюх Матюха тут же турнул с поскотины:

– Ступай к себе домой, Митрофан Меченый! Дома, поди, разыскивают тебя, шлендру, для дел неотложных, а ты тут, маткин берег – батькин край, без времени бесчестишь наших молодых кобыл.

Однако ж наутро новинцы к своему удивлению снова увидели в табуне корноухого чужака, буянисто ухлестывающего за шустрыми молодками и обижая неуков. Тогда за настырного чужака взялся коновал Артюха. Запер его в пустой сарай-сенник «под арест» и стал ждать, когда объявится хозяин с выкупом за разные порчи-пакости, и за прокорм. Но известному на всю округу магарычнику спутал карты все сущий «Большевик» – районная газета, дав срочный сыск: потерялся, мол, одноятровый жеребец… Недавно вымененный у цыган.

Это-то объявление и надоумило новинского конюха вымыть чужаку хвость и гриву; сперва керосином, а потом и теплой водой с мылом. И то, что было черным, стало белым. И еще разглядели, что уши были несуразно обкорнаны на добрую треть и еще не успели зажить как следует. Надо было быть круглым дураком, чтобы не догадаться, чьих рук дело. Это прокудливые конокрады подогнали «физиономию» новинского чубарого под свой липовый «пачпорт».

Ох и похохотали на радостях новинские мужики. Больше всех ликовал конюх Матюха, что сыскался его подопечный любимец. И он при всех пообещал ему исправить изъян, сотворенный лихоимцами:

– Ну, Архиерей, ну, брат, коли помнишь свой дом, так и быть, нарощу тебе обкарнанные прядалки! Пришью сыромятью к ним кожины от старого гужа, и любо-дорого будя лицезреть на тебя, выдвиженца нашего белогривого!

И коновал Артюха хотел исправить свою весеннюю промашку с похмела – довести «до ума» холощение чубарого. Но за норовистого вольнолюбца горой встали новинские мужики:

– Сняту голову – дважды не секут!..

Так и остался новинский чубарый одноятровым жеребцом до скончания отмерянного ему, бессловесной твари, Вседержателем нашим, веку. И ходил все в той же ипостаси новинского пробника в помощниках производителя Буяна по умножению тяглового поголовья на радость мурашам-человекам. А на его не очень-то веселое житье-бытье первой лошади чистых колхозных кровей, в деревне теперь уже навсегда утвердилась язвительная притча. Как не заладится что-то в судьбине у мужика, он непременно с горечью помянет его, Ударника-Архиерея, присловием, сказанным с тягучей позевотой рыжебородым Срамным Сводником:

– Эхма… жизня… колхозная… Пошла-поехала родимая, како у нашего Ударника-Архиерея: все по зубам да по зубам!

И ходил ополовиненный чубарый пробник мало-долго, пока на грешней земле не разверзлась Великая человеческая бойня, которая начисто вымела из Новин вместе с мужиками, дельными и недоделанными, и всех жеребцов, кладенных и недокладенных. На ней всё и вся годилось для огуречного счету…

…Чихая последними понюшками бензина, у обочин дорог сдыхали автобусы, грузовики, танки. А пара разномастных – чубарый с саврасым – где галопом, где рысью, где шагом плелись от усталости, все везли и везли на восход солнца тяжелую казенную фуру, приспособленную под санитарную карету. И ее возница, боец Матвей Сидоркин уже давно не знал, где его часть с походной кухней и полевым лазаретом. Несколько раз он выезжал лесными дорогами из окружений. То затор на дороге – стой жди. То мост разбомлен – ищи объезд. Прикатит в город или большое село, где по его разумлению должен был находиться медсанбат или лазарет, тычется в двери, как назойливая осенняя муха в стекло, куда бы сдать своих раненых на излечение, а там уже – свернулись и отбыли.

И отовсюду его гнали чуть ли не взашей:

– Поторапливайся, солдат, раз на ходу. – И руками машут в одну и ту же сторону, на восход солнца.

– Што, маткин берег – батькин край, в той стороне, куда вы мне кажете, и конца не будя нашей земли? – пробовал было возмутиться затурканный боец. Но он понимал: надо поспешать, если не хочешь быть смятым танками или в упор расстрелянным мотоциклистами-автоматчиками.

Так и катил себе дальше на восход солнца многострадальний матюханский ковчег с ранеными. А следом за ним, наступая на запятки, грохотала передовая, грозясь накрыть огненный валом все живое – вместе с возницей и его разномастными однодеревенцами.

Рядовой Матюха, после того, как от него сбежал краснощекий фельдшер со своей санитарной сумкой с красным крестом (в заторе пошел узнать, как и что на переправе, да так и не вернулся: то ли подался с концами к неприятелю сдаваться, то ли затерялся с отступающими – потопал, ничем не обремененный, подальше от войны), остался с ранеными и за ездового, и за лекаря, и за интенданта. Он был над ними и над собой – сам себе воинский начальник! Как мог лечил раненых: у ручьев менял холодные компрессы, к гноившимся ранам прикладывал подорожник, благо стояло лето. Сам и провиант добывал: выпрашивал у добросердных солдаток. И на том спасибо, хоть в этом ему отказа не было.

Но однажды через свое доброхотство к раненым он нахлебался и стыдобы. Проезжая через покинутую жителями деревеньку, Сидоркин решил побаловать их чем-то мясным. И ведро для варева было – висело на дышле позади фуры. Дело оставалось за малым: на чьем-то бесхозном подворье изловить курицу или петуха. И тут, как нарочно, с одного заулка овечка подала голос: дядя, не проезжай, мол, мимо! И вот, зная, что через час-другой все тут достанется неприятелю, боец, долго не раздумывая, придержал своих разномастных в подоконий под березами и воровски шастнул в скрипучую калитку.

Овечка хотя и сама напросилась на мародерство, но при виде чужого во дворе перепуганно шарахнулась в угол пристроя-дровяника. Там-то и обратал ее в охапку злоумышленник. И только было крутнулся, чтобы задать стрекача с заулка, как был приперт к тыну большим печным рогачем. Его держала, как ружье, наперевес худущая старушонка с распущенными сивыми космами. Пуча от натуги немигающие выцветшие от времени глазки, грозная воительница напирала на вересковый чернь всем своим тщедушным телом, трепыхавшим под свободной грубой исподницей.

– Эть, как красиво стражишь ты свою землю от супостатов? Тать не тать, да на ту же стать… Бесстыжие твои зенки! – кудахтала она. И, видимо, для большего устрашения притоптывала босыми ногами по выбитому скотиной лужку.

Заполошенный голос старухи прогремел для Сидоркина громом среди ясного неба. И вот, то ли от бабкиных «зенок», выпученных в праведном гневе, то ли померещилось ему, что приперт к тыну – не мирным ухватом, а солдатским штыком да прохвачен-то насквозь, он враз весь обмяк. Незадачливый грабитель выпустил из рук трофей и стал грузно заваливаться на безобидный ухват, который, как в дружеских объятиях, удерживал своими закопченными рогулями его слабеющее тело.

Такой оборот перепугал и старуху. Она бросила свою кухонную рогатину и, ходко семеня сухонькими ножками, скрылась и сенях, причитая за затворенными на все запоры дверью:

– Свово ить порешила-то!

А «жертва» тем временем немного отдохнула, сидя на корточках, привалившись спиной к тыну, очухалась и – скорей тягу с заулка, проклиная все на свете:

– Маткин берег – батькин край, страм-то какой вышел, а…

Далеко не для каждого раненого матюхинская карета была отдохновением от ран. Без лекарского ухода и от постоянной маеты и тряски, случалось, некоторые находили в ней и свой вечный покой.

– Легше десятерых живых обиходить, чем похоронить одного, – сокрушался боец, кляня все на свете. – Да за какие-такие грехи вышло мне такое наказание? Согласен бы кажин день ходить в штыковую на неприятеля, чем такой извоз…

Покойников Сидоркин хоронил хотя и в придорожье, но место выбирал покраше – то ли веселый взлобок, то ли березовый колок. Всегда, насколько позволяло время, и могилу выкапывал, не столько соблюдая христианский обряд, сколько упрятывая их от воронья, неотступно кружившегося над каретой с надсадным граем.

У умерших он брал документы, складывая их в цинковый патронный ящик. Ох, невеселая копилась картотека у солдата Матвея. Фотокарточки же матерей, жен, детей, невест он оставлял при мертвых с мыслью: «Все веселее будет лежать им в сырой земле вдали от родной сторонушки».

На освободившиеся места в повозке сразу же находились новые раненые – один другого тяжелее. И особенно после очередных бомбежек на дорожных заторах или переправах. Помогая страдальцу улечься в своей карете, возница всякий раз тяжко вздыхал:

– Вот уж воистину, свято место пусто не бывает.

И все-таки, при всем сострадании к ближнему. Сидоркин не мог пожалеть всех раненых, которые попадались ему на пути. Телега, хотя он и дважды перекресливал её на расширение, есть телега, а не санитарный поезд. Так, завидя где в придорожье раненого, подающего знаки, чтобы его подобрали, Матвей напускал на себя дрему: ничего, мол, не вижу, не слышу, не знаю. Уткнется лицом себе в колени, а сам тихо плачет от собственного бессилия. И ложно успокаивает себя: «Сердягу подберут последние… Не могет быть такого, штоб не подобрали…»

Над дорогой, запруженной бредущими беженцами с узлами, из-за облаков нахально вынырнули два гукающих «мессера». Застигнутые врасплох измученные люди горохом скатились в придорожные канавы. И только одна молодая женщина осталась разметанной поперек дороги. А рядом с ней, стоя на коленях, ревмя-ревел исхудалый мальчик лет шести-семи:

– Мама, вставай!.. Мама, не боись… улетели! – буравил небо его пронзительный голос.

А мама его уже никого и ничего не боялась. Она бездыханно лежала навзничь в глубокой столченной пыли. С подвернутой головы, из-под спутанных русых волос, через всю щеку алой змейкой уползала в землю человеческая жизнь.

И надо было в такой недобрый час подкатить матюхинской карете. Возница, как ни старался перехитрить себя – прикинуться слепым, глухим, немым, – на этот раз у него ничего не вышло. Хорошо зная, что карета и без того переполнена, боец соскочил с фуры, с силой оторвал от мертвой матери ревущего мальчишку и, усадив его подле себя на доску передка, вызверился на своих разномастных:

– Но-о! Убью, маткин берег…

И повозка с ранеными, на этот раз ускользнув от явной погибели, ибо передовая прямо-таки внахлест накатывала на них, снова попылила дальше – на восход солнца.

Когда у возницы прошла злость на ни в чем не повинных лошадей и они снова поплелись шагом, он спросил мальчишку:

– Звать-то тебя, малец, как прикажешь?

– Ви-итя, – всхлипнул мальчик, продолжая безутешно реветь в голос. – Ма-ма-а… – А сам косил глазами на обочину, соображая, как бы вывернуться из-под дядькиной руки, стрекануть с фуры и побежать туда, где осталась лежать мать.

– Стало быть, Виташка! – обрадованно уточнил Сидоркин, переиначивая имя седока на семейный лад – по старшему сыну. – Папка-то, поди, воюет?

Мальчик согласно покивал головой.

– Понятно, – продолжал боец, стараясь быть тверже в голосе. – Такое уж время щас, Виташка. Все папки щас воюют.

А что еще сказать, какими словами утешить мальчонку, убей, не знал Матвей. И тут его осенила догадка: передать ему вожжи.

– Поправь-ка лошадями, Виташка. Дядька Матюха хоть закурит. Очумел дядька Матюха без роздыху!

Мальчик охотно взял в руки вожжи. Тараща глаза, которые ему забивали горючие слезы, он похвастал:

– Править-то я, дядя, умею.

– Похвально! – одобрительно отозвался боец, радуясь в душе, что нашел отмычку к своему нежданному седоку. – Малец и должен уметь взнуздать коня… Теперь, Виташка, будешь у меня за помощника. А то совсем зачухался дядька Матюха. Он – и возница, и лекарь, и интендант, и сам себе воинский начальник!

– А я, дядя, и верхом умею кататься на лошадях, – веселее уже продолжал мальчик, все еще вздрагивая от внутренних рыданий. – На Синице катался… А у нее жеребенок был Селезень. Хоро-оший такой, с белой лыской на мордочке!

– Где ж это ты, малец, катался? – для поддержания разговора спросил Сидоркин с преувеличенной заинтересованностью. – Поди, небось, у деда в деревне?

Витя-Виташка крутнул шеей:

– Не-е… У папки на заставе. Он командиром там был.

– Выходит, што ты, Виташка, топаешь от самой границы?! – ужаснулся боец.

– Ага… Только сперва мы с мамой ехали на машине, потом ее разбомбили на мосту.

– Да, малец, – сокрушенно качал головой Сидоркин, – што и говорить, хлебнул, хлебнул ты лиха.

Но, памятуя, что надо как-то отвлечь мальчишку от думы об убитой матери, боец с наигранной веселинкой в голосе продолжил начатый разговор о лошадях:

– А у меня, Виташка, два мерина вот. Однодеревенцы мы! С правой руки саврасого кличут – Кобчиком, миляга безответная, а не лошадь. А корноухого чубарого величают – Ударником. По пачпорту. А по-деревенски – Архиерей. Прохиндей из прохиндеев, за которым глаз да и глаз надоть держать востро.

Мальчишку боец решил при первой возможности определить вместе с ранеными и медсанбат. «А там, – думал он, – знают, как и куда переправить бедолагу подальше от войны…»

Знойным августовским полднем давно не мазаная милосердная карета с журавлиным курлыканьем наконец вкатила в дымный город, который был хорошо знаком как вознице, так и его однодеревенцам. Еще совсем недавно они доставляли сюда на базар новинских мужиков и баб. Санным первопутком с березовыми метлами и дровами-швырком, летом – с банными вениками и огородным овощем. А когда чубарый ходил еще в помощниках производителя, то часто привозил сюда и колхозное начальство на колготные шабаши. И как бы в тот день ни напились в дороге возница и седоки, будь хоть ночь-заполночь, привозил их к себе в деревню, и каждого в свое подоконие…

На страницу:
16 из 32