bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 32

– Чубарые, саврасые, не подведите, родимые! – осипшим голосом вопил боец, зачумленно гоня лошадей по булыжной мостовой горящего города. – Щас, маткин берег, проскочим мост – считайте, все живы!

Последние слова относились уже к стонущим раненым под брезентовым пологом. Чтобы те, через все свои страдания, превозмогли эту бешеную гонку.

Разномастные, словно бы понимая тревогу своего возницы, выкладывались из последних сил. У чубарого с передней ноги слетела хлябавшая подкова. Описав высокую дугу в чадном воздухе, она канула в жаркое кострище догорающего деревянного дома. Через раскованное копыто булыжная мостовая, видно, обухом жахала ему между ушей, но он продолжал скакать в мах с саврасым. Лошади дико всхрапывали, роняя из оскаленных морд горклую пену, которая желтыми клочьями потом еще долго летела следом за матюхинской каретой. Не выдержать бы им такой гонки – в конце концов запаленно рухнули бы на мостовую, не попади они в затор при въезде на площадь перед крепостной зубчатой стеной.

Исконный российский тракт, ведущий на мост под большую сводчатую арку, был запружен автобусами, грузовиками, повозками, в которых ехали «эвакуированные» (слово-то какое, враз и не выскажешь: век бы его не знать…) и тяжелораненые бойцы. И, как бурливая вода заполняет пустоты между бревен во время заломов на реке, остановившийся транспорт вплотную обтекала гомозившая лавина беженцев.

Перед храпевшими в страшном оскале мордами разгоряченных лошадей встал телеграфным столбом боец-верзила с запекшейся от крови марлевой повязкой на голове. На такой же марлевой помоче у него безжизненно висела перед грудью левая рука, забинтованная выше локтя. На здоровом плече висела на ремне винтовка.

– Куда прешь, дубовая твоя башка? – басил он гневливо на возницу. – Мост взорван, а ты, холера тебя возьми, прешь на людей! – И как бы стал, возмущаясь, жаловаться ему: – Свои ж взорвали… Да ведь это ж – измена! Расстреливать надо таких торопыг! – И его голос захлебнулся в нарастающем невообразимом шуме и гомоне площади.

Не в силах перекрыть матерные выкрики шоферов, издерганных суматошной неразберихой, взвывали в перегазовках моторы, гудели в надрыве сигнальные рожки, сажая аккумуляторы. Дико ржали разгоряченные лошади. Трубно ревели истомившиеся от жажды недоенные коровы, навьюченные через спины домашним скарбом. На разные голоса проклинали все и вся бойцы, попавшие в большую западню. Причитали, плакали старики, женщины, дети.

– Содом и гоморра да и только, Виташка, – потерянно бормотал возница, как бы спрашивая своего седока-помощника: как быть им теперь?

Мальчик только крутил исхудалой шеей, будто испуганный петушок. Он даже не решался заплакать.

– Чего стоим, земляк? – донесся немощный голос раненого из-под брезентового полога повозки.

– Приехали, братушки, – все так же потерянно бормотал возница. – Дороженька наша долго вилась, да только к черту на рога явилась…

Так оно и было. Впереди – широченная река с рухнувшим мостом. А позади тракт-улица, как полая вешняя река, ярясь от буйства и собственного бессилия что-то изменить, отдавшись стихии, на глазах вспухала от напиравших новых и новых машин, повозок и обезумевших от страха и усталости людей.

По беспорядочной лавинной автоматной трескотне, перекрывшей нечастые хлопки гранат и винтовочные выстрелы, было слышно, как неприятель уже рвался с окраинных улиц к Старому Граду.

В небе послышался нарастающий самолетный гул. Пару разномастных сразу забила дрожь, засвербило в сопатках, будто им сейчас шибануло в храпы смрадом паленины. В день, когда их таврили каленым железом, бомбили формировочный лагерь – вот и запомнился им самолетный гул.

Из-за белых облаков, плывших над голубыми куполами заречного монастыря, стали выныривать юркие «мессеры», с которых не спускал глаз мальчик.

– Дядя, гляди, гляди… летят! – будто по большому секрету зашептал он вознице.

– Вижу, Виташка, вижу, – тоже, как «по секрету», тихо ответствовал боец, зачем-то нахлобучивая глубже на голову побелевшую от соли пилотку, будто она могла защитить от пули или осколка.

– Возду-ух! – зычно гаркнул все тот же, весь перебинтованный, боец-верзила. Он сорвал с плеча винтовку и, зажав ее между колен, передвинул затвор. И с одной руки, прицельно пальнул в промахнувший над головой «мессер». – Язви вашу душу!.. – негодовал он, перезаряжая винтовку.

Укрыться было негде, и люди тут же повалились плашмя на мостовую. Выскакивавшие из автобусов и грузовиков подлезали под их днища.

За первой волной пронесшихся низко над площадью, гукающих «мессеров» этажом выше летели «юнкерсы», по-шмелиному натруженно гудя. Боец снова уставился в небо, и все так же, как последнюю молитву, шепча:

– Щас, Виташка, щас… Ежель те быстрые птахи только поплевались огненными семечками на головы живой ромоде, то эти, обожравшиеся вороны, щас какнут громы в людское сонмище.

– Дядя, дядя… уже и какашки летят! – подхватывая слова возницы, зачастил мальчишка, видя, как от тяжелых самолетов стали отделяться черными поленьями бомбы.

Под остужающий душу надсадный вой на площади, устланной людской плотью, грохнули первые разрывы. Было призатихшие колокольные звоны вновь ожили, загудев тревожным набатом…

– Дядя, дядя, – наконец заплакал мальчик, тормоша возницу. – Дядя, гляди: чей-то папка-то упал. – Перед всхрапывающими мордами лошадей лежал на мостовой огромным крестом боец-верзила. Раненая рука его была по-боевому откинута наотмашь, в другой – навсегда зажата винтовка.

Люди, кто уцелел, еще сильнее прижались к земле.

Лошади же, наоборот, как по общей команде, все разом вздыбились. Им, лошадям, не в пример людям, сейчас хотелось стать журавлями – взмыть в небо и лететь, лететь в свободной выси, пока не отыщется новая земная твердь, где не ступала бы нога человека. И они, лошади, улетели бы журавлями в небо, но их удерживали пеньковые постромки.

И тут с возницей что-то стряслось. Он со всего плеча жахнул кнутом по спинам шалеющих разномастных, чтобы не дурили, а то ишь что надумали: улететь с грешной земли без своего заботника.

– Не выйдет, маткин берег, не выйдет! – заорал боец не своим голосом – то ли на рвавшихся из упряжи лошадей, то ли на родное небо, ставшее ему перевертышем. Нахлестывая неуловимыми движениями на левую руку петли вожжей, он крикнул мальчишке:

– Виташка, держись за дядьку Матюху, как за папку!

Чубарый вдруг почувствовал, как ему опалило губы. Будто их кто прижег раскаленным жигалом. Поэтому-то он и не узнал матюхинской руки, обычно мягкой к вожже. Словно кто-то другой – коновал Артюха! – немилосердно сворачивал ему шею в бараний рог… И только от повторного удара кнута он пришел в себя: разглядел перед собой образовавшийся каким-то чудом неширокий прогал в людском повале. В него-то, а затем между шапками деревьев, через шпалеру низкорослого кустовья и рванула подхлестнутая пара разномастных.

Повозку с ранеными сперва вынесло на парковый газон. Застланный сизым дымом, он казался полноводным озерком, и повозка как бы катила по его дну. Потом, спрямляя путь, промахнули по благоуханной клумбе, на которой только чудом не опрокинулись. А лошади, уже совсем ошалев, подмяли невысокую прихотливую деревянную городьбу и, как на каменную стену, с храпом налетели на большой фанерный щит «Доски почета». С хрястом повалили ее, и колеса фуры прокатили по бравым лицам ударников-стахановцев. Среди них был и новинский завконефермой Илья Брага. Только навряд ли разномастные и их возница разглядели своего знатного однодеревенца…

И вот уже повозка с ранеными, подпрыгивая на колдобинах, катила по пустынной улице приречной Слободы, где искони жил мастеровой люд Старого Града. Покинутые жителями осанистые, рубленные навек пятистенки с мезонинами-теремками и, все как один, с затейливым голубым кружевом на окнах провожали матюхинскую карету какими-то пустыми выстуженными взглядами. Совсем недолго осталось им вот так, зябко глядеть на мир своими синеокими ледышками. Последний час их был предрешен. Железные ястребы, меченные черными крестами на недвижных крыльях, уже хищно кружили над их тесовыми крышами с деревянными конями и петухами на шеломах…

За околицей Слободы колеса повозки мягко покатились по луговому проселку по-над рекой. Перестали стонать и раненые под брезентовым пологом. Вскоре, почуяв освежающую благодать реки, они дружно заканючили сиплыми голосами:

– Пи-ить…

– Воды-ы, земляк.

– Потерпите, братушки… совсем недолго осталось маяться вам, – отвечал им возница, дергая за вожжи и понукая разномастных. – Шевелись, родимые, шевелись! – А у самого в мыслях одно: «Только бы перевоз работал…»

Паромная переправа была в верстах десяти ниже по реке.

«Знай наперед, што втюришься в расставленную на людей мышеловку, незачем было бы и заезжать в Град, – стал корить себя боец за то, что не вспомнил про перевоз еще на подъезде к Граду. – Да и ближе б вышло».

До последней минуты Сидоркин тешил себя надежой:

– Коли Батый споткнулся на своем коне у стен Града, то и эта вражина обломает себе роги, – говорил он раненым еще вчера на переправе во время бомбежки на реке Шелонь.

Там же он окончательно решил для себя и как поступить с мальчишкой после того, как сдаст раненых в медсанбат. А решил Матвей так: Витю-Виташку подсыпать под милосердное крыло своей Лукерьи, благо от Града до их деревни было рукой подать. И этой задумкой, не утерпев, мысленно поделился тогда со своими разномастными однодеревенцами: «Там, где за столом сидят шестеро, и семому найдутся место и ложка».

«Эх, если бы да кабы… – вздохнул возница, подгоняя лошадей. – А на деле-то вона как вышло: едва ноги унесли из Града. Теперь надо безотлагательно решать участь не только мальчишки, но и раненых… А с ними труднее. Это тебе не полдюжины винтовок закопать у себя в подполье».

И не было сейчас над ним такого генерала, который отдал бы толковый приказ рядовому Сидоркину, как спасти раненых. Зато он, рядовой, ясно отдавал себе отчет: всякое промедление с излечением – конец для них. И теперь, как он, новинский Матвей, поступит с ранеными, согласуясь со своей совестью и воинской присягой, так и будет…

А как будет?

Он еще ничего не знал, кроме одного: «Ни за понюх табаку пропадут мужики». И тут на него накатило прозрение. Да такое, аж под пилоткой волосы зашевелились. И он снова, только уже мысленно, обратился за «советом» к своим верным однодеревенцам:

«Остается для них одно спасение – наши Новины. Ваша радетельница, незабвенная моя Лукерья Митревна, глядишь, и выходила б страдальцев. К тому ж большая порука правому делу – теща, ворожея на целебные травы. Какая-то, да была б надежа для мужиков… Потом, как встали б на ноги, и из окружения вышли б ко своим. Ну, а насчет рыска, тут свой резон: в нашу лесную глушь да болотные топи не больно-то сунется неприятель…»

Матвей шумно перевел дух и, не замечая, стал уже вслух излагать свои планы, чего не хотел бы:

– Сколь еще придется пятиться фронтом, ведь этого, поди, не знают и енералы – ни свои, ни чужие. А с мужиками уже сегодня, однако ж, надо што-то решать. И то правда, эту поклажу – не свалишь с кряжу…

– Земляк, – настороженно прервал «конфиденциальную» беседу возницы с его однодеревенцами один из раненых под брезентовым пологом, – уж не фрицам ли ты задумал нас сдать всех оптом? Отвечай, Иуда?

– Да уж лучше плен, чем сдохнуть последней собакой в этой вонючей телеге, – заспорил с ним другой раненый. – Жить хочу!

Под пологом послышались матерные выкрики и сдавленное пыхтение:

– Ах, ты, гад ползучий! Жить он хочет!.. Да я тебя прежде задушу своими руками, а потом уж катись на все четыре стороны!

Возница постучал кнутовищем по брезенту и строго прикрикнул:

– Эй, вы! Петухи! Глядите… у меня не у Кондрашки! Щас обоих стащу в канаву – и цапайтесь там!

Под брезентовым пологом тут же утихомирились. Но ненадолго:

– Деревня… ты куда дел мою винтовку?

– Где надо, там и лежит твоя винтовка! – оскорбленно огрызнулся возница. И тут же добавил, как можно миролюбивее, понимая, что раненый в полубреду от жара: – Успокойся и не трать попусту силы, браток.

Личное стрелковое оружие раненых Матвей забирал с собой. Для этого даже и место приспособил под дном фуры между дышлом. Тут скорее правил им не воинский долг, а брала верх крестьянская скаредность: «Не пропадать же добру… поди, денег немалых стоит».

– Нет, ты мне положь мою верную подругу рядом со мной, тогда и успокоюсь, – стоял на своем раненый, но его голос заглушили опять стоны:

– Пи-ить…

– Воды-ы, земляк.

– Терпите, братушки, до парома. Там у нас будет время и вода. А бормочу я про то, што скоро заявимся к Лукерье моей. Обрядит вас, страдальцев, моя хозяйка и дальше покатим, – схитрил возница.

Но хитри не хитри, а другого выхода рядовой Матвей после того, что пережил на площади у разрушенного моста, сейчас не видел. Как ни крути, а вся «надежа» для раненых были – Лукерья да теща-ворожея с ее целебными травами.

И чем теперь с каждым шагом было ближе к дому, тем больше у него закрадывалось сомнений в правильности своего «рыска».

«Как-то еще обернется на деле? – думал он сумятливо. – А вдруг везу домой беду? Случись завтра деревне оказаться под неприятелем? Да за такое дело – укрывательство раненых бойцов – изверги не поглядят, што баба с пузом… Нет, не поглядят, маткин берег»…

И все-таки он окончательно решил:

– Бог не выдаст, свинья не съест.

Боец стянул с головы пилотку и с какой-то умиротворенностью утер ею свое уже давно не бритое, простецкое лицо. Видимо, радуясь тому, как ловко улизнули из уготованной «мышеловки» в Граде, и уже воображая скорое свидание с семьей, он стал громко трунить над собой с таким видом, будто хотел позабавить мальчишку, а сам надеялся хоть как-то развеселить этим раненых по-за спиной:

– Виташка, а дядька-то Матвей каков, а? – начал он. – Тюха-Матюха, а в Граде, как только жареный петух долбанул в енто самое место, живо смикитил, почем снетки!

И тут же стал искренне казниться:

– Да и промашку мы с тобой, Виташка, дали. Ух, какую! Как это могло статься, что мы запамятовали крикнуть людям про перевоз-то, а? Страшно ить подумать, што их там ждет? Верно в народе говорится: свинье не до поросят, коли самое на огонь тащат.

Чубарый, кося своим плутоватым глазом на забывшегося в разговоре возницу, тут же ослабил постромки. Благо, что простак-саврасый не догадывался о его прокудстве. И прохиндей тут же был посрамлен:

– Ударник хренов, тебе только отлызнуть бы от хомута! – Возница пригрозил чубарому сложенным в руке кнутом. – Гляди у меня! Схлопочешь себе на орехи… Да не стриги, не стриги глазом-то!

– Дядя, а он что, понимает, как мы говорим? – на полном серьезе спросил мальчик. Его уже не первый день удивляли такие вот накоротке отношения человека с лошадью.

– Это ён-то, из гусей гусь, да и не понимает?! – насмешливо переспросил. боец. – Еще и как, Виташка, кумекает он по-нашему! Вона, плут… слышит, што мы с тобой баем о нем, ишь как застригал своими прядалками… А ты знал бы, как он памятлив на обиду к себе. Ужасть! – Матвея прямо-таки распирала нахлынувшая словоохотливость: – Однажды умыкали его у нас конокрады. И, как потом сказывала людская молва, сбывая с рук, сотворили над ним, чубарым, злую шутку. Задрали морду и за щеку, в глотку, для резвости залили ему бутылку водки. Дак он потом так прокатил одного смельчака! Закусил удила и, как необъезженный неук, на полном скаку влетел в открытые ворота конюшни с седоком на хребтине. И чуть было тому не снес башку об верхний косяк. Ужасть! Да и мне, своему заботнику, отчубучил шутку не чище. Прошлой осенью поехал я на нем в Град на ярмонку с заколотым боровом. Опосля, с барыша, понятное дело, не без этого уж… Словом, в тот день – хорош был гусь! Другой на моем месте завалился бы в телегу – и дрыхай. Умная лошадь всегда помнит дорогу домой. Но новинский Матвей не из тех, кто выпил и спать. Не для того, маткин берег, тратились! Ужасть, што вытворял. Сразу же от базарной коновязи загорланил срамные песни про сударушку. А голос у самого – сущая дратва! В любой честной компании сведу песню на пшик. Мужиками не раз говорено мне в глаза: «Матюха, твоим голосом – валенки подшивать бы. Подошвам-то, поди, не было бы и износу». И вот уже при выезде из Града вдруг втемяшилось в куражную башку: надо спроведать куму. За вожжу поворачиваю чубарого вспять, а он – заупрямился. Навострился домой. Я, понятное дело, осердился и в сердцах перетянул кнутом вдоль хребтины!

– Дядя, зачем стегнул чубарого? – заступился за лошадь мальчик. – Сам сказал, ему хотелось домой.

– Для порядка, Виташка, для порядка. Штоб прохиндей не забывал, што я, Матюха, для него – царь природы! А какой же царь без кнута?.. Да ты далее-то слухай!

Сидоркин, пересаживаясь поудобнее, осуждающе покачал головой. Видно, явственно представил перед глазами в живых картинках весь калейдоскоп того базарного дня.

– Дак вот… Несусь этак вскачь на другой конец Града, а мне встречь едет золотарь-чухна.

Сидит при кожаном переднике на своей бесценной бочке и за обе щеки уминает булку, аж от довольства прядает ушами. Ну, как мне было стерпеть, штобы не выкинуть фортель позаковыристее? И перед золотарем-то возьми да и подними руку под козырек, будто перед енералом. А чубарый за то, што отворотили его от дома, из моей чудины конфуз подстроил. С маху взял да и зацепился осью телеги за дроги золотаря. А краснокожая каналья и рад потехе. Поддел черпаком из бочки «золота» – и хлысть мне на голову. Ужасть! – Возница поежился, видно, представил, как было.

– Ай да чубарый, невестке на отместку, отмочил-таки злодею! – посмеялся кто-то из раненых.

– Да уж, маткин берег, отчубучил дак отчубучил! – согласился возница, радуясь тому, что позабавил своих страдальцев, и в том же простодушно-приподнятом настрое продолжал: – Зато далее чубарый поступил по-людски. Лошадь, а ить хватило ума, штоб не везти своего заботника к куме в таком непотребном виде. Пока я чухался от шутки золотаря, он, не будь дураком, развернул оглобли к. дому. И уже к полуночи, честь по чести, доставил меня в Новины. Остановился в подоконии и дал знать хозяйке, заждавшейся хозяина с ярмонки с покупками. Да проржал-то плут с таким насмеханием, што, даже не зная по-лошадиному, и то можно понять: «Лушка едрена мать забирай свово поросенка!»

– Это лошади умеют, – опять посмеялся тот же голос под пологом.

На этом боец словно бы выдохся в своих байках. Уставившись на мальчишку, он по-отцовски вздохнул над его жалким видом:

– Потерпи немного, малец. К утру, еще по потемкам, в Новинах будем. Тетка Луша протопит байню, намоет тебя, бедолагу, и завоссияешь ты, Виташка, как христово яичко!

Мальчик доверительно прижался банным листом к боку бойца. Потом запрокинул к нему, как подсолнух к солнцу, свое исхудалое и до черноты загорелое лицо и в упор спросил:

– Дядя, а ты больше не поедешь на войну?

– Как это «не поедешь»? – уязвленно переспросил Сидоркин. Ему подумалось, что мальчишка заподозрил: дядя навострился в кусты от войны. И громко вывернул свою изнанку перед ранеными, чтобы их успокоить на это счет: – Кто ж будет воевать за дядьку Матюху, ежель он станет отсиживаться у себя на печке? Сам спытал, какая катит на нас беда. Поперву-то как думалось: шапками закидаем! На уря возьмем! Пока картошка цветет, мужики, мол, пошабашат с войной. А вышло вона как: бабы, поди, и копать ее не собираются, а мужики прохлопали половину своего царства-государства. Так што делов, Виташка, еща будя!

Боец склонился над головой мальчишки и зашептал:

– Вот сдам бедолаг на попечение тетке Луше, а сам – обратно на войну. По-другому мне, Виташка, никак не можно.

– А я? – так же шепотом растерянно спросил мальчик, хлопая выгоревшими ресницами. И его беспокойство можно было понять. Теперь в этом развороченном мире у него ближе никого не было, кроме дядьки Матюхи.

– Ты?! – поперхнулся Сидоркин. – Ты, Виташка, останешься погостить у тетки Луши. Будешь с моим санапалом Гринькой, твоим погодком, купаться. А река у нас дивная! На любой глуби – пересчитывай камушки-ракушки. В замоинах натоки разная плотва-густера водится для царской ухи. Так что удить будете вместях. А про лес наш – и говорить нечего. Маковками достает облака, во, какой у нас лес! А грибов этих – косой коси! Так што тебе, малец, в самый раз будя погостить у тетки Луши. А как только вражину выпроводим восвояси, тут и папка твой объявится. Героем объявится! То-то будя у вас радости.

Мальчик весь как-то сжался и тихо сказал:

– Дядя… папку убило в первый день войны.

Сидоркин вытащил из кармана пустой кисет, понюхал внутри и снова спрятал в карман и, тяжко вздыхая, заговорил громко, чтоб слышали раненые:

– Сдается мне, Виташка, што это кровавая катавасия – последняя на земле. Быть того не могет, штоб люди ни образумились. Разве и без войны люди мало вытворяют в жизни разных несуразностей?.. Иногда вспомяну, как в наших Новинах мы раскулачивали Назара Неверова, аж так и опалит всего огнем от стыдобы… И как теперь иногда подумаю, а задним-то умом мы все крепки, как подумаю с прикидкой на жисть: по-доброму надлежало б нам поступить с Назаром. Што из того, мужик попервоначалу заартачился вступить в колхоз? На то он и был – Неверов! Стало быть, его время тогда не приспело. А мы ничего лучшего не придумали, как этакую-то таланту к земле, будто сорную траву, с поля вон! А у Назара четыре сына, три дочки росли – все к делу сызмальства приученные. И этакой-то распушившийся куст выкорчевали с корнем. А сама ужасть-то в том, что опосля никому не приходило в голову хотя б перед собой повиниться за содеянное. Делали вид, будто бы Назара Неверова никогда и на земле не было. Ужасть!

И возница вдруг всхлипнул, как иногда случается с пьяным от переизбытка чувств или с человеком, стоящим перед своей последней чертой.

Сидоркин отер кулаком выступившие слезы и как-то покаянно посмеялся:

– В ту пору мне тоже было не занимать лютости к Назару Неверову. Как и Арся-Беда, уж больно шибко я бахвалился своими заплатными портами. И вот, штоб не отстать от своего коновода, к тому же тестем мне доводился, хватаю топор и давай тяпать Назаров колодезный журавль. И тоже тигрой рычу на мужика: «Маткин берег-батькин край, не будя о тебе тут никакой памяти, контра!»

Да хорошо хоть нашлась одна путевая баба. для вразумления хряснула мне по плечам коромыслом – раз, да и другой! И грит: «Облизьяна ты срамотная, ты ж сам пьешь воду из этой кладези!» И подело-ом! Сдуру-то, ей-богу, свалил бы журавль. Ломать ить не делать – не устанешь и голова не заболит. Охо-хо-хо, грехи наши тяжкие… Ежель бы можно было начать все сызнова, да разве наделали б столько глупостей?

Он было замолчал, но, видно, так растеребил себя, что не остановиться:

– Или взять другой пример. Того ж Арсю, тестя мово. Жил расхристаннее самого распоследнего бобыля-стрюцкого. А все ить из-за своей лености. Это про таких в народе сказывается: рыбка да грибки – потеряешь красные деньки… И мы по своей-то темноте его бедность в заслугу поставили перед деревней. Такого-то запечного сверчка-пустомелю выдвинули в предкомбеды – себе на беду. Да и в народе не зря грится: ленивому да глупому – што грамота, што деньги, што власть – все во вред! Так оно и у нас вышло с Арсей. Где б ему самому подтянуться до маломальского мужика – раз стоит на земле, а он давай давить всех нас властью, нами же и даденной ему.

По Арсиному выходило так: чем беднее мужик, тем вернее будет социализму! Да хорошо мужики потом опамятовались и дали отлуп рушителю.

Матвей потряс головой, как бы отмахнувшись от наседавших воспоминаний, грустно посмеялся:

– Однако ж, на земле все чудно замешано. Война грохочет – пожарища, убийства кругом, а чуток приоткрылся отдушник над головой человека, он уже думает о жисти. Вота, вижу, што травы-то стоят некошеными, болит душа.

– Ты, деревня, лучше скажи: о своей полоске болит у тебя душа, – злобно выкрикнул раненый. – Вот слушаю тебя, а контра-то это – ты! Предкомбеда топчешь в грязь, а кулака в пример нам ставишь. Все рассчитал, Иуда! Нас с потрохами сдать, а взамен у новых хозяев получить разномастных для единоличной жизни. Так или не так?

– Угомонись, сатанид, коль ума, маткин берег, как у курицы! – гаркнул возница, видимо, и сам удивился: каков он, Тюха-Матюха! – Щас возьму и хлопну – из твоей же «благоверной», штоб не мутил тут воду! Не то время для таких баек!.. Но-о! Шевелись, родимые. Архиерей, я вот тебе побалую!

Под брезентовым пологом – ни гу-гу. Лишь спустя какое-то время там опять дружно заканючили:

– Земляк, пи-ить…

– В нутрях печет – мочи нет, земляк.

– Дядя, и я хочу пить, – попросил Витя-Виташка, размазывая чумазой ладошкой капельки пота на лбу.

Возница вздохнул и сдался. Съехал с накатанной колеи, направляя лошадей к развесистой ветле, что разрослась по-над самым кряжем окладистым зеленым стогом. Рысившие разномастные, догадываясь о долгожданном роздыхе и спасительной тени, радостно всхрапывали.

На страницу:
17 из 32