bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 32

А в середине августа все того же черного года Мастака-пулеметчика уже не стало. Он сгинул на Ленинградском фронте… Правда, об этом во мстинской деревне узнают уже после войны из посмертного извещения, в котором говорилось, что он, «красноармеец Гаврила Веснин погиб смертью храбрых под Красным Селом 19 августа сорок первого года…»

В тот же срединный августовский жаркий день сорок первого пал и златоглавый Вечный Град – Новгород на-Волхове, временно вознесясь на небо в аспидно-жирных свивах чада, терпко пропахшего темными веками поколений русичей…

Глава 7

Дезертир

«Кони ржут – к добру»

(Народная примета)

Продираясь сквозь ольшаную чащину, на приречный угор выбрел, сильно припадая на задние ноги, корноухий чубарый коняга. Он был весь в запекшихся кровавых ссадинах, которые сплошь облепили зажившиеся в лете и потому в конец озверевшие, жирные, с позолотой на мохнатых брюхах, слепни. По коротко стриженым хвосту и гриве можно было догадаться, что это солдатский конь.

Почуяв знакомые речные запахи, шибанувшие ему в храп, чубарый вздрогнул. Вскинул понурую морду, воззрился на реку и, поставив уши-корноки топориками, радостно заржал: узнал родную поскотину.

Когда-то на первой своей траве он здесь резвился жеребенком-несмышленышем, доверчиво тычась мягкими губами в теплый и вкусно пахнувший молоком материнский пах… А несколькими неделями назад, в самую межень лета, его увели отсюда почти со всеми колхозными лошадями на большую человеческую бойню…

Из подгорья вместе с людской колготней доносилось напористое бренчание ботал. «Куда это так спешно гонят рогатых?!» – озадаченно подумал чубарый, потому как помнил: речное подгорье никогда не было прогоном. Прихомыляв к самому урезу кряжа, он вперился взглядом вниз, а там и в помине не было рогатых.

По всей излуке реки, до самой деревни и далее, копошились, будто мураши, люди: бабы, девки да мальчишки-подростыши. Кроме новинских, как отметил про себя чубарый, тут много было и пришлых. И все они, свои и чужие, с каким-то нечеловеческим упорством заступами кромили отвесно до самого испода крутой берег реки. И вот их-то заступы, натыкаясь на камни в песчаных суглинках, и бренчали многоязыко боталами большого коровьего стада.

Люди, занятые непостижимым для понимания лошади делом, долго не замечали прихода чубарого. Тогда он сам дал знать о себе. Кормясь по-над кряжем, стал громко фыркать с дороги.

– Бабы, глякось! – первой вскричала сухопарая женщина с высоко подоткнутым за пояс подолом, чтобы тот не мешал в работе. – Бабы-ы… – и у нее словно бы отняло язык.

Побледнев и исказившись в лице, она стала торопко креститься, суеверно шепча:

– Свят, свят… – Можно было подумать, что напротив на кряжу не лошадь кормилась, а стоял в саване покойник, воротившийся с погоста. – Кто пришел-то к нам, бабы!

– Да неужто наш Ударник-Архиерей? – так же не веря своим глазам, удивилась, но без испуга, молодайка в красной косынке, повязанной «домиком» над загорелым до черноты лицом.

И новинские, кто был поблизости, побросав заступы и хватаясь за траву, проворно покарабкались наверх по еще не взрытому кряжу. Обступили вкруговую нежданного гостя и, зная его прежние повадки и норов завзятого шленды, стали весело потешаться над ним:

– Ну и ну!..

– Учудил дак учудил!

– Эт надо ж, и с войны улизнул…

– И выходит, што ты, чубарушка, как есть – дезертир.

– А што, бабы, поди через его, прохиндея, на деревню-то еще и черное пятно ляжет?

– Дивуйтесь, бабы! Вона и нумер-то ему достался, кубысь, сам черт его крестил – тринадцать! – И верно, на крупе и передней лопатке стояли еще не совсем зажившие, выженные жигалом знаки: «13в/ч».

– Да ить Бог шельму метит, ха-ха-ха!

По веселой колготне новинских однодеревенцев чубарый догадался, что его тут помнят. На радостях он поднял хвост и, как гостинец, от души щедро сыпанул целую шапку зеленых «яблок». И приветно проржал, мол, здорово… мои однодеревенцы!

– Мое вам с кисточкой, плут-мазурик! – послышался в ответ звонкий голос. Сквозь толпу выгребал локтями Ионка, в одних трусиках, загорелый, как головешка, вихрастый и с озорным взглядом. В руке он держал обкусанный ломоть, видно, оставшийся от обеда. – Помнишь, как ты не имался нам? И мы тебя, шатуна несчастного, потом взяли в плен в логах Березуги? Забыл, поди?

Нет, ничего не забыл чубарый, тем более этого дружка-приятеля его родной сестры, белогривой Дивы, урожденной от пегашки-Попадьи… Зимой он часто обитал на конюшне, нередко заглядывая и к нему в денник, чтобы через Диву, по-сродственному угостить чем-то его вкусным: хлебом, вареной картофелиной или небольшим комочком сладкого снега-сахара. А когда он, приветно всхрапнув, смело потянулся к хлебу, все насмешки над ним однодеревенцев, как ветром сдуло:

– Ох, тошненько, бабы!.. Да он ить ранен…

И новинские только сейчас разглядели на чубаром ссадины, разъеденные до мяса слепнями:

– Сердешный ели ноги волочит, а мы тут комедь ломаем над ним. Бабы, а не с того ли свету он прихомылял к нам? – предположила опять та же сухопарая женщина. И тут же испугавшись своих слов, она прикрыла ладошкой щербатый рот, дабы не сболтнуть чего лишнего.

Женщины озадаченно переглянулись и, как куры перед грозой, заполошенно раскудахтались:

– Лукерья!

– Матюшиха!

– Живо, баба, беги к берегу.

– Вестник от мужика твово дожидается тутотка тебя…

Из единственного письма Матвея Сидоркина в деревне все знали, что в войну он «заступил при своих разномастных однодеревенцах – саврасом и чубаром». Он, колхозный конюх, по предписанию военкомата отгонял мобилизованных лошадей к месту их назначения. А сдав их там, и сам был мобилизован, зачислен в ездовые при боевой части. И новинские кумушки в открытую завидовали его жене:

– Нашей Матюшихе теперь што?.. Мужик непременно в живых останется.

– Понятное дело, не по самой же передовой будя разъезжать ее Тюха-Матюха.

– И обитать-то, поди, будя при кухне. При каше с маслом! Помяните мое слово: к Лушке своей заявится с наеденной ряхой.

– Не говори, кума. Оно в жисти-то так и бывает: кому – война, а кому – чистый прибыток.

– Архиерей, а ты, случаем, не встречал на войне свою сестрицу Диву? – в шутку и всерьез спросил Ионка-Весня.

По окатой некошенной межине грузной утицей, переваливаясь с боку на бок, торопко семенила рыхлотелая баба, посверкивая на солнце серпом в руке. Оказывается, новинские не только кромили заступами речной кряж, возводя противотанковую преграду, они и страду правили: за ольшаным частиком на Горбатых нивах жали рожь.

Когда перед запыхавшейся жницей толпа молча расступилась, чубарый бодро мотнул головой, словно поклонившись, и вновь приветно заржал: «Здравствуй, мать-радетельница!»

– Глядикось, узнал-таки! – умилились до слез новинские.

Да и как ему, чубарому, было не признать Лукерью. Бывало в зимний престол Николу ее непутевый муженек напьется всмятку, а без этого для него и праздник не праздник, она всякий раз приходила на конюшню задавать корм лошадям. Да что там говорить, она и пахла-то своим Матюхой, а Матюха своей Лукерьей. Кто их разберет, этих мурашей-человеков…

Жница с маху припала лицом к лошадиной морде и в голос одышисто взвыла подстреленной волчицей:

– Пошто один-то пришел?.. Где хозяина-то свово потерял? Што я седни скажу дома? Поди, ить сам знаешь, шестеро меня спросят… и семый на подходе. Ох, тошно мне! – Женщина в отчаянии заломила руки над головой, выпятив перед нежданным гостем округлый живот.

Чубарый, словно бы желая как-то утешить свою радетельницу, стал тереться мордой о трясущиеся Лукерьины плечи. От такой «жалости» еще стало горше. Еще круче зашлась она в плаче в предчувствии своей неизбывной черной печали. Да так, что и лошадь проняла своими холодящими душу воплями: чубарый вскинул высоко морду и тоже с какой-то пронзительной тоской проржал на всю округу. Кто знает, может лошади сейчас хотелось дозваться до кого-то из своих сородичей. Дозваться и рассказать о том, чего она не могла поведать людям.

Округа же оглушенно молчала. Только слышно было, как за дальним лесом, у Синего моста, бухали пушки. Но вот лошадиное эхо истаяло в заречном звонком и светлом, как сон, березняке, утонуло и улеглось там в немятых подушках кукушкиного льна.

– Не старайся, чубарушка, не старайся, – жалеючи вздохнула старая жница, подошедшая следом за Матюшихой. – Третьеводни девки на последних лошаденках, кои негожими вышли для войны, угнали коров, как сказали нам, в «глубокий тыл». Дак с ними и все жеребята уплелись. Так што теперь побаять тебе тутотка по-своему, по-лошадиному, не с кем.

Давая роздых натруженной за день-то-деньской пояснице, немного помолчав, она вновь заговорила. Но уже как бы сама с собой, высказывая накатившуюся мысль провидицы:

– Вот и с человеком могет ить так-от статься… Люди до того довраждуют промеж себя, што днесь останется кто-то один-одинешенек на всем белом свете. Потом – кричи, не кричи…

Вечером, как только опустел от людей берег, чубарый со стоном рухнул наземь. Вытянул уставшие изувеченные ноги, длинно выпластал по земле исхудавшую шею. И закатился глаз чубарого, став мутно-фиолетовым, как ягода-ежевика, которой тьмище зрело в приречных кустах. Словно бы у коняги и сил оставалось, ровно столько, чтобы только дохомылять до родной поскотины.

С макушки-«креста» окладистой могучей ели, что возвышалась здесь на зеленом угоре опрятной часовней, тут же слетала сорока, трескуче сокоча на все убережье. Белобокая сплетница понесла на хвосте полуденную новость: – «Сдох, сдох, сдох!»

Нет, кума-сорока, ты кашку-то вари, но только и ложкой никого не обноси. Как бы не так! Чубарый с великой войны воротился домой, и теперь не боялся, что не встанет на ноги: здесь каждая травинка поделится с ним своим здоровьем…

Так и лежал недвижно в росной траве до самого утра побитый коняга, пока не разбудили его на заре первые петухи, распевное многоголосье которых отчетливо доносилось из деревни по чуткой реке. Чубарый приподнял с земли полегчавшую за ночь голову и, прядая своими корноками, вслушался в петушиную зоревую и снова, как и вчера, отрадно проржал: «Свои!»

Это уж точно, новинских петухов не спутаешь ни с чьими. До того голосистые! Как примутся по утру драть свои глотки, похваляясь друг перед дружкой, по кругу деревни, ну, право, будто пьяные новинские мужики, разгулявшись, горланят в вёдро у себя в застольях. Только в отличие от мужиков у новинских петухов – каждое утро праздник…

Светало.

Это были те благостные минуты утра, когда хорошо отдохнув в ночи, легко думается и вспоминается о чем-то памятном, особенно из своего детства… Награди сейчас матушка-природа чубарого человеческим разумом и речью, ему было б, что вспомнить и рассказать из прожитой жизни, хотя б той же белобокой балаболке.

…По песчаной отмели, хранящей еще вечернее тепло, веселым козелком – скок! скок! – резвился белогривый сосунок. А напротив, стоя по колено в воде, пила его мать-пегашка Сорока. По деревенской насмехательской кличке «Попадья».

Из-за темного заречного леса вполглаза выглянуло лохматое со сна солнце, и гладь плеса обдало мелкой дрожью. Это проснулась Река, и молочный туман отлетел в небытие. Пегашка-мать, гулко роняя воду с вздрагивающих губ, борзо вскинула маленькую белую голову на длинной черной шее и призывно залилась в веселом реготе. На ее зов со стороны деревни, с конюшни тут же в ответ донесся раскатный голос племянника Буяна.

От родительской переклички белогривому дуралею сделалось до того отрадно в каждой его жилке, что он чуть было не перекинулся через голову, когда взбрыкнул высоко задом. И тут же испугавшись своей длинной, ломкой тени, по-лягушачьи шарахнулся в сторону, потом в другую, и без единой помарки поставил себя вкопанно около самой воды на песчаной плотной мокредине новеньким, широко разведенным циркулем. Потом победным султаном задрал кучерявый хвост в репьях, вытянулся весь в струнку и заливисто прозвенел на гулкой заре благословенному миру: «Иго-го-гоо… Я тоже вырасту большим и сильным!»

Дуралей-попрыгун словно и на самом деле верил в свое высокое предназначение. Он был первородным колхозным жеребенком, может, поэтому новинские мужики, круто бродившие на деревенской закваске по переворачиванию мира, и начертали ему на весеннем сходе радужную планиду: белогривому дуралею быть производителем!

И кличку дали всем новинским миром, лучше не придумаешь по тем разломным временам – Ударник! А потому как на лошадь был заведен внове для деревни «пачпорт», то чубарого сразу же вознесло над новинскими мурашами-человеками, которые не без белой завести нарекли про меж себя еще и Счастливчиком!

В Новинах был производитель – силач и красавец Буян. Развалистый круп – шире печки, бугристая грудь – хоть полозья для дровней гни на ней. И дело свое в единоличное время правил знатно: племя плодилось от него под стать папаше, могучее. Но за ним значилась одна заковыка. Из «бывших» был Буян. Его первый хозяин, кривоногий Лука Криня до раскулачивания ходил в мельниках. Стало быть и он, его любимый жеребец, вволю хрумкал овес – тут и к попу не ходи. Потому-то и бросалась в скудоумные, завидущие гляделки новых хозяев его холеная стать как нечто враждебное. Короче, кулацкий выпестыш был Буян. А ретивым закоперщикам новой «жисти» из «Нови» не терпелось поскорее вывести особую породу лошадей. Колхозную! Поджарую и сильную, да чтобы бестии всех мастей еще и от овса отворачивались – во благо «обчей» пользы…

Как один красный денек промелькнули три беззаботные травы чубарого. На четвертую пришла пора и Ударника-Счастливца впрягать в большое Дело. – выводить из стригунов да давать отставку кулацкому выкормышу Буяну.

Но так уж вышло, что всеобщий любимец не оправдал надежд селян. По всем статьям уродился в свою мать, пегашку Попадью, узкогрудым, и ногами вышел жидковат. На что первым сознался в промашке предвидения новинского схода председатель колхоза Сим Грач-Отче-Наш:

– Обченаш, гора родила мышь. Не-не… не для пашни лошадь! Почту возить, куда еще не шло, но только не в сеятели нашего Ударника хренова.

– С виду-то жеребчик, маткин берег – батькин край, вроде б красовитый! – ерепенясь, заступился за своего любимца его дядька-пестун, конюх Матюха.

– Никчемное и бесполезное не могет, обченаш, быть «красовитым»! – как топором отрубил новинский пред Грач-Отче-Наш.

И тут деревенский пересмешник, кудрявый и плясовитый сын Ионыча Данька-Причумажный, возьми да и брякни, вторя председателевым любимым словцом:

– «Обченаш», выпестовали из красного Ударника преподобного Архиерея! – Так деревня устами пересмешника вынесла по здравому смыслу свой окончательный вердикт, подсказанный самим председателем, первому колхозному жеребцу-производителю, припомнив ему его социально-порочную родословную, мать-пегашку Попадью: Ударник, мол, хренов!

С того дня в Новинах чубарого уже больше не называли по «пачпорту» – Ударником. Только – Архиерей!

Но как бы там ни было, новинского чубарого счастливца оставляли в племянниках, в должности помощника производителя. А уберегло его от оскопления, видно, то, что в деревне уже успели свыкнуться с мыслью, что их белогривый счастливчик непременно должен ходить в лошадином начальстве. Это невольно наводит на крамолу. Уж не с новинского ли чубарого пробника утвердилось на одной шестой части суши расхожее обыкновенье: «Товарищ попал в номенклатуру»?

И его ближайший каждодневный заступник, он же и его царь Природы, как любил называть себя конюх Матюха, когда по праздникам приходил на конюшню задавать корм выпимший, часто по душам сочувствовал ему, по-человечески входя в его положение:

– Што поделаешь, милок… Такова уж, маткин берег – батькин край, жизня, которая завсегда и во все времена катится по земле кубарем. Так што радуйся тому, што вышел в пробники, а то ведь запросто могли б выбраковать и в мерины! А наш новинский живодер, коновал Артюха уже свой вострый ножичек точил, штоб отпотчевать себя под первач закусью – жареной яешней из твоих животворных ятер. Так-от, милок! Тут не мудрено и копытом перекреститься. И выходит, што ты, Архиерей, и впрямь родился в шкуре счастливца…

Его, как всамделишнего жеребца, выводил на зеленый лужок по-над Рекой, с видом на заречный высокорослый березняк, похожий на сон, в наборной уздечке на свидание с кобылой, чтобы прознать ее любовное настроение к кулацкому выкормышу Буяну, сам завконефермы рыжебородый Илья Брага (от фамилии Бражников), которого, с легкого слова новинской вековухи тетушки Копейки, называли в деревне еще и Срамным Сводником. На что тот ни на кого не держал обиды, лишь как-то округло похохатывая, громко уточнял:

– Да никакой я не сводник, а жеребячий сват: охо-хо-хо-хоо!

И тут Архиерей нередко получал отлуп копытами по зубам, что означало на кобыльем полюбовном признании решительное кобылье «нет»!

Чубарый получал по зубам и тогда, когда гривастая суженая откровенно выказывала чувствительным подмигиванием – «да», а его сразу же уводили на конюшню. И конюх Матюха, державший под уздцы приветно ржавшую кобылу, простодушно трунил ему вослед:

– Не обижайся, Архиерей, было не было, зато повидался, милок! Противу породы, как на рожон переть, так-от!

Да еще на потеху и подпоет с подковыром своим петушиным голосом, которым впору б только подшивать валенки вместо сученой дратвы, навощенной сапожным варом, поди и износу не было б:

Седни – воскресенье!Женка пышек напечет:и помажет, и покажет,но поисти – не дает…

За такое насмехание не грех было б и копытами огреть утешителя, но где там, если за ним уже защелкнулась дверная железная щеколда. И тут же слышно было, как напротив другого денника, отделанного на особицу, из строганных досок лично для Его Лошадиного Превосходительства, весело лязгнула другая. Это повели на свидание к гривастой суженой производителя Буяна. И Архиерею-пробнику каждый раз становилось до того горько за себя, что он от несправедливости бросался передними ногами на стену, дико всхрапывая: «Как это так?.. Я – колхозный жеребец с младых копыт, и – нате!»

И донельзя взбудораженный похотью чубарый, несправедливо обойденный на жизненном ристанье, ржал вослед Буяну с какой-то революционной мстительностью: «Иго-го-го-гоо!»

А Буян еще при выходе из распахнутых настежь конюшенных ворот, лишь завидя на зеленом лужке – с видом на Реку – кобылу с казотливо отвороченным на сторону хвостом, увитым во всю репицу «свадебной» лентой-бинтом, так весь и запоходит, так и заюрит на отпущенном длинном ременном поводу. Ну, будто пудовый шереспёр, закрюченный на переметный поводец. Даже оторопь брала, глядучи на него со стороны: а ну, как стервец сейчас сорвется?!

Своей золотисто-рыжей мастью и густой, с белесым навесом игреневой гривой врастреп Буян в эти мгновения, будто в зарничных отсверках, весь переливаясь сытой статью, походил на огромный, раздутый ветром, бездымный костер. Прометей в облике и стати огненной дикой лошади, да и только: от пламенеющей вздыбленной челки которой, казалось, вот-вот вспыхнут высокие небеса! И тут как-то само забывалось, что Буян – кулацкий выкормыш. Зато, до мурашей по коже, сразу чувствовалась ПО-РО-ДА! Такого красавца для продолжения рода лошадиного и поберечь было не грех.

Бахвалисто бочась и выгибая колесом обрезную, как подоконная подушка, шею, Буян, вконец опьяневший от взыгравшейся могуты, вдруг вскидывается на дыбы, оглашая зеленую округу перекатным громом: «Иго-го-го-го-о!»

Так – от души – мог пропеть только плотник-здоровяк, истосковавшийся на чужбине по родному краю и своему любимому делу:

– Ха-ха-ха-а, сщась наточим топоры!

И по-мужичьи, враскорячь, Буян, разъято пошел с приплясом к гривастой раскрасавице, задоря себя ядреными залпами сытой овсяной лошади. Этим он как бы щедро одаривал теплыми хлебами гогочущих мужиков, будто ненароком толкавшихся тут с явно оттопыренными штанами. Одобрительно крякая и шутливо поддавая локтями друг дружке под бока, они с нескрываемой белой завистью в голосе утверждали:

– Што ни говори, братва, а ничо нету на свете антереснее и краше лошадиной сварьбы!

Обряжая жеребцов, конюх Матюха, как ни хорош был Буян, все же чаще вступал в сокровенный разговор тета-тет со своим любимцем. Да и поговорить у него с ним всегда было о чем:

– Архиерей, хошь ты и выпестован из чистых колхозных помыслов, однако ж надо признать и то – многого не дано было тебе при рождении. Оттого, милок, и вышло у тебя невеселое житье-бытье – ходить в любовных порученцах у производителя Буяна.

И тут же бодрил своего «выдвиженца», как он, не без гордости, называл тогда подопечного:

– И все ж ходить в пробниках, как не крути, – не в хомуте мылиться кажный день. Это понимать надоть, лошадка! Правда и то. И тебя иногда запрягали в рессорную таратайку или легкие санки, штоб свозить в Град кого-то из колхозных шишек на их многолюдный колготной шабаш, кончавший одной и той же молитвой: «Вставай, проклятьем заклеменный». А опосля еща и разливанным застольем с плясками под гармонь, как и в наш новинский престол. И вота они, наши цари Природы, пьют, поют, пляшут – себе в удовольствие, а мы с тобой – лошадь и конюх, ожидаючи их, валяем дурака в безделье. Ежель было, что прихвачено из дома похрумкать – одному сена клок, другому краюха хлеба, – хрумкаем. А нет, и суда на тонет.

Рассказчик, теряя нить своего откровения, свел его на шутку:

– А ты знаешь, чубарка, Илья Брага ить придумал на тебя чудную хреновину. Как не заладится у него што-то в жисти, он тут же горько ввернет: «Эх-ма, жизня пошла, поехала родимая, како у нашего Ударника-Архиерея, все по зубам да по зубам».

Казалось, что так, ни шатко, ни валко, пребудет для новинского пробника до скончания его века. Но и в лошадиной жизни, как и у самоватых мурашей-человеков, по разумению лошади все течет, все изменяется. И всему, особенно хорошему, по мудреному высказыванию новинского лошадника Ильи Срамного Сводника, мол, приходит-таки – «капец капитализму!»

Однажды, в начале новой травы, а какой по счету от рождения, чубарый уже не ведал… Да и знать, видно, не желал про то. Он просто жил себе в удовольствие, радуясь солнечному круговороту. И его снова вывел из конюшни сам завконефермы брадатый Илья Брага.

Предугадывая свидание с кобылой, помощник производителя Ударник-Архиерей, отрабатывая свой легкий овес соблазнителя кобыл, на манер кулацкого выкормыша Буяна гоголем выплясал боком из распахнутых ворот конюшни и с нутряным всхрапом ржанул голосом завзятого любовника-совратителя.

При каждом выводе из денника на свидание с гривастой суженой чубарый все надеялся: ну вот, наконец-то и его, новинского пробника, сейчас допустят до главного дела жизни – продолжения рода лошадиного. Оттого и ржалось ему всегда сладострастно!

Но на этот раз он осекся: на конюшенном лужке вместо кобылы толпились хмурые мужики с веревками в руках. Да и новинский главный лошадник, выведший его из денника, Илья Брага, он же и Срамной Сводник, был в будничных портах и линялой рубахе. В дни же лошадиных сварьб он облачался, как на праздник, во все яркое, под стать живому одеянию Буяна и своей рыжой бороде-путанке: в сатиновую малиновую рубаху-косоворотку и блескучие штаны из «чертовой кожи», яловые сапоги не забывал каждый раз намастить духовитым берестяным дегтем.

Среди зевак толкался и коновал Артюха, выделяясь от других мужиков своим багровым загривком. А пламенел он у него все от того, что при забое скотины и холощении – жеребцов, быков, хряков, баранов – новинский упырь пил кружками горячую кровь, а вылегченные семенные ятра, зажаренные на сале со шкварками, в купе с глазастой «яешней», были его самой охочей закусью под первач перегона.

У ярившегося пробника от какого-то черного предчувствия будто что-то оборвалось в утробе, гулко екнула селезенка. Екнет, если у тебя на глазах краснорожий коновал, с закатанными по локоть рукавами, поигрывает в руках навостренным ножичком. Появление Артюхи на конюшенном дворе всегда было знаком беды, особенно для молодых жеребцов, которых выводили к нему по одиночке, как к палачу на расправу. И чубарый у себя в деннике слышал, до дрожи в тулове, как они дико ржали, взывая к пощаде. Только разве этим разжалобишь коновала?

Да что там – молодые жеребцы! Артюху в те годы откровенно побаивались и новинские мужики, помятуя, что он родной братец бывшего новинского предкомбеда, главного рушителя деревни в смутную пору коллективизации Арси-Беды.

Коновала остерегались и все деревенские мальчишки. Стоило карапузу еще издали завидеть его, как он тут же хватался за штанишки на помочах и сломя голову пускался наутек к дому. А тот, корча рожи на своем всегда небритом, щетинистом лице, гогочет ему вослед: «Гы-гы-гы-гы-ы!» И будто бежит вдогон, топает на месте ногами, аж земля дрожит; хлопает волосатыми ручищами себе по карманам – ищет ножик! Потом подставит к своему жабьему ртищу, от уха до уха, ладонищи разверстым дуплом и, будто из преисподней через самоварную трубу, громко и грубо заухает: «Держите, держите его! Щас выложу молодца!» «Ужасть, – как бывало, крестясь, скажет больносердная бабка Груша, прижимая к себе прибежавшего с улицы перепуганного любимого внука. – О, демон-то краснорожий! Этак недолго и заикой сделать мальца…»

На страницу:
15 из 32