bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 32

На этом можно было б и поставить точку на житие новинского Мастака Гаврилы. Можно б, если был изжит до конца проклятый тридцать восьмой, на излете которого он был срочно вызван в райцентр…

Домой Мастак вернулся уже где-то за полночь – усталым и донельзя взбудораженным. И сразу же с дороги, не разуваясь не раздеваясь, кинулся от порога в горницу, к раме с семейными фотографиями. Сорвал ее с гвоздя в простенке и извлек из-под стекла не очень ясную любительскую карточку, на которой он был изображен в веселом расположении духа с председателем Маловишерского РИКа (районного исполнительного комитета) Иваном Федоровым, когда тот был еще начальником Парнивского химлесхозовского участка. Мастак поставлял ему бочки под живицу, которые мастерил помимо колхозной работы утренними да вечерними упрягами. С тех пор они и дружбу водили.

– Жена, живо – ножни! – выдохнул он с надсадом, нетерпеливо тряся расшиперенной ладонищей.

Жена Наталья то ли со сна, то ли о перепугу (таким взбеленившимся она, видно, еще не видела своего мужа-силача) подала ему подвернувшиеся под руку овечьи ножницы. Ими-то Мастак и отхватил вгорячах от себя на карточке своего задушевного дружка-приятеля, который, плавно кружась, как палый лист, лег к его раскоряченным ногам. А уж они ли не любили друг друга? Одних только песен у них было перепето за семейно-праздничными столами столько! – ни в один парный воз не увяжешь…

А когда у свежеиспеченного предРИКа Ивана Матвеевича скоропостижно умерла жена, простудившись крупозным воспалением легких при переезде на подводе в осеннюю распутицу к новому месту службы мужа, оставив ему двух маленьких дочек, дружище Мастак – по истечению положенного времени вдовства – сосватал ему в невесты первую красавицу деревни, гармонистову дочку, свою крестницу Катерину…

Потом он размашисто шагнул у угловому столику, где стоял дарственный патефон с открытой крышкой, сорвав с его круга любимую пластинку сына с боевым маршем легендарного Первого маршала Советского Союза: «Бейте с неба, самолеты, в бой идут большевики!» И к его ужасу разломил ее напополам, кидая на пол.

– Папка, ты что – ошалел? – кинулся с плачем к нему сын.

– Не убивайся, Ионка… это уже, как сказали мне, мусор Истории! Заклятые враги народа! – услышал в ответ сын какой-то чужой надрывный голос.

Оказывается, Мастака тайно вызвал в район кто-то из доброжелателей к бывшему хлебосольному председателю – «упредить», чтобы он убрал все улики каких-либо связей с его уже теперь бывшим дружком-приятелем Федоровым, «разоблачение» которого совпало по времени с «делом» маршала Блюхера…

Бабка Груша, домовая самодержица, метя веником пол, сокрушенно причитала:

– Вседержатель ты наш небесный, да неужто ты так ничегошеньки и не знаешь, не ведаешь, што деется-то у Тебя тутотка, на белом Свете?.. Выходит-таки, теперича на земле перевелись все твои крещеные. Остались одни волосатые вороги ведьминого опоросу!

Мальчишка увидел, как от этих слов отец его аж вздрогнул, замотав своей длинной лошадиной головой, будто здоровенный бык на заклании, очухавшийся от удара в межрожье деревянной, долбней-чекмарем, которым глушат рыбу на мелководьях по первольду. Потом он, резко сломавшись, нагнулся к полу и стал отчаянно выхватывать из-под бабкиного метущего веника «Мусор Истории». Затем сложил вместе обе половинки перерезанной фотокарточки к полукружьям сломанной пластинки и тут же упрятал во святая святых. На дно старинного, красного дерева, китайского ларца, где хранились в неистребимых ароматах «китайского» чая домовые «ценные бумаги». Это квитанции нескольких лет на сданные сельхопродукты с подворья «за так», с честью, по «соцобязательству»! В том же ароматно-запашистом ларце хранились вместо денег и никогда не выигравшие облигации разовых займов «ОСОАВИАХИМа», красиво разрисованные аэростатами, парашютистами в противогазах, самолетами, броневиками.

И, словно смертельно раненый медведь, Мастак, облапив своими жилистыми ручищами голову, заметался кругами по горнице, распаляя себя каким-то нечеловеческим надрывом:

– Не верю! Не ве-рр-ю-ю!..

Вот тогда-то сын и увидел своего отца, такого-то огромного мужичища, впервые в слезах.

И вот теперь, стоя на заулке Поперечной улицы зачуханного деревенского городка, – отец на коленях, сын в рост, – Ионка, приметив у родича свежую синеву на висках, стянул с его головы будничную кепку и не узнал своего любимого Коня Горбоносого без его, знакомой для него, косой темнорусой челки прямых волос (Мастак никогда не зачесывал волосы назад). Желая хоть как-то, развеселить отца, мальчишка шлепнул ладошкой по его стриженой маковке:

– Какой смешной-то ты, папка… как огурец стал!

– Так легче считать будет нас. К тому ж, всем-то одинаковым смелее будет ходить в атаку, – отшутился отец, вставая с колен на ноги.

– А Коленьку-то Лещикова хоть взяли в РККА? – спросил сын, чтобы поддержать мужской разговор.

– Взяли, сынка, не поглядели, что наш новобранец вышел ростом с наперсток. На войне, как на войне, все годятся для огуречного счета и чеха для атаки. – И отец, резко передернув плечами, насухо оттер кулаком глаза, сетуя сыну, как ровне своей: – Фу, как разнюнился, аж самому с души воротит… – И совсем серьезно добавил: – Ну, а мамке-то об этом совсем не обязательно говорить. Так уж как-то само получилось.

– Папка, Конь Горбоносый, чо ты маешься-то здря. Матюгнись ты, как следно, и тебе полегчает, – по-взрослому и по-свойски дал совет сын отцу, как у них было заведено шутить. Мастак не любил, да и не умел сквернословить: при его могутной стати с величавым горбатым носом божьего воина с копьем на длинном лошадином обличии это было как-то – «не к лицу». А если, когда бывало и вспылит: «Маткин берег – батькин край!» – разве это матюг? К тому же еще и не свой, перенятый у колхозного конюха Матюхи Сидоркина.

От такой сыновьей подсказки отец сграбастал сына в охапку и закружился с ним, как с маленьким, на заулке, громко, сквозь слезы, не то плача, не то хохоча:

– Сынка, я и не догадывался, какой чудной-то ты у меня растешь!

И мальчишке, казалось, что он не на отцовских руках сидит, а кружится верхом на весеннем грохочущем громе, чувствуя, как на его непокрытую двухвихровую маковку льется теплый дождь из отцовских слов: – Да как же мне теперь, кровушка ты моя, расстаться-то с тобой, а?

И вот, как бы «понарошке» всласть поборовшись, как любили – еще несколькими днями назад – дурачиться у себя дома в ожидании ужина, отец и сын продолжили извечное мужское дело – запрягать лошадь. Старший Мастак незаметно подмогнул перекинуть заведенную одним концом в гуж тяжелую дугу, и у Младшего сразу дело пошло на лад; а когда он стал засупонивать клещи хомута, тот подсказал завязать супонь на «бантик». И показал, как это делается:

– Это тебе, сын, «узелок» на память. Мало ль какая беда может приключиться в дороге.

А вот как расстались они в последнюю минуту, у мальчишки начисто выпало из головы, о чем будет потом сожалеть всю жизнь. Только одного не знал тогда он, свято веруя в свою «вечность», а сколько ж этой жизни ему будет отмерено в рушащемся мире?

Очнулся мальчишка в горьких слезах, лежа ничком на привяленной траве на дне телеги. Видно, уложил его в нее отец при своем уходе. И его сразу же обарило тоской: «Как же я теперь буду жить-то, а?.. Без своего папки-Коня Горбоносого, дядьки-крестного Данилы-Причумажного, старшего дружка-весельчака Коляна-Громоотвода и всех-всех однодеревенцев?..»

А на станции, казалось, совсем рядом гремела духовая музыка, которая и разбудила его, трубно выговаривая словами:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты вся горишь в огне…

Видать, новинские неуемные певуны, уходя в свое Бессмертие, достали-таки своей полюбившейся песней до самых печенок городских железнодорожных трубачей, которые с ходу подхватили запоминающийся напев. Там же прерывисто-тревожно гудели как бы остановившиеся паровозы.

И только один протяжный гудок удалялся в сторону Мстинского Моста: подальше от войны… Это маловишерцы, а с ними и новинско-частовские однодеревенцы – мужики и парни уезжали в Чероповец на формирование. Чтобы уже через день-другой повернуть вспять навстречу своей грозной неминучей планиде под другую мелодию:

Дан приказ ему на Запад…

А через месяц с небольшим – и всего-то лишь! – после того, как рухнули наши «непреступные границы западные», эту песню суждено было допеть уже новинско-частовским девкам, которые с плачем и бранными пастушьими окриками погонят колхозных коров – в «глубокий тыл»:

Ей в другую сторону,Уходили комсомольцыНа проклятую войну.

Здесь, в глубинке, которую можно наречь и сердцем России, на зеленом заулке Поперечной улицы, в великой скорби стояла старуха Анна Рязанова. Застигнутая на полдороге к огороду длинным убывающим печальным гудком, она истово обносила себя крестами и в полголоса просила высокие небеса:

– Осподи, спаси и оборони их – от всех напастей и напрасных смертей…

Председатель Мельников вернулся к мальчонке, куковавшему на Поперечной улице, уже поздно, еще больше прежнего кособочась и приволакивая ногой; и правая рука висела – плеть-плетью. На левом плече была гармонь Васеньки Ильина, чтобы он отвез ее гармонистовому сыну Ва́нюшке. От его прокуренных усов попахивало винцом, что говорило: новинский председатель проводил на войну своих однодеревенцев честь по чести… Понюхавший вволю пороху и отравляющих газов в первую мировую войну, а затем и в гражданскую немало помахавшей шашкой, он ошарашил вторично заждавшегося мальчишку новыми для него словами войны:

– Раз объявлена «тотальная мобилизация», видно, теперь не скоро закончится эта кровавая катавасия… К тому ж, и война будет иная. Еропланная, тут шутки прочь! Она всюду достанет – всех и вся своей длинной рукой, – сказал он устало, скорее для себя, словно бы продолжая разговор на вокзале со стариками после проводов земляков района на войну.

Широко оглядев над головой небо и убедившись, что оно пусто и немо в видимой обозримости, он снова тяжко вздохнул и только после этого соизволил узреть своего однодеревенца-ездового:

– Ну вот, родный (дядька Егор всех так называл: «родный, родная»), и остались теперь мы, тыловики, старые да малые.

И нещадно сопя, закурив, он снова как бы вернулся к прерванному разговору на вокзале со своими ровесниками-старичьем, доморощенными «международниками»:

– Вот она, родный, социализма-то, в деле! Оказывается, до поры, до времени все было на строгом учете, и как бы ни что и ни где не числясь. Но вот пришла большая беда в наш общий дом, и все нашлось… Как в песне: «Наш бронепозед на запасном пути!» – и мужики, и лошади, и телеги. Спешно погрузились в товарняки, и… ту-ту! Навстречу своей грозной судьбине! Ну-ка бы такое при царе-батюшке…

– Дядька Егор, да ты у нас! – восхитился мальчишка. И, не найдя другого возвышенного сравнения, с жаром выпалил: – Да ты у нас, дядька Егор Екимович, как на плакате в правлении – Клим Ворошилов с шашкой в руке, на вороном коне!

– Станешь и Цезарем, как только клюнет в одно, енто, место жареный петух, – недовольно проворчал Мельников, кособоко садясь на край телеги. – Поехали, ворошиловский стрелок, занимать оборону страны…

С этими невеселыми думами они – новинские однодеревенцы – и снялись со двора Анны Рязановой с улицы Поперечной, которых было ни много, ни мало ровно тринадцать, что говорило о сонливости его аборигенов, хоть бы чуть-чуть шевельнуть извилинами в голове… Улиц одинаковых, как две капли воды, с голубыми наличниками и некрашеными палисадниками, полнившимися роскошными, только что расцветающими георгинами летом, и осенью с непролазной грязью проезжей части улиц. А так как стояла макушка небывало жаркого лета, то и ехали они по затравенелой улице, по которой вольно разгуливали припозднившиеся гуси к куры, к себе домой на берега Мсты, в начисто обезмужиченную деревню, чтобы, как сказал немощный председатель, «Занимать оборону страны…»

Вотчину маловишерских железнодорожников, деревню Глутно, они проехали уже с первыми петухами. Морило в сон. Лошадь, воспользовавшись попустительством полусонного юного ездового, брела сама по себе, хватая на выбор макушки высоких трав, росших по обочине дороги. Мельников, не выдержав такого дорожного разгильдяйства, потребовал своей председательской властью навести порядок:

– Да ожги ты ее, каналью, кнутом!

Мальчишка хватился было за кнут и не нашарил его в телеге, чем вконец раздосадовал Егора Якимовича:

– Потерял, что ли?.. Да знаешь ли ты… остаться в дороге без кнута так же зазорно, как и потерять спьяну шапку. – И чихвостил он его, пока озверевшее на восходе солнца комарье не загнало председателя с головой под домотканное дерюжное покрывало.

Не выдержал комариного содома и юный ездовой, он тоже вскоре убрался под спасительное покрывало. Так они, «тыловики – старый и малый» и ехали – от Глутно до Селищ, кимаря втемную под трескучие наигрыши ночных луговых музыкантов-дергачей, пока мальчишка не прохватился от дикого ржания лошади, ломкого хряста придорожного ольшаника и всполошенных криков председателя, которого будто угораздило ухнуть куда-то с концами в преисподнюю:

– Ой-ой… мать твою!..

Так оно и случилось. Лошадь, предоставленная сама себе, рванула вскачь под гору Крутого Ручья, а опущенные вожжи, намотавшись на замазученную дегтем ступицу переднего колеса, резко затянули ее на сторону. И новинский малый ковчег горемык с полного маху ухнул с кручи насыпи перемычки над «трубой» – в тартарары, где телега, налету в свободном падении разъявшись с передками, повисла кверху колесами на сломанных ольшинах. Дядька Егор, слышно было, брязгался в воде в жерле оврага, чертыхаясь и кляня все и вся на свете. А незадачливый возница оказался перед самой мордой лошади, которая вместе с передками лежала на боку, удушливо храпя и беспомощно лягаясь в воздухе ногами, словно шла по стене к небу.

Вот тут-то и сгодился мальчишке отцовский «узелок на память»: дернул за конец супони, завязанной на «бантик», и лошадь сама распряглась. Затем и встала на ноги, с благодарностью отфыркиваясь за оказанную помощь. А ее ездовой тем временем скатился вниз – вызволять из жерла оврага знаменитого на весь район Мельникова.

Потом немощного председателя – под руку и слегка охромевшую лошадь – в поводу, мальчишка повел на дорогу, выискивая пологость подъема. Продираясь по тучному, росному дудняку, дядька Егор, до нитки мокрый и все время оскальзываясь и спотыкаясь лядащими ногами, одновременно желчно трунил над собой и сердито костерил своего ездового:

– Только еще третье утро войны, а мы по твоей милости уже выходим из окружения… Сусанин ты хренов, а не мужик, вот ты кто! – И с этими словами Мельников зашелся навзрыд, словно бы жалуясь глазастому солнцу, глядевшему на них – в удивлении спросонья – поверх шишаков елок над обочью оврага, как бы призывая его в свидетели:

– Да с кем я теперь остался-то, а? Как жить-воевать-то будем, а?

Кружным путем, наконец, выйдя на дорогу, они, давясь слезами вперемешку с соплями, принялись вызволять телегу из-под кручи с помощью лошади. По подсказке своего немало пожившего на свете и много повидавшего в жизни председателя «Родного», мальчишка приладил к гужу распущенные вожжи и на них они – с великими потугами – подняли наверх сперва передки, а затем и саму телегу, складывая ее в одно целое, благо шкворень не вывалился из своего гнезда и не затерялся в траве…

И кому было знать, что Крутой Ручей между деревень Глутно и Селищи в двадцати верстах от Частовы-Новин, через Подмошские болота с обитаемыми старообрядческими скитами, вскоре станет необоримой преградой для победоносного шествия на Восток грозного врага. В одну из ранних морозных ночей немцы по первольду захватят правый берег широкой северной реки. И на рассвете внезапно ворвутся на станцию Малая Вишера, замысливая сходу выйти во второй эшелон обороны уже определившегося Волховского Фронта. К бегучей реке Мста, правый берег которой мальчишки, их старшие сестры, молодые матери, оставившие детей на попечение старух всей глубинной прибрежной округи, отложив все колхозные дела, с Иванова дня до яблочного Спаса под началом молоденького лейтенанта с перевязанной рукой на черной помочи на груди будут «подпоясывать», будто комсоставским широким желтым кожаным ремнем, – противотанковым рвом. А когда он был уже готов, оказалось, – фу-ты, ну-ты! – по каким-то военно-стратегическим просчетам, укрепляли не тот берег.

Растерявшиеся от первых сокрушительных неудач наши стратеги во главе с военным наркомом Климом Лошадником, за какие-то немногие недели войны прохлопавшие половину стратегического царства-государства, в своих скудоумых головах, видно, открыли для себя тайные замыслы Гитлера, решившего повторить и улучшить планы великого Бонапарта Наполеона. Сперва надумал, мол, разделаться под орех с первопрестольной столицей, а затем, как бы вспять, двинуться по бывшей Николаевской «железке» и всей своей мощью навалиться на Северную Пальмиру.

Вот и ждали немцев в Предъильменье – подумать только! – не с Запада, а о Востока. А они, легко разметав все «замки и запоры» на «нерушимых границах западных», затем, подмяв сочувствующую к себе Прибалтику, с ходу вышли на охват в огненно-железные «клещи» дорогого всякому русскому сердцу города на Неве. И все праведно-ратные труды (воистину народного!) мальчишье-бабьего мстинского ополчения с лопатами в руках – пошли коту под хвост. То есть, вышли б не на пользу для обороняемых, а противу их.

Мстинские штатские ополченцы, как им приказывал раненый молоденький лейтенант с перебинтованной по локоть рукой и его поверяющие со «шпалами» и саперно-инженерными знаками отличия в петлицах, – обустраивали, по всем правилам военной фортификации, правый берег Мсты, а на поверку вышло, надо было б кромить заступами да ломами – левый: неподдатливый каменисто-глинистый Грешневский кряж. Левый, черт побери, левый!.. Ну да, что там, задним-то умом мы всегда были крепки…

Так в начале ранней зимы сорок первого немцы нежданно-негаданно – как снег на голову – оказались у Крутого Ручья, где всю ночь будет греметь жаркий бой, в котором непрошенных гостей отбросят на станцию Малая Вишера. А через какое-то время их снова водворят за реку Волхов, засадя в сырые окопы, в которых они потом будут воевать-горевать да вшей наживать без малого три года…

Рубеж у Крутого Ручья отстаивал и новинский красноармеец Филипп Голубев, который еще совсем недавно толково командовал бабьей ратью овощеводческой бригады, – непревзойденный косарь-машинист на сенокосилке. Отец троих чад. И лошадей умел блюсти, как никто другой в колхозе. Его бригадная пара гнедых с развалистыми от сытости крупами Мальчик и Копчик, которых он впрягал в сенокосилку, всегда была в теле и ухожена. Во время строжайшего карантина, наложенного на деревню в связи с наносной, повальной конской пошавой, он своих гнедых любимцев держал «по-единоличному» – у себя не подворье, что и сделало ему большую честь…

За отличие в том сражении у Крутого Ручья новинскому многоуважаемому однодеревенцу была предоставлена краткосрочная побывка в родных краях при личном оружии. Уже немногим старожилам деревни дано помнить, как он, Филипп Ионыч, в морозных сумерках, весь заиндевелый, поднялся на припорошенный первым хрустким снегом новинский кряж с окровавленной повязкой на голове, видневшейся из-под шапки, с отечественным (в диковину!) автоматом на плече. На зеленом брезентовом ремне, в желтой кожаной ножне висел кинжал-штык. А на груди колесом посверкивала при народившемся рогатом месяце совершенно новенькая медаль «За отвагу», которую, видно, гость-боец перед деревней перецепил с гимнастерки на нагольный полушубок под стать снегу, чтобы все однодеревенцы увидели в нем, что он – не просто вчерашний новинский рачительно-хозяйственный бригадир, а боевой ратник Отечества!

И как тут было не запеть на радостях новинским дружкам – Ионке Веснину и Михе Быкову, оставшимся в деревне за мужиков, встречный марш своему отважному земляку:

Красная Армия – всех сильней!Красная Армия – всех сильней!

И от этой памятной встречи на речном кряжу новинским санапалам загорелось – хоть завтра! – пойти добровольцами на войну…

Но если сказать откровенно, первыми, кто выиграли бой у Крутого Ручья, уже на третье раннее утро Волховского фронта Великой войны, еще не значившегося ни в каких оперативно-стратегических планах – ни в наших, ни во вражьих штабах, были новинские однодеревенцы: зеленый подростыш по имени и прозванию Ионка-Весня и кособокий председатель – Родный. Вызволяя из-под кручи на перемычку насыпи по частям разъятую телегу, Егор Мельников разом осознал, с кем он теперь остался «крепить тыл обороны страны», а бабки Грушин санапал волыглазый разом отыграл все свои мальчишьи забавы «в войну». А когда она, непридуманная, кончится? Об этом никто не только не знал, но даже и не загадывал…

– Ну, родный, трогай с Богом! – дал «добро» председатель, оглядывая вокруг себя телегу, и испуганно просипел: – А гармонь-то, где? Неужто… на заулке Поперечной оставили?

– Да вона она, растянутая висит на сломанной ольшине! – радостно сообщил ездовой, соскакивая с телеги и кубарем скатываясь по насыпи, за пропажей.

– Ну и ну… – только и всего, что мог сказать оторопевший председатель, еле переводя дух от новой незадачи. На этот раз у него не нашлось даже нечаянного матюга. Он лишь только отрешенно поскорбел, обращаясь к благоразумию своего еще «необъезженного неука», с кем ему теперь надлежит крепить оборону страны. – Родный, да ты не торопись, а все делай поспешая. Послухай-ка, што я тебе щас скажу. Пока мы тут – телимся-не растелимся, а там-то, на границе, немцы-то, поди, прут и прут на своих ходких танках… Ведь они на них эдак сходу подмяли под себя всю Европу. Што-то, што-то теперь будет, а?..

Вот уже осталась позади, после Крутого Ручья, опрятная деревня Поддубье с веселыми голубыми резными наличниками, где жили скуповатые и ходкие на ногу маловишерские «молоконосы», которым пробежать пробежкой с берестяными заплечными кошелями на три четверных бутыли десять верст до рынка – не расстояние.

Мельников, глядучи со слезами на глазах на путанную расторопность своего ездового, видно, воспрял духом, что еще будет ему с кем «крепить тыл».

– Ну, родный, гляжу, с тобой не пропадешь, – сказал он, посмеиваясь своими карими, с теплинкой, глазами. – Хошь и прокатил ты председателя с ветерком по кустовью да овражью, но и сметку крестьянскую смекител. И как это ты, право, сумел ментом рассупонить лошадь-то вовремя, а? Не сделай этого враз – она могла б и задохнуться. Ничего не скажешь – молодчага-мужик!

– А-а-а, – махнул рукой мальчишка и нарочито обыденно ответил: – Делов-то, вспомнил папкин «узелок на память».

– Ишъ ты, – удивился Егор Якимыч, – Это, родный, горазд хоршо, когда есть чем вспомнить по-доброму своего папку.

Как только въехали в новинские заречные угодия, Мельников, уже обсохший на все жарче разгорающемся солнце ядреного военного лета, обратился к своему юному ездовому на полном серьезе, как к ровне:

– Дак, запевай, Гаврилыч! Папкину любимую песню запевай – она щас, как никогда, кстати. Да и в деревне пускай слышат: наши, мол, едут! Так уж у нас, новинских, заведено от веку. – И он первым затянул своим дребезжащим, как расщепленное полено, голосом:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты вся горишь в огне…

А в это время, как потом узнает поруганная держава, в Первопрестольной, на Белорусском вокзале, набирала силу уже другая, нашенская и про нас, песня:

Вставай, страна огромная,Вставай на смертный бой!

Отголоски же ее дойдут до мстинского убережья лишь в предзимье. Когда от перерезанной вражьим нашествием Октябрьской железной дороги в районе Чудово-Волхов, со станций от «Мстинского Моста» на Москву пойдут ночными лесными дорогами маршевые роты сибиряков к поверженному Граду Великому Новгороду. И каждая рота, вступая в деревню, пела эту песню, и староверка бабка Пелагея Абраменкова, соседка Весниных, крестясь, всякий раз узнавала ее:

– Дак это ж песня-то нашего Мастака: «Трансвааль, Трансвааль», которая и увела из деревни всех мужиков на войну.

– Она, она, – вторили ей новинские старухи, – только обернулась к нам новыми словами.

Тогда, в жаркие уже июльские дни, в Новины от Мастака пришел красноармейский «привет-треугольник» с поклонами всем однодеревенцам. Это было первое и последнее письмо Гаврилы-Мастака, в котором он, отдельно обращаясь к сыну, бодро писал ему перед своей отправкой на фронт, блюдя военную тайну: «… Сынка, ну вот, твой папка и получил свою заветную «швейную машинку». Через день-другой и к делу видно приступлю: строчить буду…» (А понимать надо было так: сын, получил я, мол, «максима»…) Во время летних военных сборов новинский Мастак был кадровым пулеметчиком, и «максим» ему был по плечу.

На страницу:
14 из 32