bannerbanner
Трансвааль, Трансвааль
Трансвааль, Трансваальполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 32

– Маткин берег – батькин край, дорогой товарищ, допрежь, жахни для храбрости, а уж потом дуй до самой горы! А мы хошь маненько переведем дух, – с нарочитой веселинкой сказанул новинский-белобилетник по возрасту Тюха-Матюха, который, как покажет время, раньше всех окажется «забритым» в РККА; следом за мужиками погонит на сборный окружной пункт призванных на войну лошадей, да и сам по доброй волюшке окажется военнообязанным: не хотелось расставаться со своими «выпестышами» – чубарым к саврасым…

Военкомовец даже оторпел от таких неуставных отношений. Но и от чрезмерного радушия сельчанина не устоял. А приняв в руку чарку, он обвел виноватым взором пожухлое враз застолье, ждавшее от него если не милости божьей, то хотя б человеческого участливого утешения к себе. И он, как бы про себя, глухо сказал словами часто бытовавшей тогда песни:

– Ну, мужики, «если смерти, то – мгновенной, если раны – небольшой». – И собравшись с духом было «жахнуть», он как-то зябко передернул плечами и поставил чарку нетронутой на край именинного стола с покаянием: – Нет, мужики, увольте, не могу. Сегодня, видно, не тот день и час, чтобы веселить душу… А тризну справлять на радость врагу – нам нынче не с руки. Оставим это занятие до другого разу, когда будет на нашей улице праздник!

И тут Коленька Лещиков, по прозванию за своя малый рост – «Наперсток» (через это он даже браковался для кадровой службы, а стало быть и новинскими гонористыми девками), видно, с радости, что и его черед пришел послужить Отечеству, разудало – козырем – пустился в пляс, весело подпевая себе:

– Эх, пить будем, и гулять будем,

А смерть придет – помирать будем!

– Да уймись ты, Аника-воин! – кто-то хватко стянул расходившегося молодца с круга, да еще и затрещиной наградил, чтоб не каркал.

Но вот собравшийся в себе седовласый чрезвычайный вестовой, наконец развернув рассекреченный свиток, для порядка кашлянул в кулак и громко, внятно, дабы никто не обвинил его, что «не расслышал, не понял», стал выкрикивать фамилии сельчан, при этом каждого уважительно называя по имени и отчеству. Да оно и понятно. Это тебе не на общем собрании – крой-чеши нерадивого на чем свет стоит. Сейчас не грех было и шапку сломать… Ведь речь шла о защите Отечества, перед которым были все равны и обязаны, как пред самим Создателем нашим, Господом:

– Абраменков Николай Александрович!

– Абраменков Владимир Александрович!

– Андреев Тимофей Афанасьевич!

– Ананьев Василий Иванович!

– Ананьев Александр Васильевич!

– Голубев Александр Матвеевич!

– Голубев Яков Матвеевич!

– Голубев Филипп Ионович!

– Голубев Александр Ионович!

– Голубев Алексей Иванович!

– Васильев Иван Васильевич!

– Васильев Александр Васильевич!

– Васильев Василий Михайлович!

– Захаров Дмитрий Петрович!

– Ильин Иван Дмитриевич!

– Ильин Александр Дмитриевич!

– Иванов Гаврила Иванович!

– Лещиков Иван Максимович!

– Лещиков Николай Максимович («Наперсток»)!

– Орлов Алексей Нилович!

– Сидоров Иван Сидорович!

– Сидоров Петр Сидоровнч!

– Терентьев Василий Алексеевич!..

И по всему-то алфавиту находились фамилии новинских мужиков и парней. Да не по одной, все больше по две. Дмитриевых Ильичей так и трое значилось: Василий, Павел, Николай. Столько же сыскалось и Максимовых братанов-Максимовичей: Осип, Александр, Иван. А чернобровых Жучат (Жуковых) и того более. Только одних родных Николаевичей, сразу сжимай все пальцы в кулак, не ошибешься – пятеро: Тимофей, Никандр, Николай, Иван, Михаил. И это при живых-то родителях… Каково же матери-то Анне было пережить такую, свалившуюся на ее сивую голову беду-разлуку? Сколько ж надо было вылить за всех слез? Как только у нее не окаменела душа?..

Боже, сколько ж мужиков-то было в довоенных Новинах? И это не считая тех, кто уже служил кадровую. И тех зеленых подростышей, которые теперь будут уходить из деревни слой за слоем целых четыре года! И этот неотвратимый отток человеческих жизней начнется уж очень скоро, через каких-то несколько недель, как только огненный вал войны пригрохочет к стенам Вечного Града. И вослед за своими отцами и старшими братанами уйдут из деревни – добровольцами и семнадцатилетние… Так надо было… Надо было так, черт побери! Красная Армия на этом участке фронта, еще не обозначенного на стратегических картах, как своих, так и вражьих, вся истаяла в изматывающих боях при откате на «исходные позиции». И подмо́ги – ниоткуда и ни от кого в те дни не предвиделось. Ну, и «заткнули» брешь на державном тракте – меж двух столиц – необстрелянными мальцами.

До прихода сибиряков, которые с первым снегом – в новых, с иголочки, белых нагольных полушубках – надолго засядут в надежную оборону у Синего Моста, новинские мальчишки, все до одного, погибнут в высоких травах предъильменских пожен, захлопнув за собой тяжелую дверь в Вечность…

Но похоронки же на них в деревню, до которой рукой подать, пойдут каким-то кружным путем. Матери их получат только после войны. Видно, чья-то разумная голова рассудила: пусть мертвые мальчики немного подрастут хотя б во Времени. Все не так будет больно их матерям.

Много всего будет во мстинском приречье… Сейчас же новинские мужики и парни – прямо из-за именинного стола – только собирались на Великую бойню. И для многих, о чем они еще боялись загадывать, поименный, державный реестр живых душ был уже поминальником.

Вечный Град в те годы неизъяснимо чьим-то бездарно-волевым решением был низведен из «Великого» в табель уездного захолустья Ленинградской области, а ее военный округ, в который входило и Предъильменье, значился в обороне страны прифронтовым, потому и сборы на войну во мстинском приречье были недолгими.

Уже на второй день вся деревня, от мала до велика – молодые матери с младенцами на руках, старичье с клюками в руках, – переправившись на пароме через Реку (свою отраду!) высыпали на Новинский луг, где зелеными волнами ходили высокие тучные травы, как никогда вымахавшие в этом году. Но они никого не радовали. Да и не на сенокосную толоку срядились сегодня новинские косари с заплечными сидорами на одно плечо, на рушниках с перевязанными в углах луковицами, которые можно было съесть напоследок…

На фронт уходили сегодня новинские косари. Среди них мельтешил и вчерашний седовласый нарочный-военкомовец, беспрестанно крича уже охрипшим голосом:

– Товарищи, выходи – стройся! – но его голоса из-за бабьего причитания никто не слышал.

Мало того, гармонист Василий Ильич (по-деревенски, за его благонравие, Васенька Ильин!), словно себе наперед, «на вспомин души», а может и в укор на недавнее братание с нацистской Германией (потешный договор о «ненападении»), вскинул перед собой, как свадебную дугу, свою нарядную тальянку и такое залихватское выдал на прощание, что, будь поблизости Манкошевский погост, и мертвые поднялись бы из могил. Ну, как тут было устоять на месте с двуродным высоченным брательникам, холостякам-весельчакам – Николаю Васину, деревенскому искуснику на всех струнных инструментах и голосистому певуну, школьному учителю Алексею Голубеву. Схватившись за руки, они – всему на зло! – пошли по кругу в размашистой паре выделывать своими великаньими ногами скоморошьи кренделя и, будто в роги, трубно издивляясь:

Русской, немец и поляк– танцевали краковяк:Поляк – поскользнулся,Немец – улыбнулся,а русский – матюгнулся!

И опять послышался настойчивый голос вконец охрипшего военкомовца:

– Товарищи!.. Ворошиловцы… выходи – стройся! Война не ждет нас!

И опять у новинских новобранцев – ну никакого-то внимания на чрезвычайные государственные тревоги. Вроде б тверезые были, а вели себя, как выпимшие: обнимались со всей своей роднёй: шутейно боролись – сосед с соседом, прощая на миру все свои обиды; парни в открытую целовались со своими ревущими в голос невестами.

«Оглохли, что ли, наши мужики и парни? – недоумевали, снующие с среди взрослых, деревенские мальчишки, в душе радуясь войне. – Теперь-то… раз новинские санапалы идут на фронт, будет фашистам пузатым-рогатым на паучьих тоненьких ножках (какими их рисовали тогда на плакатах). И за Абиссинию, и за Испанию будет! Только жаль, что нас с собой не берут, а то еще и не так было б им!»

И как бы в ответ на недовольство своих школяров-ровесников Ионка Веснин услышал могучий голос своего отца:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты воя горишь в огне…

На голос запевалы деревни новинские мужики и парни, вырываясь из объятий матерей, жен, сестер, невест, стали сбегаться кучно вокруг уважаемого всеми Мастака, как пчелы на жужжание своей матки начинают сбиваться в отлетающий рой.

И вот высыпавшая на заречный луг деревня строго разделилась на два роя – на неистово поющих мужиков и в беспамятстве причитающих, как на погосте, баб. И тогда мужичий рой, видно, почувствовал, что набрал силу в песне, лохмато – медведем – шевельнулся и покатился по лугу, приминая высокую тучную траву, которая так и останется в это лето нескошенной. Так песня о каких-то далеких бурах и увела из Новин подчистую всех косарей на войну.

За поющими мужиками вдогон двинулся обоз, в подводчиках которого были их сыновья-подростыши, чтобы отвезти своих отцов, дядьев, крестных, старших братанов на станцию Малая Вишера, а затем обратно пригнать порожние подводы. В частовском выселке Новинки, за глубоким урочищем, прозванным в честь обитателя на самом его юру Ивана-Кузнеца, они расселись по телегам, и новинские однодеревенцы поехали на войну. В телеге Мастака попутчики допили «на посошок» прихваченные им со вчерашних именин сына пару поллитровок, но хмель никого не брал. И петь как-то враз всем расхотелось, молчать – тоже. Все озабоченно говорили об оставленных незавершенными колхозных и домашних делах:

– Как-то сей год управятся тут наши благоверные без нас?

– И надо ж было случиться такому: бабы наши только сшили себе ситцевые сарафаны для страды, а мужики отбили косы, и нате – война!

– Поди, знай, сумеем ли мы теперь управиться с военными хлопотами, хотя б к уборке огородов, – сетовали новинские косари, все еще теша себя надеждой о своем скором возвращении по домам – с Победой «на чужой земле», как пелось еще вчера в песне: «Если завтра война…»

Военкомовец ехал с запевалой Гаврилой Ионычем, сыну которого было позволено восседать в настоящем кавалерийском седле, горделиво представляя себя, что гарцует на своей игреневой Диве – подшефном жеребенке, призванном в РККА в предверии войны… И в каких только мысленно Ионка не побывал сражениях: всех врагов победил! Можно было б новинским однодеревенцам и оглобли заворачивать к дому… А они, мужичье, только раскачиваются в сборах на Большую войну.

Время от времени мужики слезали с телег для променада затекших ног. Некоторые подходили к юному верховому и, держась за стремя, шли рядом, видно тоже представляя себя на походном марше навстречу своей злодейке-планиде по имени – война. Среди них оказался и его первый учитель письменности на речной песчаной мокрядине натоки-отмели, Колюня-Громоотвод. Если в деревне был Колюшка-Наперсток, то почему бы не быть и Колюне-Громоотводу? В Новинах всегда было – пруд-пруди – охочих на новое меткое словцо…

Сейчас пеший Колюня-Громоотвод был вровень головами со своим юным верховым дружком, с которым повел доверительный разговор, держа в руках самодельный запечатанный конверт:

– Юный конноармеец Веснин, передай «секретный пакет» даме моего сердца! И еще скажи, чего мне не хватило духу написать ей в письме, что Колюня-Громоотвод любит, мол, тебя, Мария!

– Это нашу… новинскую Маньку-то Бесстыжую? – еле переведя дух, неодобрительно отозвался мальчишка. А что сказать дальше, не знал. – А сам-то почему ж не отдал ей письмо? Она ж была тоже на лугу.

– Оттого и не передал, что она убивалась по другому. Сам знаешь о ком говорю… Признавалась слезно всему свету белому, что «кровинушка» твоя, мол, зреет во мне. А тот, знай, талдычит свое: «Мань, с этим будем разбираться после войны. А сейчас не время, поди знай, на кого еще личиком выйдет сия тайна».

– Вот гад-то! – по-взрослому рассудил мальчишка, чем вызвал расположительное доверие к себе у старшего друга.

– Гад дак гад! – согласился тот. – Да, главного не сказал тебе. Зайди к нам. Средней сестре Натахе велено подарить тебе мою балалайку.

– А как же ты потом будешь жить без своей «издивлячей шутницы»? – озадаченно спросил мальчишка.

– «Потом», Ионка, у меня не будет. Такое предчувствие – балалайка мне уже ни к чему. Сам видишь, какой я большой, всякая пуля-дура ко мне, первому, приласкается как к миленькому.

Николай Васин вдруг рывком притянул к себе мальчишку, сидящего в седле, и трижды чмокнул его в мокрое лицо, сдавленно шепча:

– Прощай, Ионка… живи долго, играй на балалайке и никому не верь, что Мария – «бесстыжая». Она просто красивее других, а о таких всегда – из зависти – говорят нехорошее. – И утерев кулаком глаза, он размашисто пошагал своими великаньими ногами – догонять свою телегу.

Потом рядом с ним шли два соседа, гундося про оставленное свое мирное житье-бытье:

– Как-то тут собрался поправлять крышу над хлевом, хвать, нет гвоздодера, знаш-понимаш-обченаш! Спрашиваю сына, отвечает: «Не знаю».

– Дак твой гвоздодер-то у меня, лежит под печным конником.

– Штой-то не припомню, штоб я одалживал его тебе.

– Дак я сам взял его у тебя. Как-то шел к амбарам через твой заулок, глядь, струмент без дела лежит на крыльцах. Ну, и взял его, как раз решил заплоты во хлеву перебрать, да так и не дошли руки до дела.

– Руки не дошли до дела, а штоб возвернуть струмент хозяину, запамятовал. Через это я ведь трепку дал сыну, штоб, неслух, ложил струмент на место. Вот простит ли он теперь меня за такую напраслину?.. Да и как они там теперь будут жить-мыкаться без гвоздодера в хозяйстве? Без него, как без рук.

– Да никуда не денется твоя хренова загагулина… Как приду с войны, так сразу и отдам.

– А ежель меня убьют? Ты ж не подумаешь это сделать, знаю я тебя, побирушника!

Мальчишка прислушивался со стороны к житейскому разладу соседушек, готовых схватиться за грудки, и ему казалось однако ж, какие, мол, невоинственные его однодеревенцы. Да и кого же они могут победить, если, собравшись на войну, бубнят о каком-то пустяке? И он по-взрослому попытался их урезонить:

– Мужики, нашли время о чем «гвоздодерить»!? – И он, как боевой командир на коне, вдруг звонко запел папкину любимую песню. Вернее, она сама в нем запелась, оттого, что он сидел в настоящем кавалерийском седле, будто бы на своей игреневой, белогривой Диве:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя!..

И наподдав прута овсяному коню, он ходкой рысью пошел обочью дороги на обгон, в голову обоза, увлекая за собой и песню, которую, казалось, вместе с новинскими мужиками и парнями трубно гудел разверстым эхом и Прудской высоченный сумрачный ельник в тревожной вечерне: «Ты вся горишь в огне…»

На станцию они приехали уже после восхода солнца – второго дня войны. При въезде в деревенский зачуханный городок обоз подтянулся, а затем по команде военкомовца мужики сошли с телег. Спешился и мальчишка, передавая полюбившего ему строевого коня хозяину. И тот, весь подобравшись, приложил руку «под козырек» и громко, чтобы все слышали, чеканно сказал, как бы продолжая мальчишью игру:

– Запевала, юноармеец Веснин, благодарю за образцовую службу на марш-броске!

Мальчишка стушевался, не зная, как и что ответить. Не говорить же «спасибо», как в Христов день за подаренное яичко крестному или крестной. Мужики, разминая плечи от ничегонеделания в телеге, посмеиваются, подбадривают и сами делаются бодрее:

– Вот, как призовут в армию, научится – и как командиру отвечать, и как чистить солдатский сортир.

Военкомовец же не удовлетворился такой подсказкой:

– Запомни, сынок, безоглядная служба Отечеству, как и молитва от сердца к Богу, всегда зачтется, если не на земле, так на том свете… А на благодарность командира надо отвечать просто: «Служу Советскому Союзу!»

– Старшине и помкомвзводу! – хохотнул кто-то из служилых срочников, рассмешив непричесанный мужицкий строй.

– Прекратить неуместные шуточки! – возвысил голос военкомовец и строго подал команду: – Отцам ездовых, выйти из строя! И прошу, дать своим сынам подорожный инструктаж – на благополучное возвращение по домам. И сразу же потом прибыть на сборный пункт, на привокзальную площадь. Вопросы? – И тут же ответил сам за всех, как отрезал: – Вопросов нет!

И резко скомандовал, словно махнув саблей по шеям нерадивых:

– Сми-рр-но! Напрра-во! Шаго-ом, арш!

И поплыло-потопало в разнобой новинское охламонистое воинство, числом в добрую развернутую роту из деревни на сто двадцать дворов.

Боже, а сколько ж деревень-то было на одной шестой части суши? И отовсюду, видно, сейчас топали и топали, как на заклание, неотесанные мужицкие роты…

Впереди строя покачивалась голова в порыжевшей от солнца и дождей кепке новинского искусника-балалаечника Коляна-Громоотвода. А в замыкающем ряду, вспотык, старательно подстраивался, все никак не попадая в ногу, новобранец Колюшка-Наперсток. Поравнявшись с молодым «запевалой», он сделал шутливое признание на нелегкую солдатскую службу, обращаясь к нему по-взрослому из уважения к его отцу-Мастаку:

– Гаврилыч, тут, брат, не у Кандрашки за столом – не фукнешь, и языком много не погвоздодеришь!

– Отставить разговорчики в строю! – взвился голос военкомовца. – Левой! Левой! Ле-вой, черт побери вас, «сено-солома», левой! Разь! Разь!.. За-пе-вай!

– Ух, ты! – оторопело удивился мальчишка: в какой переплет, мол, попались его однодеревенцы. И в то же время он испугался: приказано петь новобранцам, а запевала деревни, его папка, стоит рядом с ним около их телеги.

И вот, к несказанной радости мальчишки, он услышал молодой голос своего старшего дружка-приятеля Коляна-Громоотвода, запевшего любимую его папки песню «Трансвааль, Трансвааль», что говорило: в Новинах не только первостатейных плотников и гармонистов, но и запевал было не занимать.

Так в то раннее благодатное утро, на второй день войны, маловишерские аборигены проснулись под песню новинских однодеревенцев, впуская ее к себе в дома, через распахнутые настежь окна, незваной гостьей…

Новинский Мастак, Гаврила Веснин, определил сына на постой у знакомых председателя Егора Мельникова, на одной из тринадцати городских «Поперечных» улице. И повелел ему ждать председателя, а когда тот придет к нему после проводов сельчан, они поедут к себе в Новины. И пообещав, что перед отправкой обязательно «прибежит» попрощаться, поспешно потопал на сборный пункт.

От нечего делать мальчишка распряг лошадь и поставил ее кормиться ко вчерашнеукосной траве в телеге. А обследовав двор, по приставной пожарной лестнице вскарабкался на конек крыши, чтобы определиться, где он находятся, но старуха, копошившаяся на огороде, сердито пристыдила его:

– Чай, не маленький, штоб по-крышам-то, теперича, лазить. Поди, за мужика у матки в доме остался? – И разохалась: – Штой-то будя, штой-то будя… Каково без мужиков-то, теперича, жить-то будя, а?

Посрамленный, он слез с крыши, завалился в телегу, вперясь остановившимся гляделками в синее небушко, и стал ждать отца для последнего прощания, талдыча про себя переиначенные слова старухи Анны, ворчливо шастающей по заулку: «Каково, теперича, жить-то буду я без папки, своего Коня Горбоносого, а?..»

А папка все не приходил да не приходил. Мальчишке хотелось заплакать, но слезы, как на грех, не хотели катиться из его остановившихся гляделок, вперенных в чистое небо. Зато где-то в стороне вокзала слезно изливалась гармонь на мотив «Катюши». По чисто-внятному выговору он сразу узнал тальянку Васеньки Ильина и тут же пролился теплой слезой от сознания: «свои – однодеревенцы!» Потом там же грянула духовая музыка, перехватывая мелодию тальянки и перекрывая станционные гудки маневровых «кукушек» и громовой лязг буферов товарняков, спускаемых с «горки».

Про «кукушек, буфера и горку» Ионка узнает намного позже, когда в зрелые годы станет работать на «железке» рефрижераторным механиком, разъезжая по одной шестой части суши – от берегов Балтики до портов Тихого океана: Владивосток, Находка, Совгавань. От хладных морей – Мурманск, Архангельск – до жарких оазисов Средней Азии. Это все у него еще будет…

Сейчас он лежал в телеге на привяленной траве с растерзанной от неопределенности душой, гадая про себя, придет ли папка или нет?.. И побежать к вокзалу, чтобы искать его в людской толчее, он тоже боялся: а вдруг они по дороге разминутся, тогда что?

Всегда думал о себе, что он «вечный», но и далеко не загадывал, что будет так долго жить – целых еще полстолетия с гаком. Много это или мало, мальчишка не мог ни знать, ни сообразить. Как и про то, прежде чем одолеть этакую гору времени – полстолетия с гаком, надо было изжить войну. А сколько она, окаянная, продлится – одному Богу известно. Она только еще разрасталась, как писалось тогда в газетах, «у далеких и неприступных рубежей западных». И все это вскоре станет красивым мыльным пузырем…

Потом-то стратеги наши, оправдывая все первые неудачи, будут валить на «внезапность». Вранье все это, как покажет время. Даже тогдашние мальчишки знали про то, что к нам грядет Большая война. Играя в «Чапая», они ею уже жили. Тот же Ионка: даже читать выучился до школы по газетным боевым сводкам из Китая, Абиссинии и Испании.

…И вот он, отрок двенадцати лет от роду, живой свидетель, а затем и летописец того грозного времени, вслушиваясь в голоса своих певунов-однодеревенцев, как-то особливо от других «хоров» дравших глотки в полюбившеюся им песне:

Да, час настал, тяжелый часДля родины моей.Молитесь, женщины, за нас,За ваших сыновей!Молитесь, женщины, за нас,За ваших сыновей!..

И опять пели сначала:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты вся горишь в огне…

Нет, не знал тогда мальчишка, не догадывался, что не к добру выйдет для его однодеревенцев их неуемная ретивость. Немногим из них суждено будет вернуться домой – ни к Покрову, как им мнилось по дороге в райцентр, ни через четыре года Великой войны, которая лично ему еще испортила и день рождения…

А рядом мирно хрумкала лошадь, напоминая шуршание грибного дождя по драночной крыше. Может, поэтому мальчишке и блазнилось, вернее, уже снилось, как он ходил с отцом в их любимый неблизкий от деревни бор Барская Нива.

Ох, и любил же Ионка бродить по своим заповедным местам наедине с отцом, который никогда не считал его «маленьким», затевая с ним какие-то игры, и они ему тоже «ндравились». Бывало, идут ранним утром по берегу реки, занавешенному от воды живым пологом плывущего по течению молочного тумана, он вдруг спрашивает: «Сынка, а ну, быстро ответь, какая щас рыбина так брязнулась на перекате?» Заходят в бисерно-росный калинник – опять вопрос на засыпку: «А ну, скажи, какая тут птаха тенькает краше других?» Или, возвращаясь с дальних Березуг, куда ходили всегда на излете осени ранними утрами за белыми мясистыми груздями, он невольно и сам засмотрится на ошпаренные первыми утренниками, румяными этой поры, прямоногие осинники и вслух подумает: «Экая ж красотища полыхает!»

Сейчас же мальчишке снился их, с отцом, заветный кондовый сосняк Барская Нива, в подножье которого стлался иссиня-белесый, как первоапрельский ноздреватый наст, пробитый дырчато будто бы предвесенней капелью, хрусткий исландский мох, а на нем, среди блестящих свежестью вечнозеленых колоний толокнянки – то там, то сям – уже не то чудились, не то виделись коричневые упругие шляпки боровиков…

Отец перевел дух от земных «видений», стянул с головы будничную кепку и, вдыхая, будто церковный ладан, смолистый дух бора, не без дрожи в голосе сказал:

– Сынка, да ты только поглядь: не лес – храм пресветлый! – он широким жестом показал своей большущей ручищей на веероусые надрезы подсочки на могучих лесинах, походивших на врезанные в их живое тело старые темные доски икон, с которых, казалось, вот-вот проглянет строгий лик святого угодника. А конусообразные горшочки, оплывшие светлыми наростами смолы, и впрямь смахивали на теплеющиеся лампады: стекавшие в них слезы живицы вспыхивали огоньками, когда их касались лучи солнца, пробиваясь сквозь колеблющиеся ветки макушек.

И вдруг он, такой-то семипудовый мужичище, весь превратившись в слух, замер, как бы зависнув в невесомости, загадочно шепча:

– Слышь-ка!.. Что там вверху этак дивно зумерит?

Сын, завороженный отцом, таращится, вертит задранной головой: ничего, мол, не вижу, на слышу. И тогда, смилостившись, отец указал пальцем на кривой сук, в пазухе которого трепетно билась, просвеченная насквозь лучиком солнца, отставшая от тела золотистая коринка.

На страницу:
12 из 32