
Полная версия
Мозес
– Не слишком ли ты путанно излагаешь, Мозес?
– Да, уж как умею, сэр.
Тем более что уже пришло, похоже, время сказать самому себе: поосторожнее, Мозес. Поосторожнее, ротозей, для которого все еще новость, что встречаются под солнцем мысли, которые бывают хуже любых поступков и такие надежды, которые заводят туда, откуда нет возврата. Остерегись, говорю я себе, чувствуя, как тревожно забилось в груди сердце и прошлое задышало в затылок, не желая отпускать тебя. И все же я спрашиваю, уповая на милосердие Небес: не окажется ли эта непристойность, о которой мы вели разговор, эта сокровенная нагота чем-то большим, чем сама Истина? Не перевесит ли она ее истинности – вот, что я спрашиваю, замирая одновременно от страха и восторга. Ведь подобное случается и с нами, сэр. Например, с теми обнаженными барышнями, которые смотрят на нас с глянцевых страниц журналов, – разве же не исчезают они в своей собственной наготе, словно бульонные кубики в кипящей воде? Не есть ли они сами – только условие, тогда как нагота – их сокровенная природа? И что же это значит, Мозес? Как разрешить эту, поистине, странную загадку? Сказать, что Истина целомудренна, не значит ли это утверждать, что ей есть, что скрывать и чего стыдиться? Но что же ей скрывать и чего ей стыдиться, Мозес? Может быть, она стыдится своих недостатков, подобно тому, как это присуще многим из нас? Истина, тщательно прячущая свои несовершенства! – пожалуй, в этом есть нечто, что я еще в состоянии понять. Толстые лодыжки или складки на боках, – кому, в самом деле, захочется выставлять все это на всеобщее обозрение! Но, возможно, дело обстоит гораздо хуже и ее вопиющее целомудрие указывает на то, что она стесняется не столько своих недостатков, сколько своей собственной наготы? Или – если говорить, не затемняя смысла сказанного словами – своей собственной истинности, сэр?
– И куда это тебя опять понесло, Мозес?
– Никуда, сэр. Вернее, я только хотел спросить, не чувствует ли Истина себя в глубине своей голой? Не жаждет ли, в самом деле, облачиться в одежды, и ни в этом ли стремлении обнаруживает она свое собственное целомудрие?
– И в самом деле, сэр. Будь она уверенна, что ее нагота составляет сокровенное существо ее, да, разве пришло бы ей тогда в голову искать одежду, чтобы спрятать под ней эту драгоценность? И не будет ли поэтому чрезмерным, если мы спросим: не занята ли Истина на самом деле поисками своей собственной истинности и не этим ли занятием наполнен до краев ее день? Не пребывает ли она в вечной разлуке с собой, борясь со своей непристойной наготой, – той, что оказывается выше нее, как ее собственная природа? Не мечтает ли она когда-нибудь преодолеть ее, подобно тому, как ночь преодолевает день, а сон явь, и разве не опаляет ее стыд, когда ей почему-либо приходится показываться перед нами обнаженной? Не от того ли и убегает она, заслышав наши шаги?.. Ах, Мозес, Мозес!.. Попробуй-ка теперь ответить мне: существуют ли на свете такие слова, которые в состоянии подарить нам покой? Волшебные слова, вселяющие уверенность и делающие нас бесстрашными? – Боюсь, что я таких слов не знаю, сэр. – Вот видишь, Мозес! А теперь скажи мне: разве не в состоянии ты привести аргументы, ничего общего не имеющие с теми, которые только что пришли тебе на ум? Будут ли они менее убедительны и более уязвимы для нашей логики? Как бы ни так, Мозес, как бы ни так, глупый ты чурбан! Ничуть не менее, и ничуть ни более будут они.
– И ведь верно, дружок, – разве Истина, бегущая от нескромных взоров, стыдливая Истина, жаждущая преодолеть свою наготу, более убеждает нас, чем Истина, презирающая всякие одежды, не знающая даже, как правильно пишется слово «непристойность»? Истина, презирающая стыд? Танцующая нагой в людных местах, хохочущая и не скрывающая ничего, что стоило бы сокрыть?.. Эге-гей, Мозес! Не она ли подстерегала тебя в самые неподходящие часы, чтобы сбросить надоевшие одежды свои и увести тебя по тенистым тропинкам в свои сады, где она могла бы ласкать тебя, позабыв всякий стыд, наполнив воздух ароматом роз и можжевельника, пугая тебя неистовством своих желаний? Не ты ли стонал от наслаждения, касаясь ее лона и вдыхая ее дыханье?.. Ах, Мозес, Мозес, похоже, ты краснеешь от своих воспоминаний, бессильный вразумительно поведать, что довелось испытать тебе в эти короткие часы! Разве не хотел ты, чтобы это повторялось вновь и вновь, снова и снова?.. Так в чем же дело, спрашиваю я себя, – разве не горят до сих пор ее ласки, словно ожоги, на твоих плечах и груди? В чем же дело, Мозес? Можно ли сомневаться в очевидном, дружок, и разумно ли бежать от несомненного, – того, которое не знает исключений?
– Ну, разумеется, – отвечал он, нисколько не будучи уверенным в своих словах. – Это было бы и не разумно, и опрометчиво, сэр. И все же, все же…
– И все же, Мозес!.. Я ведь всегда предупреждал тебя, что когда-нибудь ты вляпаешься со своей путаницей в какую-нибудь очень неприятную историю.
– Благодарю вас за заботу, сэр. Приятно сознавать, что не обойден вашим отеческим вниманием. И все же я позволю себе утверждать, что только что нарисованная вами картина вовсе не думает отрицать другую очевидность, – ту, что носит имя Истины Стыдящейся Своей Собственной Сущности, сэр. Истины, спасающейся бегством и жаждущей облечься в одеяния, под которыми без следа сгинет и истлеет ее непристойная нагота!.. – Разве одно больше, чем другое, Мозес? И не должны ли мы поэтому равно принять и то, и другое, или же отбросить и это, и то в пользу какого-то неведомого третьего, Мозес?
– О, если бы это были только слова, сэр! Если бы только слова, милый. Но как сопротивляться тому, чья очевидность безысходна, так что, приближаясь к этим границам, я часто перестаю понимать даже самого себя, так что, время от времени, мне чудится, что я сам начинаю двоиться, – а впрочем, отчего бы и нет, Мозес? Разве это не ты бывший пациент доктора Аппеля, пожелавший навсегда остаться в стенах этой клиники? И разве это не про тебя было сказано однажды, что ты родился со своей историей болезни под мышкой? Вот почему, время от времени, я спрашиваю себя: Мозес, – спрашиваю я, – не слишком ли много противоречий даже для бывшего пациента этой клиники? Да, есть ли вообще что-нибудь под солнцем, что не двоилось бы, отбрасывая тень, или что само не обращалось бы в тень, стоило нам только повнимательнее приглядеться к нему или протянуть в его сторону руки? Не наводит ли это на кое-какие давно забытые мысли об оборотнях и привидениях, царствующих и по ту, и по эту сторону, Мозес?.. И не об этом ли, собственно, пытался однажды сказать рабби Ицхак, заметивший однажды в разговоре с Давидом, что Истина, не знающая противоречий, годится разве что только для того, чтобы не дать умереть с голоду теологам и профессорам философии?
При этом он постучал по серебряному набалдашнику своей трости, на котором был изображен двуликий Янус и мягко улыбнулся, давая Давиду время подумать над сказанным.
34. Филипп Какавека. Фрагмент 167
«ПУГЛИВЫЕ МЫСЛИ. Высоко в горах сверкает снег и в разряженном воздухе тускнеет и гаснет память о прошлом. Отсюда хорошо видно, как мал наш мир и как огромны небеса, подступающие к самой кромке далекого горизонта. Здесь следует благоговейно молчать и размышлять о вечности. Но я предпочитаю спуститься из этого царства покоя, почти граничащего с вечной Истиной, вниз, туда, где суживаются горизонты и свет постепенно уступает место тени. Я предпочитаю долины, поросшие хвойным лесом, в котором можно спрятаться от солнечных лучей. Я ухожу еще дальше, в темные ущелья и глухие расщелины, где камни расцветают разноцветным лишайником и древние стены поднимаются вверх, оберегая меня от необходимости петь хвалу Истине и ее порядку. Тут можно часами сидеть, глядя на бегущий по каменному ложу ручей, над которым склонились привыкшие к сырости и полумраку бледные цветы. Не такие ли бледные, незаметные мысли приходят здесь, вдали от солнца, – мысли, убегающие света и опасающиеся слишком открытого пространства? Пугливые мысли, для которых ярок даже этот полумрак. Немудрено, что их никогда не встретишь на вершинах. Стоит ли удивляться, что так трудно бывает понять их шепот? Чтобы разобрать его, надо, вероятно, спуститься еще ниже – туда, в гулкие подземелья и холодные пещеры, где бесшумно скользят в черной воде слепые рыбы. Не подобны ли этим рыбам пугливые, подземные мысли? И не предстоит ли нам самим ослепнуть среди этого мрака? – Наверное, следует быть готовым и к этому. Но кажется, разгорающиеся все ярче по мере того, как гаснет дневной свет, мысли, стоят того, чтобы заплатить за них и такую цену».
35. Продолжение темы
«Ты, кажется, сказал: и по ту и по эту сторону, Мозес?» – «Так точно, сэр. Именно так я и сказал. По ту и по эту, сэр». – «Вероятно, ты имел в виду нечто возвышенное? Нечто, способное сделать нас лучше?» – «Да, уж прям, сэр. Неужели, мне больше нечем заняться, кроме как делать кого-то лучше, сэр? К тому же, я от чистого сердца порекомендовал бы вам быть немного поаккуратнее. Не знаю, как там у вас, а у меня же давно вошло в привычку: прежде чем задать вопрос, внимательно прислушаться: не гремит ли уже в облаках золотая колесница, несущая вестницу богов, посланную наказать меня за чрезмерное любопытство! Этакая не знающая снисхождения Истина, никогда не обманывающая тебя относительно причины твоего наказания… А вот, кстати, и она, сэр. Летит, не зная усталости, с таким выражением на лице, что будь ты хоть трижды ни в чем не виновен, все равно тебе придется отвечать по всей строгости небесного закона, и при этом – быстро и незамедлительно». – «Что-то я никак не возьму в толк, Мозес..» – «Да что же тут и брать, сэр? Разве ты не слышишь, как звенит ее серебряная упряжь, подобная Млечному пути в ясную осеннюю ночь? Разве не слышишь раскатов грома и постукивания стальных пластин на панцире, чей ослепительный блеск заставляет тебя закрыть глаза?» – «Что касается меня, Мозес, то я вижу только жалкую, одетую в лохмотья старуху, приплясывающую и размахивающую руками. Это ее-то ты называешь «вестницей», Мозес?» – «Это Мнемозина, сэр». – «Нельзя ли чуть погромче, Мозес?» – «Мнемозина, сэр». – «Вот эта старая карга?» – «Я бы все-таки посоветовал вам подбирать выражения, сэр. Подбирать выражения, Мозес». – «Да, ты просто не выспался, дурачок, вот от чего тебе мерещится невесть что. Если не ошибаюсь, еще нет и семи». – «О, как же, на самом деле, я выспался, сэр! Не хуже этой самой Спящей Красавицы или, пожалуй, даже много лучше, – так, как только и может выспаться рожденный женщиной и жаждущий теперь последнего пробуждения!» – «Господи, Мозес, да ты просто никак не можешь прийти в себя после этой ночной эпопеи с господином Цирихом. Гляди-ка, тебя прямо трясет до сих пор, как будто ты подхватил лихорадку или ангину! Иначе вряд ли ты бы стал нести эту чушь про последнее пробуждение». – «Именно последнее, сэр, разрази меня гром! Разве же не в этом все дело: какого именно пробуждения мы жаждем? Или, может быть, для вас новость, что далеко не всякое пробуждение пробуждает? И разве это не нам грозит всякий раз опасность проснуться, позабыв и свой дом, и свое настоящее имя, принимая свои грезы за действительно сущее, каковым оно, конечно, не является? Есть ли где доказательства, способные успокоить наши подозрения? Не начинаем ли мы неожиданно для самих себя всматриваться в окружающие нас вещи – застигнутые врасплох смутным подозрением – пытаясь проникнуть взглядом за видимый покров и не доверяя принуждающей силе очевидности, – подобно родившейся и живущей в городе охотничьей собаке, которая, время от времени ни с того, ни с сего, вдруг начинает принюхиваться и рваться с поводка, не в силах толком понять вдруг охватившее ее волнение? И разве эта сияющая вестница не подтверждает мои подозрения лучше тысячи и тысяч умных книг?» – «Похоже, ты опять имеешь в виду эту старую ведьму, Мозес?» – «Это Мнемозина, сэр».– «Да хоть кто, Мозес. Какая, нам, собственно говоря, разница, если подумать?». – «Если подумать, сэр. Вот и подумайте, пока еще не поздно, сделайте милость. Разве это не она стоит на пути нашего пробуждения, оплетая нас воспоминаниями, от которых нам никуда не деться? И разве не ее ярость предназначена для того, чтобы покарать нас за наши смутные переживания и ни на чем не основанные сомнения? Запихнуть наши вопросы обратно в глотку? Вырвать язык? Выколоть глаза? Погрузить нас в адское пламя, сжигающее наши внутренности?..» – «Сдается мне, что ты, все-таки, слишком драматизируешь, Мозес. То, что ты изволил назвать «адским пламенем», дружок, это, в конце концов, всего лишь несварение желудка, тошнота или мигрень, случающиеся от неправильного образа жизни, нарушения режима и несоблюдения диеты. Ничего из ряда вон выходящего» – «Смею заметить, сэр, что обыденное зачастую скрывает под своим покровом совсем не то, что видят наши глаза, сэр. Разве посетившая вас мигрень является вам в образе какой-то медицинской абстракции? Конечно, нет, сэр, она является именно вам и терзает именно вашу голову, а не голову, чей разрез помещен в анатомическом атласе для Средних Медицинских училищ. Тем более – не голову вашего соседа или соседки. Вам следовало бы быть с ней немного повежливее, а обращаясь к ней, называть ее «госпожа Мигрень» или даже «ваша светлость», ибо кто в действительности может знать, сэр, откуда ведет свое происхождение вся эта опасная публика, – господин Понос, или госпожа Изжога, милорд Гонконгский Грипп, или, допустим, их высокопревосходительство, господин Остеохондроз? Почему бы им, в самом деле, не состоять в близком родстве с Адским Пламенем, или даже быть одной из многочисленных ипостасей этого Пламени, чье существование засвидетельствовано такими выдающимися путеводителями по адским безднам, как Тертуллиан, Лактанций или Блаженный Августин, не говоря уже о Шпренгере и Инститориусе, господине Сведенборге или, на худой конец, моей соседкой, Анной-Марией-Розой Типпельскирх, заявившей сразу после того, как ее муж ушел к бехаистам, что Адский Огонь объемлет все, что ни есть в этом мире, не делая исключения ни для чего, и только наша слепота не позволяет нам замечать этот, в общем-то, вполне очевидный, хотя и печальный факт?..» – «Послушай-ка, Мозес…» – «Нет, уж это вы меня послушайте теперь, сэр! Скажите, разве в состоянии мы видеть своими слабыми очами этот самый Адский Пламень? Наверное, не яснее, чем Свет Божественной Премудрости, я полагаю. Вот отчего мы различаем его в образах, так сказать, иносказательных, приличных нашему ограниченному восприятию, которое, увы, не позволяет нам видеть подлинные причины происходящего, сокрытые от нас в неразличимой глубине. Осмелитесь ли вы, сэр, к примеру, утверждать, что вам, и в самом деле, открыты причины и смысл мучающего вас время от времени поноса? Я хотел, конечно, сказать: «господина Поноса», сэр…» – «Хочу предупредить тебя, Мозес, что я не только отказываюсь называть понос господином, но и категорически настаиваю на том, что он ведет свое происхождение от немытых рук и скисшего молока, а вовсе не от Адского Пламени, каковой является не более чем банальной метафорой, не делающей чести тому, кто ее употребляет. К тому же я хочу спать, Мозес».
О, хранительница весов и порядка! Разве не есть этот мир только порождение противоречий, замешанных в одном котле, где находят друг друга и ты, и пославшие тебя боги, и я, петляющий между всполохами молний, которые они посылают, чтобы остановить мой бег?.. Что же я спрашиваю: Истина ли поразила меня сегодня или это я сам случайно наткнулся на нее, как это бывает в темноте, когда нога вместо тапочка попадает в ночной горшок? Какая, в сущности, разница, Мозес, бежит ли Истина прочь, заслышав мои шаги, или сама преследует меня, словно пьяная вакханка, жаждущая любви? И кто остановит меня, если я вдруг осмелюсь спросить – не сам ли я поразил себя, словно припадок, не я ли наткнулся на самого себя во мраке, чтобы услышать свое собственное дыхание? Не я ли бежал от себя, спасаясь от своего собственного взгляда, оберегая свое целомудрие, я – сжигающий самого себя в сладострастных объятиях, позабывших, что такое стыд?.. О, Мозес, Мозес… То или это, одно или другое, – не в этом ли и состоит наша последняя задача: научиться проходить сквозь противоречия, как проходят через дождь или утреннюю радугу, или свою собственную жизнь?..
«Нельзя ли, наконец, покороче, Мозес?» – «Не знал, что вы куда-то торопитесь, сэр. В таком случае, считайте, что я уже закончил». – «И слава Богу, Мозес». – «Надеюсь, вы понимаете, сэр, что промолчать сегодня, значило бы выказать неуважение к самому себе, а это недопустимо. Уверен, что и вас моя речь не оставила равнодушной». – «Она была чудовищна, Мозес. Претенциозна и совершенно неуместна, особенно в это время суток, когда все законопослушные граждане, мягко говоря, почивают по своим постелям. Мне кажется, ты в состоянии говорить только о самом себе!». – «Естественно, сэр. Как порядочный человек, я всегда говорю только о том, что я хорошо знаю». – «Мне кажется, что у тебя было достаточно времени, чтобы изучить что-нибудь кроме этого, Мозес». – «Что-нибудь, кроме этого, сэр?.. Надеюсь, что ты это не серьезно, дурачок?»
36. Филипп Какавека. Фрагмент 169
«В силу ли дурного воспитания или по другой причине, Истина предпочитает грубо сработанные мысли, мысли-жернова, размалывающие все, что попадается им на пути. Они – подкованные сапоги, которыми Истина стучит в ваши двери, – попробуйте не впустить ее! К тому же, людям это нравится, – именно этот грохот они, как правило, принимают за настоящее мышление. Другое дело мысли-бабочки, мысли-эльфы, пляшущие и перелетающие с цветка на цветок. Свободные и неопределенные – они то вспыхивают, то гаснут, не заботясь друг о друге, но стоит им заслышать солдатские сапоги Истины, как они сразу разлетаются в разные стороны, – как не бывало! Да и как не бежать им от законченных форм и несмешанных красок, которые обрушивает на них Истина? В их мире все не так, здесь можно встретить лишь полутона, оттенки, намеки, меняющиеся перспективы. Похоже, они даже не называют себя мыслями. Чего хотят они от нас? Вот ведь – что хотят! Хочет Истина, а маленькие пугливые эльфы даже не догадываются, что то, от чего они бегут, носит это имя и пишется с прописной буквы. Еще меньше они подозревают, что топот и шум – обязательные условия познания».
37. Видение Рая
Но даже сквозь сон Мозес чувствовал наступление нового дня, удивляясь, что Рай так похож на газету, – типичная газета, забитая в конце объявлениями о купле-продаже, – и, вместе с тем, не переставая удивляться самому этому удивлению, – в конце-то концов, это все-таки был сон, где все должно было быть взаправду, тем более что речь все-таки шла о Рае, – правда, сам он ничуть не сомневался, что Рай этот только мерещился ему в последние мгновения уходящего сна, – но ведь это-то и было удивительно, поскольку уж больно отчетливо видел он и газетные столбцы, и мелкий шрифт под фотографиями, и тем более – черный массивный заголовок, набранный готическими литерами, которые парили тут же, в некотором отдалении, словно зеркальное отражение газетного текста, превращая Рай в некое подобие расправившей крылья бабочки, или, все же, скорее, расправившей крылья газеты, так что даже последний невежда мог догадаться, что Рай печатают в типографии наподобие книг или рекламных проспектов, – но всего удивительнее, конечно, было то, что он твердо знал: все это – истинная правда, и, в то же время, хорошо помнил, что это – только сонные грезы, не имеющие никакого особенного значения, так что если бы кому-нибудь вдруг вздумалось разбудить его и спросить: «ведь это был только сон, Мозес?», то он, ни на минуту не задумываясь, ответил бы: «а что же еще?», – хотя, честно говоря, ему не полагалось знать об этом заранее, потому что только проснувшись можно было позволить себе подобные рассуждения, а до того следовало бы вести себя сообразно обстоятельствам, – например, изучить судебную хронику или углубиться в чтение набранных петитом объявлений, ведь именно там обыкновенно попадалось что-нибудь легкое и поучительное, – например: «Только Мозеса люблю» или же: «Мозесу верною буду женой», – отчего под ложечкой начинало сладко посасывать и хотелось немедленно позвонить по указанному номеру телефона, по этому, вызывающему восхищение многозначному номеру, чтобы услышать в трубке незнакомый голос, отрезавший: «Мозесы здесь не проживают» – и уж совсем удивительно было то, что это не показалось ни странным, ни обидным, ну, может быть, немного смешным, поскольку смешно было, в самом деле, думать, что кто-то не знает, где проживают Мозесы, – впрочем, думать об этом уже не было времени, потому что, судя по доносившимся шорохам, шлепанью и голосам, стремительно и неудержимо приближалось другое время – Время Завтрака. И остановить его были бессильны все прелести Рая.
38. Имя Розы
Иногда кто-то окликал его по имени. Не по тому, которое он носил с плохо скрываемой гордостью, как носят воинские нашивки, рассказывающие другим о твоей доблести и геройстве, а по тому, другому, почти уже забытому, почти ставшему вполне чужим именем, которое вдруг касалось твоего слуха, когда ты ждал его меньше всего. Словно попавшая в дерево молния или шальная пуля, просвистевшая почти рядом – одним словом, имя-снайпер, подстрелившее тебя в ночных сумерках или, напротив, в солнечном сиянии весеннего дня, – оглушительное и непостижимое, каким бывает весь мир, когда ты случайно вдруг посмотришь на него совсем с другой стороны, чем обыкновенно.
Имя, сэр.
То, что почти неслышно окликало тебя, словно играя с тобой в прятки и исчезая, стоило тебе обернуться, чтобы посмотреть, кто же это все-таки зовет тебя – то быстро, словно торопясь поскорее скрыться, – Давид, – то медленно, едва шепча себя и выговаривая по слогам, – Да-ви-и-д – так что оно шуршало, словно змея в опавшей листве.
Это чертово имя, сэр.
То, что привязывало тебя к земле лучше, чем железные цепи или подписка о невыезде.
Чаще всего, оно напоминало о себе в предрассветных сумерках, когда сон становился тонок и прозрачен, делаясь способным видеть давно умерших, которые не стеснялись звать тебя твоим старым именем, хотя и были, конечно, в курсе относительно твоего нового имени, которое, возможно, их пугало и мешало подойти поближе, чтобы вступить с тобой в обстоятельную и своевременную беседу.
Мертвые, которых с каждым годом становилось все больше, сэр, так что, просыпаясь иногда и еще не вполне придя в себя, он иногда начинал беспокоиться в полусне насчет того, где же, в конце-то концов, придется разместить всю эту толпу мертвых, все еще взирающих на него в надежде, что он решит их проблемы и сделает все правильно, как и полагается.
Потом сон уходил совсем, оставив его удивляться тому, как такая ерунда могла попасть к нему в голову.
И вместе с тем, сэр. Вместе с тем, Мозес. Было в этом редком окликании какая-то тайна, какая-то невнятная загадка, как будто кто-то не отпускал тебя, требуя, чтобы ты немедленно решил все, что тебе предлагалось, подобно тому, как это было в школьные годы, когда тебя не отпускали на улицу до тех пор, пока ты ни решишь это трижды проклятое уравнение.
Имя, сэр.
Нечто, что так сплелось с тобой, что ты уже, пожалуй, и не отличал, где кончается одно и начинается другое, где кончаешься ты сам и где начинается твое имя.
Твое имя, Мозес.
В конце концов, как утверждали некоторые знатоки, – это все, что от нас остается, когда наше тело забрасывают землей или песком. Нечто подобное идеальному пристанищу, в котором вещь обретает приют, делясь со Всевышним своими заботами, делами и надеждами, и цепляясь своим именем за другие имена, созидая, тем самым, целый мир, – этот без умолку галдящий, не знающий тишины мир, который не перестает говорить со времен Адама и Евы, – этакая Большая говорильня, которая болтает вот уже десять тысяч лет, полагая, что именно этим можно угодить Всевышнему, хотя на самом деле все обстоит совсем не так, как хотелось бы думать тем, кто умеет только говорить. Потому что если внимательно приглядеться, будет совсем нетрудно увидеть, что имя – каково бы оно ни было – всегда отгораживает нас от того, о чем оно говорит, как, например, имя розы отгораживает нас от того, что мы называем этим именем, и что в действительности не поддается никаким именам, открывая перед нами совершенно иной, незнакомый, неизвестный и притягательный мир.
Имя розы, Мозес.
Как, впрочем, и любое другое, которое вертится у нас на языке.
Любое другое, которое, так же как и все прочие, не пускает нас даже подойти немного ближе туда, где Небеса, наконец, освобождают тебя от власти имен, делая свободным и счастливым.
Те самые Небеса, иногда дающие нам возможность исправить ошибку, которую допустил когда-то Адам, отрезав нас от действительного мира никому не нужными именами, – отгородив нас от него словами и дав нам в сомнительное утешение способность складывать их в предложения, абзацы и страницы, сплетать их в книги, забивающие полки, помещения, головы, сердца и библиотеки, и все это только ради того, чтобы коснуться легких одеяний всегда убегающей от нас Истины, которая по-прежнему смеется над нашими спорами и именами, подзуживая нас еще плотнее сплотить свои ряды вокруг весьма незамысловатых истин, – например, таких – «все люди смертны» или «на два атома водорода приходится один атом кислорода», или даже «Бог есть» – тогда как все, что нам следовало бы сделать – побыстрее перестать громоздить друг на друга этот Монблан никому не нужных истин, содрать с вещей и событий их имена, не оставляя ни на одно мгновение память о том, что все эти облаченные в имена истины только мешают нам добраться до самой сути, отрезая нам путь не только к Богу и Его творению, но и к самим себе, ищущим и не находящим, плачущим и безутешным, надеющимися и полными сомнениями.