
Полная версия
Мозес
Как заметил однажды сам Осия, столкнувшись с каким-то вопиющим на первый взгляд противоречием:
– В конце концов, Небеса сотворили мир совсем не для того, чтобы удовлетворить наше любопытство.
Как-то в конце дня, когда солнце уже цеплялось за верхушки старого кипариса, за две неделю до торжественного дня, Осия объявил, что Меморандум Осии готов и что если кто-то еще желает внести в него какие-либо дополнения или изменения, то он может сделать это сегодня до первой звезды.
Голубая тетрадочка, с которой он в последнее время никогда не расставался, лежала перед ним на столе, загадочная и все еще безмолвная, но уже готовая открыть всему миру спрятанные в ней сокровища, наподобие того, может быть, уже не столь далекого часа, когда камни Иерусалима услышат в ранних утренних сумерках шаги еще никем не узнанного Машиаха…
41. Рай или что-то вроде этого
…А между тем, что такое Рай, Мозес? (Посмотрим-ка, как ты сумеешь ответить на этот вопрос, дурачок.) Не назвать ли мне его Совершенным Обладанием? Или Утоленной Жаждой? Погрешу ли я тогда против истины, Мозес? Конечно, о чем бы мы ни судили, мы судим по аналогии, даже если речь идет о Божественном. Мы привязаны к земле, Мозес, и плаваем в этой жизни, как рыбы в океане, – откуда нам знать, что происходит там, на берегу? И все же: если рыба взыскует о береге и ищет его, не покладая рук, не значит ли это, что она ищет свое, а не чужое? Не так ли обстоит дело и с нами, дружок, когда мы думаем о Рае, называя его Совершенным Обладанием или Утоленной Жаждой? Не своего ли мы ищем тогда, как умея, облекая его до времени в слова и представления? Что нам до чужого, Мозес! И существует ли оно вообще, это чужое, не вымысел ли оно, способный лишь отвлекать наше внимание? Разве не все принадлежит нам, пусть даже многое из этого принадлежащего подобно дурному сновидению? Из чего же еще состоит наша жизнь, как ни из жажды и обладания, власти и желаний? Знаем ли мы что-нибудь другое, кроме этого?
– Что-нибудь другое, Мозес?
– Что-нибудь другое, сэр. Разве не поэтому называю я Рай Совершенным Обладанием и Утолением Жажды?.. Ведь все, что мы находим здесь, мягко говоря – несовершенно и подобно сну, – но не походит ли и сам этот сон на отблеск реальности? Мы убегаем от несовершенного, но не значит ли это, по крайней мере, что мы знаем, что хотим владеть совершенным и всегда желанным? Ошибусь ли я, если скажу, что то, что мы называем несовершенством, служит лишь тому, чтобы расширить границы нашей жажды, – совершенное же растет и множится по мере обладания, ибо само оно есть не что иное, как это обладание?
– Так, кажется, учат и Святые Отцы, Мозес, заверяя нас, что зло есть только недостаток добра.
– Что же, если это так, то я готов называть Рай добром, а нашу жажду – злом, правда, в том смысле, что ее несовершенство служит только для того, чтобы направлять нас к обладанию лучшим. Да, разве сам этот мир не сотворен только затем, чтобы его Творец мог наслаждаться, обладая им? Снедала ли Его жажда или же Он сам измыслил эту жажду, чтобы обрести желаемое – откуда мне это знать, Мозес? Все что я знаю, дружок, это то, что Божественное – это то же самое, что и желанное. А то, что желанно, может ли оно быть лишено желаний, когда его желают? Скажи-ка, Мозес, не есть ли обладание – осуществленное желание и завершение пути, и не будет ли правильным назвать совершенное обладание Раем? Разве дело обстоит не так, Мозес? Разве сам я – не одно сплошное желание, всегда равное самому себе, не важно, желаю ли я укрыться в тени или алчу познания последнего? Не ищу ли я всякую минуту обратить мои желания в то, что они желают?
– Лучше приведи-ка нам подобающий этому пример, Мозес.
– Охотно, сэр… Когда я иду сейчас по этому коридору, глядя за окно на зеленеющие внизу газоны больничного дворика, не обладаю ли я своим собственным взглядом и этим идущим телом, не жажду ли я обладать ими всегда – и завтра, и спустя вечность?.. О, Мозес! Не желаю ли я владеть сегодня на завтрак гречневой кашей с молоком и кофе с гренками? Не ради ли этого спешу я сегодня, предвкушая? Разве не стану я властвовать тогда над тем и над другим, я – Повелитель молока и Властелин гренок? Как бы кратко не было мое владычество, не несет ли оно на себе печать вечности, не благоухает ли ароматом райских садов, милый?.. Ах, Мозес! Совершенного жажду я – кто обвинит меня в том, что моя жажда чрезмерна? Кто скажет: ты рехнулся, Мозес. Или: не много ли ты берешь на себя, дурачок? Или даже: неужели ты позабыл, что только больной душе свойственно стремиться к невозможному, как учили нас все те же святые отцы и учителя?..
– Хочу обратить твое внимание, Мозес на то, что только больной душе, между нами говоря, свойственно стремиться к невозможному.
– А разве к невозможному стремлюсь я, сэр? Разве есть что-то по ту и по эту сторону, что можно было бы назвать невозможным? Не само ли Совершенство призывает меня к обладанию им, и неужели есть что-нибудь невозможное там, где властвует Совершенство? Разве не оно жаждет обладать мною ничуть не меньше, чем жажду его я сам?
– Надеюсь, что ты еще не утомился от своих вопросов, Мозес.
– Я перестану задавать их, сэр, не прежде, чем они сами перестанут задавать меня, утомившись своей властью надо мною. Вот почему я спрашиваю сегодня, оставив в стороне всякую стыдливость, не рождается ли этот мир из Жажды, и не правильно ли будет назвать его тенью Совершенного Обладания?.. И ведь верно, Мозес: разве его очертания не колеблются, словно воздух над горячей пустыней? Скажу ли я тогда, что они только грезятся мне? Да хоть бы это было и так, сэр. Разве не для того эта жажда рождает грезы, чтобы они воплотились в реальность? Не в этом ли ее, мягко говоря, Замысел, сэр? Разве миражи возникают по своей собственной воле? А путь сна – не есть ли вместе с тем и путь к яви? Кому же дано тогда уберечься от этой жажды, ведущей нас в сторону райского совершенства? Разве не ощущаем мы в своей глубине это вечное беспокойство и томительную жажду без конца и края? Не обладание ли обещает мне утоление желаемого, и не оно ли видится мне исходом моей тревоги?
– Ты красноречив, словно ярморочная пифия, Мозес.
– Но только потому, что того требует обсуждаемый предмет, сэр. А он как раз требует знать, не на всех ли путях наталкиваюсь я на этот путь? И отказываясь от всего, разве не отказываюсь я ради другой, большей награды, чтобы обладать ею, этой желанной? А если я отказываюсь ради самого отказа, то не этим ли отказом надеюсь я владеть, как величайшим богатством, сэр? И не жажду ли я, спасаясь от жажды, быть хозяином этого спасения?.. О, как бесконечно трудно стать нищим, Мозес! И разве не нищетой назовем мы порок, превосходящий все прочие пороки? Разве мир сотворен для нищеты, Мозес? Спрашивать об этом – все равно, что спрашивать, не сотворен ли я для смерти. Что ж, разве не к совершенству призван мир? И не жаждой ли изнурен он, словно больной в лихорадке? Поэтому, не прав ли я был, говоря, что в мире нет ничего, кроме жажды обладать и самого обладания? Посмотри вокруг внимательно и без предубежденья: разве это не вещи, изнывая, жаждут меня ради меня самого? Не ищут ли они меня с рассвета и до заката, не спешат ли мне навстречу, радуясь, заслышав мои шаги? Не тоскуют ли, когда я оставляю их? Не видят ли меня в своих снах? Не сострадают ли моим немощам и печалям? И разве не то же испытываю к ним и сам я, жаждущий и ждущий?.. Как часто доводилось мне слышать от госпожи С.: «Мозес, кажется, вы опять намерены погубить мое ситечко». Или: «Не вздумайте выбросить это блюдце, Мозес, мы склеим его и оно будет, как новенькое». Какое не поддающееся описанию множество убогих вещей хранилось в ее кладовке, – все эти прохудившиеся кастрюльки и чайники, крышки и пробки, поломанные и тупые ножи и спицы, треснувшие стаканы и чашки с отбитыми ручками, потерявшие форму сумки и облысевшие зубные щетки, – Боже правый! Не была ли она права, собрав под своей крышей весь этот паноптикум, всю эту армию калек, этот никем не воспетый адский круг? Была ли она права, Мозес? Разве не чувствуем мы странного беспокойства, выбрасывая сломанные или отслужившие свой век вещи? И сострадая вещам, не сострадаем ли мы, тем самым, самим себе? Не придут ли они просить за госпожу С. в день Страшного Суда, все эти облысевшие щеточки и треснувшие мыльницы? И не будут ли они свидетельствовать против тех, кто погубил их, – этот океан разбитых, порванных, износившихся и проржавевших?
– Страшную картину нарисовал ты, Мозес, – дырявые носки, свидетельствующие против своего владельца!
– Что же, спрошу я, разве не в праве они свидетельствовать? Не ждали ли они другого? Не стремились ли навстречу тому, кто обладал ими? И ни в этом ли обладании заключалась их последняя надежда?
– Ты полагаешь, что в этом есть хотя бы капля смысла, Мозес?
– А разве нет, сэр. Разве вещи не жаждут спасения точно так же, как жаждем его мы сами? И не в нас ли они находят его отблески? Что же получают они взамен? И что получаем мы, Мозес? Не отворачиваюсь ли я от самого себя, когда отворачиваюсь от них, и не себя ли самого выбрасываю в мусорное ведро, выбрасывая их?
– Не чересчур ли ты глубоко копаешь, Мозес?
– Рассудим здраво и непредвзято, сэр. Не стремятся ли вещи обладать мною так же сильно, как и к тому, чтобы я обладал ими? Не в этом ли чую я начало завершения пути? Разве не обращал ты внимания, Мозес? Или книга, которую ты читаешь, не делает того же с тобою, перелистывая тебя страница за страницей и отмечая галочками понравившиеся места? А гречневая каша, не жаждет ли она тебя, чтобы насытится тобою до отвала? Что же говорить о Совершенном Обладании, которое не знает изъяна? Не само ли оно понуждает меня желать его, желая его больше, чем самого себя?.. Порой мне кажется, что это-то и есть настоящее чудо: владеть чем-то, превращая его в свою собственность и самому превращаться в собственность того, чем владеешь. Впрочем, разве Рай – не место чудесного, сэр?
– Мне кажется, ты отвлекаешься, Мозес.
– Нисколько, сэр. Тем более что мне кажется – наконец пришло время ответить на вопрос: что же ищу я в этом обладании – только ли то, чем обладаю или гораздо большее, чем оно? Не самого ли себя ищу я в нем, совершенного, как само совершенство? И разве обладать чем-то – не значит ли обладать самим собой? Отчего бы иначе мы стали так стремиться к другому, сэр, – неужели только затем, чтобы обрести это сомнительное другое? Не вернее было бы признать, что жажда другого есть жажда самого себя и, говоря об обладании, не подразумеваем ли мы и нечто другое? Не есть ли это обладание только другое обозначение бодрствования, которое своим бодрствованием обретает весь мир? Разве не есть оно то же, что и рождение? Разве бродя среди теней, не теряю я самого себя, обращаясь в тень, тогда как не другое ли встречаю я на путях обладания – не самого ли себя встречаю я здесь? И не в этом ли его непрекращающаяся радость и чудо? Ведь если верно то, что говорится в отношении Творца (если не обманывают Мейстер и Ангелиус), то не будет ли это справедливо и по отношению ко мне? Не творю ли я себя через обладание другим, и не эта ли жажда прокладывает мне путь и служит инструментом, подобно тому, как кисть служит художнику, а резец – скульптору? Не окажется ли поэтому совершенное утоление жажды совершенным обладанием самого себя как Совершенного? Так не это ли нахожу я уже здесь, странствуя среди вещей и слов?
– Так вот оно в чем дело, Мозес.
– Именно в этом, сэр. Разве не чувствую я в каждой из этих вещей смутный отблеск будущего утоления и обещанной встречи? Не меня ли, Совершенного, ожидают они, чтобы вручить мне свое совершенство, полученное из моих рук? И не я ли надеюсь окунуться в их совершенное совершенство, чтобы найти там самого себя? Что ж, – говорю я сам себе, – разве не полны мы напряженного ожидания – я, так же, как и они, и они – так же, как и я? Мы всматриваемся друг в друга, подобно тому, как полная Луна смотрится в безмолвные воды ночного озера и узнает в нем себя. Тогда кажется, что уже близко время вечности, и я вспоминаю, как в детстве, когда родители приводили меня в Музей, мне часто доводилось испытывать нечто подобное, остановившись перед каким-нибудь лиможским кубком, или японской шкатулкой, вырезанной из кости, или миниатюрой, изображавшей рыцарский поединок, – так, словно я уже не мог ощутить различия между собой и этими совершенными линиями и красками, которые совсем не были чем-то застывшим и лишенным движения, хотя мне и чудилось в эти мгновенья, что время остановилось… О, Мозес! Разве в состоянии ты передать это волшебное движение вечности, когда вещь не пребывает в безмолвном оцепенении, но словно раскрывается тебе навстречу, преодолевая свой косный материал, исчерпывая себя в этом раскрытии до последней глубины и не оставляя никакой почвы для холодных, отвлеченных суждений! Сказать ли, что вещь есть свое собственное дыхание, или свой собственный смех? Или, быть может, свое собственное желание? Не жаждут ли они, в самом деле, сами себя, подобно тому, как жажду себя я сам? И не мое ли это дыхание смешивается с их дыханием, не свой ли собственный смех различаю я тогда в их смехе? Скользя взглядом по этрусской вазе, где парящий над морской бездной герой пронзает копьем чудовищного осьминога, – не чувствовал ли я тогда себя вместе с этой вазой – и парящим героем, и морским чудовищем, и даже сетью тонких трещин, покрывающих ее лаковую поверхность? Не чувствовал ли я себя также и чем-то большим, чем все это? Большим даже, чем я сам, стоящий возле этой вазы и скользящий взглядом по ее поверхности?
– Ты вновь ходишь по краю, Мозес. Не страшно ли тебе прикасаться к тому, чему нет названья?
– Еще как страшно, сэр. И тем не менее, я позволю себе спросить: не больше ли ваза того, что изображено на ее стенках? И не больше ли мир любой вазы, как бы прекрасна она ни была?.. Что же, спрошу я дальше: не больше ли он, чем Музей? Не войду ли я в него, как в самого себя, не стану ли я для себя тем же, что и ваза для рисунка, или мир для вазы? Не того ли и ищу я, скрывая это от самого себя?..
– Сдается мне, что ты уже совсем рехнулся, Мозес! Уж не хочешь ли ты сказать, паршивец, что ты и есть Рай для самого себя? Не кощунствуешь ли ты вновь, позабыв всякие границы, словно это не тебе довелось увидеть сегодня раскрывшуюся Бездну и Небесную Рыбу, объявшую горизонт и с той, и с этой стороны?
– Как это ни прискорбно, сэр.
– Раскинувшуюся и под ногами, и над головой?
– Истинная правда, сэр.
– Так что же ты видел, черт тебя подери, Мозес?
– Чудовище, сэр. Чудовище, готовое перемолоть запутавшуюся в шторах плоть. Вот что довелось мне сегодня видеть, да еще, так сказать, видеть воочию…
– Воочию, Мозес?.. А разве не хотел бы ты поскорее отгородиться от этой Бездны? Забиться от нее в какую-нибудь щель? Бежать, сломя голову, не разбирая дороги? Спрятаться? Исчезнуть? Раствориться – в надежде отдалить неизбежное? Вот только далеко ли ты убежишь, когда она вспомнит о тебе, Мозес? Или, может быть, тебе напомнить ее имя? Ведь «Бездна», – как ты ее называешь – это всего лишь жалкий эвфемизм и образ твоих смутных чувств, тогда как ее подлинное имя есть Истина, Мозес!
– Похоже на то, сэр, не спорю.
Еще как похоже, Мозес… А ведь это значит, что ты смотришь своими трусливыми глазами, которым мерещится Бездна, тогда как неиспорченному зрению открывается лишь божественная простота Истины! Поэтому, когда я спрошу тебя, Мозес – не есть ли Рай и Истина одно и то же, когда я спрошу тебя об этом, не придется ли тебе заткнуться вместе со всеми своими фантазиями, дурачок? Или ты, в самом деле, думаешь, что между тобой и Истиной нет никакой разницы?.. А ведь это значит только, что ты просто ненавидишь Истину, и это будет истинная правда, потому что Истина требует строгости и послушания, ты же больше похож на осла, не слушающего наставления хозяйки и собирающего колючки у самого края пропасти. Не выдал ли ты себя сегодня с головой, заговорив о вещах, – ты, похотливый осел, алчный до чужого и сам бывший ничуть не лучше любой вещи!
– Пожалуй, мне приходится с вами согласиться, сэр.
– Еще бы тебе не согласится, скотина! Разве не грешишь ты на каждом шагу, удаляясь от предначертанного? Не ты ли, овладев мадам Е., шептал ей, говоря: я бы хотел делать это с тобою всю вечность?
– Сколько мне помнится, сэр, она ничего не имела против этого самого времяпровождения, сэр.
– А не ты ли заявил, что не мыслишь Царства Небесного без своего серебряного подстаканника?
– Да, что бы я стал там без него делать, сэр?
– Ты чудовище, Мозес! Чем бы стало Царство Небесное, если каждому удалось бы протащить в него свое барахло?
– Признаться, я не ожидал, что там так мало места, сэр!
– Властвовать и повелевать хочешь ты, Мозес! Властвовать и повелевать, а не подчиняться и благоговеть, – вот отчего ты боишься Истины, называя ее Бездной, ибо она преграждает твой путь и смеется над твоими нелепыми желаниями! Ах, как же она смеется, Мозес! Так, словно ее щекочут пятьдесят тысяч бездельников, которым нечем больше заняться, – так, словно все небесное воинство, не переставая, дудит в жестяные дудочки и бьет в детские барабаны, веселя друг друга!.. Да принюхайся же, наконец, принюхайся дешевый Повелитель Каши и Гренок! Скажи-ка, не тянет ли по коридору запахом творожной запеканки? Не возвращает ли он тебя. О, Боже, Мозес! Меня тоже начинает разбирать смех, как только я представляю себе твою кислую физиономию!
– Что и говорить, сэр. Запашок, действительно, не внушает…
– Еще бы он внушал, дружок! Посмотрим-ка теперь, как ты устремишься навстречу этой творожной запеканке, и как она обрадуется, услышав твои шаги! Не тебя ли видела она сегодня во сне, Мозес? И не придется ли ей обличать тебя в день Страшного Суда, когда она станет свидетельствовать против тебя, говоря: я хотела его, а он отверг меня в час нашей встречи! Что же ты станешь тогда делать, Мозес, какие слова найдешь для того, чтобы оправдаться? Разве не будет справедливым заставить тебя вкушать эту запеканку в течение всей вечности или, по крайней мере, до тех пор, пока она ни пробудит в твоем сердце ответную симпатию, дружек?.. Не сам ли ты пожелал себе этого, Мозес?..
…Ах, этот тошнотворный запах подгоревшего творога! Есть ли в нем хоть что-то, хотя бы отдаленно напоминающее Райское Блаженство?..
– Боюсь, не поздно ли ты спохватился, Мозес?
Да, не пойти ли вам, наконец, в жопу, сэр? Разумеется, вместе с вашей Истиной, которая не в состоянии понять разницу между творожной запеканкой и гречневой кашей… Разве я сказал, что мы будем обладать чем ни попадя?..
42. Филипп Какавека. Фрагмент 355
«ДВА РОДА ПРИНУЖДЕНИЯ. Талант, а тем более, гений, всегда действуют насилием, принуждая соглашаться с собой, невзирая на то, хотим мы этого или нет. Скажут, что талант и гений принуждают только в силу своей причастности к Истине. Похоже на правду, но неправда. Истина – Истиной, а гений, – сколько бы ни был он глубоко порабощен Истиной, – все же всегда представляет собой нечто большее, чем простой рупор ее. Пожалуй, можно даже сказать, что он и вовсе не имеет к Истине никакого отношения. Сколько бы он ни клялся ее именем и как бы ни спешил уверить нас, что занят только тем, что творит ее волю, все это остается только пустыми клятвами и словами. Правда, есть все же нечто, что и в самом деле наводит на мысль об Истине, когда мы слышим его голос. Это – само принуждение, с помощью которого гений заставляет нас соглашаться с собой. К нему вполне уместно отнести сказанное Декартом: «Принудительная сила доказательства заключается в том, что делает необходимым убеждения». Принудительная сила – исходит от гения; убеждения, от которых уже невозможно освободиться в силу их необходимости – удел тех, кто решил прислушаться к его голосу. Сам гений, разумеется, никогда в этом не признается. Он будет оправдывать свою власть, ссылаясь на Истину, добро, справедливость и красоту, перед которыми должны склониться не только он, но и все без исключения от мала до велика. Похоже, что он и сам верит в это. Однако сколько бы он ни насиловал нас во имя Истины и в какие бы мышеловки ни манил, рано или поздно мы начинаем догадываться, что в действительности он принуждает нас совсем ни к тому, чтобы мы признали власть Истины. Он принуждает нас совсем к другому: признать его собственную свободу и его собственное право владеть этой свободой, как ему заблагорассудится, да ведь, пожалуй, и ничего больше! Отчего гений говорит не от своего собственного имени, а всегда отсылает нас к Истине, – ответ на этот вопрос сомнений не вызывает. Гений так же слаб, как и все мы, и он так же нуждается в защите, как и каждый из нас. Но что, в конце концов, значит эта формальная уступка перед той реальной властью и реальной свободой, которые ему достаются? Очевидно, что для многих это принуждение окажется в тысячу раз более невыносимым, чем если бы гений действительно принуждал нас к тому, чего требует Истина. Согласиться с Истиной – еще куда ни шло; в этом случае не так стыдно признать, что наши убеждения нисколько не принадлежат нам самим, ибо мы избрали их не свободно, но в силу принуждения того, что мы зовем Истиной. Но согласиться с чужой свободой? Вряд ли у кого достанет на это сил. И тем не менее, приходится, вероятно, соглашаться: всякий гений есть, прежде всего, гений навязывания самого себя всему остальному миру – и вопреки этому миру и, скорее всего, вопреки самой Истине. – И все же не будем унывать. Попробуем утешиться тем, что тот, кто навязывает нам свою свободу, невольно заставляет нас обратить внимание на свободу, которой, быть может, владеет каждый из нас. Если это так, то, пожалуй, следует быть благодарным за это принуждение; несмотря на смертельную проблематичность этого «быть может», оно все же обещает нам кой-какие возможности, пусть они и кажутся нам крайне сомнительными и малоправдоподобными. По мне уж лучше эта неправдоподобность, чем не вызывающие никаких сомнений требования Истины. К тому же, нелишним будет напомнить, что принуждения, к которым прибегает Истина – совсем иного рода. Она вбивает нас по плечи в землю и ломает нам шейные позвонки. – Разумеется, я не забыл: при этом она стремится сохранить среди нас неукоснительное равенство».
43. Доктор Аппель
– Никому и в голову не могло прийти, – сказала старшая сестра, помогая доктору влезть в халат. – Накануне вечером он вел себя как обычно. Если бы не наш Мозес…
– Продолжайте, – сказал доктор Аппель, повернувшись к ней спиной. Стараясь попасть в рукава халата, он опустил голову и на мгновение стал похож на большую птицу, некоторые детали которой, впрочем, могли навести на мысль, что птица эта более всего имела сходство с уткой.
– Как нам удалось выяснить, герр доктор, около четырех часов господин Мозес отправился в туалет. Проходя мимо палаты господина Цириха, он обратил внимание на то, что у того горит свет, хотя время для этого было самое неподходящее. («Естественно», – заметил доктор, одергивая халат.) Заглянув через стекло, господин Мозес увидел, что господин Цирих, взобравшись на подоконник, запутался в шторах и не может освободиться.
– Неужели? – спросил доктор, поворачиваясь и с интересом разглядывая сестру. – А что же ему там понадобилось, на подоконнике, да еще в такой ранний час? Может быть, он хотел открыть окно?
– К тому времени оно уже было открыто, доктор.
– Интересно, – сказал доктор. – Очень, очень интересно. Что же, продолжайте.
– Я говорила о господине Мозесе, доктор, – продолжала сестра. – Когда он увидел господина Цириха в таком беспомощном положении, то попытался помочь ему, в результате чего они оба упали с подоконника.
– Прекрасно, – сказал доктор Аппель. – Просто великолепно. Упали с подоконника в четыре часа ночи.
– Ничего страшного, к счастью, – поспешно добавила старшая сестра. – Несколько незначительных ушибов и у господина Цириха небольшой вывих левой ступни. Господин Мозес повел себя прямо-таки героически. Видя, что господин Цирих не может самостоятельно ходить, он немедленно, сколько мне известно, побежал, чтобы позвать на помощь…
– Дежурную сестру, насколько я понимаю, – сказал доктор Аппель, пытаясь застегнуть на животе пуговицу и, одновременно, внимательно глядя в глаза старшей сестре. – И где же он нашел ее?
– Этого я не могу вам сказать, господин доктор.
– Зато это могу сказать вам я, – сообщил доктор, который к тому времени удачно справился с пуговицей и уселся за стол, поставив перед собою вместительный черный портфель. Щелкнув замком, он извлек из него: коробку с письменными принадлежностями, две или три книги и прозрачный пакет с чистым полотенцем. – Я более чем уверен, – продолжал он, доставая из портфеля зубную щетку и мыло, – что дежурная сестра играла в карты с охраной и санитарами. Возможно, не только с ними.
– Об этом мне ничего не известно, – сказала старшая сестра, глядя за окно, туда, где утреннее солнце уже вовсю сверкало в стеклах соседнего корпуса клиники.