bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 29

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Попробуй дотянуться до пятки.

Вновь щелчок и за ним вспышка. Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка. И еще раз… И еще… И еще.

Он вдруг почувствовал, как стыдливость оставляет ее и те позы, которые она принимала, становятся все откровенней и бесстыдней, – если, конечно, здесь вообще было уместно употребить это слово.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Я хочу вот так, – сказала она.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Тебя еще кто-нибудь снимал?

– Конечно, нет, – сказала она, останавливаясь и глядя на Давида. – С чего ты взял?

– С того, что ты позируешь довольно профессионально.

– Это в крови у всякой женщины, – сказала она, поворачиваясь к нему спиной.

– Не думаю, – сказал он, отходя от дивана и надеясь, что она целиком попадет в кадр, прежде чем поменяет позу.

Щелк. Вспышка. Щелк. Вспышка. Щелк. Щелк. Щелк.

Сколько же это длилось, Дав, пока она, наконец, не остановилась и, медленно опускаясь на диван, не сказала:

– Все, больше не могу. Надо передохнуть.

– Отдохни, – сказал он, видя краем глаза, как она снова натягивает на себя простыню.

– Я думала, что это легче.

– Не хрена не легче, – сказал он, закрывая камеру и намереваясь положить ее на стол.– Тяжелая работа. Выматывает лучше иного станка.

– Да, ладно. Но ведь не настолько же.

Теперь она опять сидела на краю кровати, прячась под простыней.

Потом спросила:

– И как я получилась?

– Вполне сносно.

– Можно посмотреть?

– Пока нет, – сказал он, отправляя «Яшику» на стол. – Плохая примета.

– Боже мой, Дав. Ты что, тоже суеверный?

– Еще какой, – он почувствовал вдруг, что отпущенное ему время проходит. Бессмысленно, быстро и неотвратимо.

Впрочем, – подбодрил он себя – пока, кажется, все шло само собой, не требуя от него, чтобы он принимал решения или торопил происходящее, благо, что все, что ему теперь оставалось, это – лишь протянуть руку и дотронуться до кутавшейся в простыню Ольги.

Что, собственно говоря, следовало бы сделать уже давно.

Вот так, – подвинуться ближе, чтобы потом протянуть руку и дотронуться до ее плеча. Кажется, при этом он еще что-то сказал. Что-то вроде просительного и зовущего «Эй», произнесенного с такой нежностью, что его почти не было слышно.

Потом он сполз с дивана, опустился перед ней на пол и ткнулся лицом в ее колени.

– А я думала, ты уже никогда не догадаешься, – негромко сказала Ольга, запуская пальцы в его волосы.

И засмеялась, как будто действительно была рада, что на этот раз ошиблась.

– А я догадался, – сказал он, чувствуя тепло ее тела.

Рука его медленно потянула простыню.

Разумеется, он увидел под ней то, что ожидал. Женскую плоть, готовую к таинству и не желающую больше откладывать это хотя бы на одно мгновение.

Уже потом, когда обессилив от страсти и едва восстановив дыхание, он лежал, положив голову ей на плечо, а рука его продолжала блуждать по ее телу, – уже потом, когда она вновь стала целовать его в спину, медленно двигаясь от плеча к пояснице, – потом, когда дыхание ее стало ровным и капельки пота высохли на лбу, – уже потом он подумал, что должно быть именно так и будет длиться Вечность, до боли радуя, перехватывая дыхание и даря тебе все новые и новые подарки, которых ты не ждал. Вечность, которой не надо было никуда спешить.

Потом она сказала:

– Кажется, что-то произошло, или это мне показалось?

И так как он молчал, позвала его:

– Эй, ты меня слышишь?

– Я тебя слышу, – ответил он, возвращаясь оттуда, где блуждали его мысли.

– Надеюсь, тебе было хорошо, – сказала она.

– О, – сказал он, не желая шевелить языком.

– Не будешь потом ябедничать, что я затащила тебя в постель?

– Кто еще кого затащил, – соврал он, вдыхая ее запах.

В конце концов, это была все же история, где каждый был волен писать и рассказывать ее на свой манер.

– Интересно, почему все мужчины говорят всегда одно и то же, – сказала она, уткнувшись в его плечо. – Все хотят быть первыми и неотразимыми. А между прочим, если бы не я, ты сидел бы сейчас и беседовал с Грегори о величии Ирландии.

– Мр-р-р-р, – сказал он, положив ей ладонь на живот.

– Добрая кися пришла, – сказала Ольга. – Вопрос только, настолько ли она добрая, чтобы дать ей молочка?

– Не настолько, – сказал Давид, удивляясь нежности ее кожи. – На самом деле это вороватая, вечно голодная и не очень умная котяра. К тому же у нее фальшивые документы.

– Тогда вычеркиваем ее из списка, – предложила Ольга.

– Лучше из Книги жизни.

– Боюсь, что на это у нас нет полномочий.

– Ладно, – согласился Давид, – Пусть тогда ходит, гадит и ворует. Я предупредил.

Потом, кажется, они лежали, молча глядя на потолок и держа друг друга за руку, лениво перебирали пальцы, открываясь этой немыслимой наготе, которая, на самом деле, вовсе не отдавала тебя чужому любопытству, но надежно укрывала, оберегая от чужих глаз и делая тебя почти неуязвимым, так что, должно быть, даже ангелы на небесах не могли высмотреть что-нибудь под прикрытием этой надежной защиты, отчего они сердились и шумели крыльями, не понимая, как же такое вообще возможно.

Во всяком случае, он чувствовал тогда что-то похожее – прячущую тебя от чужих глаз наготу, в которую ты погружался, словно в древний Океан, позабыв все страхи и готовясь, наконец, услышать голос, который время от времени напоминал о себе, тревожа тебя по ночам, а днем делая вид, что все в мире идет как надо.

Потом она сказала, поворачиваясь на живот:

– Расскажи мне что-нибудь.

А он ответил:

– Так вот, сразу?.. – И немного помедлив, сказал: – Ладно. Могу рассказать тебе об одной игре, в которую мы играли, когда были маленькие.

Об этой неизвестно почему пришедшей ему в голову дурацкой игре, которая заключалась в том, что надо было подсмотреть, какова та или иная вещь сама по себе, то есть, какова она тогда, когда никто ее не видит и на нее не смотрит.

Подкрасться, когда тебя никто не ждет, надеясь встретить то, что еще никто не встречал и увидеть то, что еще никто не видел.

– У нас тоже была такая игра, – сказала она, зажигая сигарету. – Надо было подсмотреть, что на самом деле происходит в комнате, когда там никого нет. По-моему, мы играли в нее с Анной до умопомрачения.

Вот именно, сэр.

Подсмотреть, подглядеть, повернуться так, чтобы одновременно – видеть и не видеть, быть и не быть, присутствовать и быть в другом месте, – собственно говоря, – подумал он вдруг, – мы все до сих пор играем в эту чертову игру, сворачивая себе шеи и жмуря глаза, надеясь когда-нибудь поймать то, что не удавалось поймать еще никому.

– Интересно, почему ты это вспомнил, – сказала она, стряхивая пепел прямо на пол.

И в самом деле, сэр, почему бы это?

Не потому ли, что он вдруг увидел и эту комнату с разбросанными вещами, с горой подрамников у стены, и весь этот любовный беспорядок, брошенную одежду, смятую постель, и две сплетенные нагие фигуры, о которых можно было подумать, что они теперь навсегда принадлежат этой комнате, и, значит, не так уж и безнадежно было увидеть все так, как оно было на самом деле, само по себе, – так, как, может быть, дано было видеть ангелам, но уж никак ни обыкновенным смертным.

– Я подумал, – сказал Давид, – что если подсмотреть за этой комнатой и за нами, то можно будет увидеть, как обстоят дела на самом деле… Но ничего не вышло.

– Бедный Дав.

– Мр-р-р, – ответил он, расставаясь с надеждой увидеть, то, что увидеть было невозможно.

Кстати, о чем они болтали тогда еще, заполняя пространство между любовными объятиями, словами и смехом? Конечно, о какой-то ерунде, о которой в памяти не осталось ничего существенного.

Потом она сказал:

– Давай куда-нибудь уедем.

– Сейчас?

– Какая разница?.. Сейчас. Потом…Просто взять и уехать хоть на два дня.

– Ладно, – сказал он не очень уверено. – Если хочешь, мы можем куда-нибудь закатиться. У меня через неделю что-то вроде отпуска.

– Ты это серьезно?

Похоже, она смотрела на него, словно ребенок, которому никогда ничего не дарили и вдруг подарили целую гору замечательных подарков.

– Ура, – и она, размахнувшись, стукнула его по заднице. – Ура!

– Эй, поосторожнее, – воскликнул Давид, возвращая шлепок. – В конце концов, это все, что у меня есть.

– Бедный, бедный Дав, – сказала она, царапая ногтями его спину. – А хочешь, я расскажу тебе одну смешную вещь?

– Еще бы.

– Когда хоронили маэстро, ну тогда, в автобусе, помнишь?

– Ну да, – он смотрел, как блестят в темноте ее глаза. Никакая камера не смогла бы, пожалуй, поймать и донести этот волшебный блеск.

– Только не смейся, пожалуйста. Ладно?..

Она помолчала немного, а потом сказала:

– Я вдруг так захотела тебя тогда, просто ужас… Прямо там, в автобусе. Не знаю, что со мной такое случилось.

– Действительно, – сказал он, приподнявшись над ней и видя свое отражение в ее широко открытых глазах. – Что бы это могло такое быть?

– Я серьезно.

– Я догадался, – он вспомнил черное пальто и белые розы, которые так и не снял тогда. Потом он поцеловал ее, скорее, даже не поцеловал, а впился в нее губами, чувствуя, что пока длился этот поцелуй, время остановилось.

– Какие мы все-таки ужасные создания, – сказала она, когда он, наконец, отпустил ее. – Ничего, что я тебе все это рассказываю?

– Полагаю, что это был знак, – сказал Давид, впрочем, только затем, чтобы что-нибудь сказать.

Подвинувшись ближе, она положила голову ему на плечо.

– Господи, как же я тебя хотела, – она захихикала, как будто в этом на самом деле было что-то смешное. – Только представь себе, такая озабоченная дура, которая думает только об одном, прямо там, в автобусе, рядом… рядом…

У него запершило в горле. Это было похоже на то, чего никогда не ждешь, и что приходит само, когда захочет, и притом в самое неподходящее время, не спрашивая твоего согласия, – нечто, что не нуждалось в словах, ну разве только для того, чтобы еще внятнее подчеркнуть это бесстыдство происходящего, на которое с легкой усмешкой взирали Небеса и ангелы пели победную песню, как будто им действительно был открыт смысл того, что происходило внизу.

Бесстыдство, преодолевающее смерть.

Удивительно, что за все время они ни разу и полусловом не обмолвилась о Маэстро. Так, словно, его никогда не было.

– Бедный маэстро, – сказал он про себя, едва заметно шевеля губами. – Бедный, бедный, бедный, Маэстро… Бедный Макс.

Потом он спустил ноги с дивана и встал во весь рост. Чувство стыда, которое он поначалу, кажется, все-таки ощутил, вдруг исчезло без следа, как не бывало. В конце концов, кому не нравится, говорила его легкая улыбка, может не смотреть. Потом он повернулся к Ольге спиной и медленно пошел к противоположной стене, зная, что сейчас его изучает внимательный и бесстыдный взгляд, который – и он мог поклясться, что чувствует это своей кожей, – скользил по его плечам, спине, ягодицам, словно он и в самом деле обладал способностью дотрагиваться до твоего тела.

Мужская задница, сэр.

Предмет интереса множества женщин, выдающих себя этим искоса брошенным, быстро оценивающим взглядом, готовых, впрочем, немедленно сделать вид, что на самом деле они заняты совершенно другим, и уж во всяком случае, не тем, что любит припомнить им злопамятный противоположный пол.

Сняв висящий на стене небольшой шофар, он повернулся к сидящей на постели Ольге и поднес шофар ко рту. Тот отозвался сразу, словно почувствовал в нем настоящего хозяина.

Низкий, как будто только готовящийся вырваться на свободу и затопить весь мир, звук на мгновение затопил комнату.

– Сейчас придут соседи, – сказала Ольга, продолжая бесстыдно рассматривать его наготу.

– Плевать, – сказал Давид. – Тем более, сегодня праздник.

Затем он снова протрубил, задрав рог к потолку и тогда по-прежнему низкий, тягучий звук наполнил комнату и заставил звенеть какое-то кухонное стекло.

Набрав полные легкие воздуха и закрыв глаза, он выдохнул следующую порцию, которая заполнила все видимое пространство мастерской одним ликующим и долгим звуком, словно он собирался поведать всему миру какую-то важную тайну, от которой кружилась голова, и сердце было готово выскочить из груди.

– Эй, – сказала она – Дав. Мне кажется, ты так трубишь, как будто празднуешь надо мной победу.

Он открыл глаза и спросил:

– А разве нет?

– Я думаю, это не главное, – сказала она, как показалось Давиду, не вполне уверенно.

В ответ он протрубил что-то короткое и быстрое.

Больше похожее на сигнал, призывающий оставить все сомнения и следовать за ним, куда бы он ни звал.

Сигнал, не обещающий ничего впереди и, тем не менее, зовущий тебя бросить все и отправиться вслед за ним.

Словно подчинившись ему, она встала с постели и остановилась перед Давидом. Простыня соскользнула с ее плеч и упала на пол. Затем она медленно опустилась перед ним на колени.

Шофар застонал, словно он на самом деле мог что-то чувствовать. Потом он всхлипнул и умолк.

27. Филипп Какавека. Фрагмент 13


«Да не сама ли это Истина смеется над собой, чтобы сохранить свою истинность? Что же так рассмешило бедняжку? Не эта ли маленькая заповедь, с которой она всегда начинает свои уроки: смех неуместен

28. Гостиница


Разумеется, приснившийся сон был совершенно некстати. Во всяком случае, сегодня. Не было сомнения, что теперь он станет тревожить его в продолжение всего дня – отвлекая воспоминаниями и требуя объяснений, как это случалось уже не раз.

Сон, заставляющий оглянуться.

Шепотом выругавшись, Давид открыл глаза.

В прозрачном свете ночника номер отеля был неузнаваем. За открытым окном, в черном просвете между шторами, мерцали бледные звезды. Включив лампу у изголовья, он посмотрел на часы: без четверти три. Напоминая о хрупкости существования, на желтый абажур спикировал ночной мотылек. Самое подходящее время, чтобы придаться воспоминаниям. Сна не было ни в одном глазу.

Сунув ноги в тапочки, он взглянул на спящего Брандо. Девяносто килограмм стальных мышц. Удар левой ноги, способный загнать мяч под планку черт знает с какого расстояния. Национальное достояние сборной и вечный центральный форвард клуба «Цви». Торс разметавшегося во сне эфиопа блестел, как блестит в лунном свете глыба черного мрамора. Сбившаяся простыня напоминала зимний пейзаж. Глыба черного мрамора, занесенная снегом. Похоже, эта метафора уже однажды приходила ему в голову. Ну, разумеется. Совсем недавно, точно так же, в тишине едва занявшегося над Эйн-Кереном рассвета, мерцало тело спящей Белоснежки в той маленькой студенческой гостинице, из окон которой открывался чудесный вид на всю долину с ее сумрачной зеленью и белевшими среди кипарисов монастырскими стенами и колокольнями. Впрочем, он мог поспорить, что ее кожа была, конечно, значительно светлее. («Гораздо светлее», – отметил Давид, внимательно наблюдая ритмичную работу грудной клетки спящего Брандо.)

Кажется, проснувшись, он долго смотрел на нее, пока она вдруг не открыла глаза. И тут же быстро натянула на себя простыню. Именно так все и было, Мозес: снег, в мгновенье ока скрывший девичьи плечи и грудь и оставивший только бездонные в сумраке глаза и угольные пряди волос.

Потом она сказала:

– Я всегда просыпаюсь, если на меня смотрят.

Очень может быть, что в первый раз она сказала это именно тогда. Что же он ответил на это? Наверное, что-нибудь насчет сомнительности этого «всегда», или, скорее, то, что он говорил по этому поводу позже, а именно, что все обстоит не совсем так, как она думает, потому что она проснулась исключительно потому, что на нее смотрел именно не кто-нибудь, а именно он.

Она ответила:

– Я просыпаюсь, кто бы ни смотрел.

Возможно, он почувствовал в этих словах нечто обидное. Что-то, что задевало его мужское самолюбие. Как бы то ни было, ничто не могло помешать ему, если бы он захотел спросить, разумеется, несколько насмешливо:

– Выходит, что я не исключение?

Чтобы услышать в ответ неожиданно удивившее его своей серьезной мягкостью:

– Господи, ну, конечно, ты исключение!

Легко представить, что после этого разговор на какое-то время прервался (например, на время достаточное для того, чтобы он действительно сумел почувствовать себя исключением), но не менее вероятно, что он продолжился дальше, ведь она вполне могла добавить что-нибудь еще, например, она могла сказать:

– Ты, конечно, исключение, Дав, но я просыпаюсь, даже если на меня посмотрит кошка.

– Кошка, – сказал Давид, незаметно дергая простыню. – Ты сравнила меня с какой-то поганой кошкой, как мне кажется…

– Кошка не поганая, – она зевнула.

– А Шапиро? – спросил он, запустив, наконец, под простыню руку. – Значит, если на тебя будет пялиться какой-нибудь Шапиро, то тебе это будет приятно?..

(Было, конечно, чистой случайностью, что ему на ум пришла тогда именно эта фамилия.)

– Кто?

– Какой-нибудь похотливый Шапиро. Шапиро-Великолепный. Ведь может же такое случиться, что он будет на тебя смотреть, когда ты спишь?

– Ночью? – удивилась она.

– Ну, да, – произнес Давид, возможно, чувствуя некоторую неуверенность.

Подумав, она, наверняка, ответила бы:

– Не может.

Наверняка, она ответила бы ему тогда именно так.

А он в ответ на это, вероятно, сказал бы что-нибудь вроде: «Хотелось бы верить» или: «Поживем – увидим», и здесь разговор вновь мог бы, возможно, прерваться, тем более, что он еще решительней потянул к себе край простыни, и так, наверное, и случилось бы, если бы она вдруг не расхохоталась – и уж, наверняка, именно так, как всегда: совершенно неожиданно и, как всегда, некстати.

Смех похожий, скорее, на грохот разбитой посуды.

На разлетающиеся повсюду звенящие осколки.

– Ты что? – спросил он, не выпуская из рук простыню.

– Представила себе этого Шапиро-Великолепного… Как он приходит и смотрит.

Она рассмеялась еще раз и даже попыталась что-то изобразить, что, возможно, и удалось бы ей, не будь ее руки все еще заняты простыней.

Было ли тогда все именно так или же на исходе той далекой ночи имели место совсем другие слова – в конце концов, это не имело никакого значения, – ни сейчас, ни тогда, в пятом часу утра, когда они оказались на общем балконе второго этажа, где деревянные перила оплетали побеги винограда, и куда выходили двери соседних номеров, – она – с голыми ногами, натянув на себя его рубашку, и он – завернувшись в простыню, чувствуя под ногами холод остывшего за ночь кафеля.

Туман окутывал окружающие Эйн-Керем горы, висел над чернеющей внизу долиной, но проступавшая на востоке бледная полоска и еще редкий птичий пересвист уже обещали скорое утро. Возможно, имело смысл поскорее вернуться в номер и залезть под еще теплое одеяло, но вместо этого они забрались на стол, – отсюда было видно гораздо лучше, правда, этого им показалось мало, и тогда они взгромоздили на стол один из стоящих на балконе стульев, и вот уже отсюда-то все было действительно, как на ладони, в чем они немедленно убедились, не без опаски взобравшись на эту сомнительную конструкцию. Не исключено, что здесь они могли возобновить прежнюю беседу по поводу Шапиро, кошки и неизбежности пробуждения, вот так, прижавшись друг к другу и, одновременно, цепляясь за идущий по краю крыши водосточный желоб или за шест телевизионной антенны, а может и за сухие ветви спускающегося с крыши винограда. Не менее вероятно также, что время от времени поглядывая на лежащий внизу мощенный камнем двор, чувствуя прикосновение ее колен, вдыхая запах ее волос, Давид продолжал настаивать на том, что в пробуждении, в первую очередь, играет роль, кто именно смотрит на тебя, когда ты спишь, поскольку все, конечно же, зависит от силы смотрящего и больше ни от чего. (Похоже, это не относилось к Брандо, который, судя по всему, продолжал бы спать, даже если бы на него вдруг уставилось все небесное воинство.) Разумеется, они могли говорить еще и о другом – например, о песнях Николаса Ковалика или о картинах Тани Корнфельд – или же не говорить вовсе, а то и просто перемежать молчание случайными репликами и поцелуями, скорее всего, так оно и было, хотя, может статься, что иногда ее вновь начинал разбирать смех, и тогда стул под ними скрипел и шатался, а Давид говорил что-нибудь вроде: «Тут невысоко», или: «Ничего страшного, больница рядом», или еще какие-нибудь глупости, которые так нравится смешливым девушкам, всем этим милым хохотушкам, готовым смеяться с утра и до вечера, но, главное, которые нравились вцепившейся в него Ольге. А между тем туман все светлел и на глазах просачивался в долину свет уже близкого дня, – сначала позволяя различить лишь общие очертания построек и поросшие лесом склоны, а потом возвращая им краски – зеленую, белую и желтую – сразу всему, не делая исключений ни для зелени лесов, ни для белых корпусов Хадасы, ни для черепичной крыши францисканского монастыря, вновь пробудившихся от сна в прозрачную и чистую явь наступившего утра. А они все стояли, обнявшись и держась за ржавый желоб или виноградную ветку, рискуя каждую минуту свалиться с этого шаткого сооружения или дождаться, когда кто-нибудь выйдет на балкон, чтобы встретить восход солнца, благо, что до него уже оставалось совсем недолго, о чем нетрудно было догадаться, глядя на цепь розовых облаков, протянувшихся в уже голубом небе Эйн-Керема…

Потом он подумал: непредсказуемая и жесткая власть памяти.

Едва слышный шум вентилятора вполне мог сойти за шелест ангельских крыльев, навевающих воспоминания.

– Слушай, зачем ты на меня смотришь? – не открывая глаз, спросил вдруг Брандо.

Круживший вокруг лампы мотылек нырнул и забился вокруг абажура.

– Спи, – сказал Давид и выключил свет.

На столике в холле валялись оставленные с вечера карты Таро. Любимое времяпровождение донельзя суеверного Брандо. Впрочем, итог всех вчерашних раскладов был почему-то один, – дальняя дорога. – «Из чего можно заключить, что мы или выиграем, или проиграем, – сказал Давид. – В любом случае, мы отправимся домой. Карты не врут». – «Карты не любят, когда возле них треплются», – сказал Брандо. – «Как и некоторые люди, – согласился Давид. – И те, и другие, наверное, хотят, чтобы внимали только им». – «А кто предсказал, что мы будем играть с «Макаби»? – напомнил ему Брандо и весело засмеялся. Это было правдой, но Давид не унимался: «А о ком было сказано: посрамлены будут гадатели и закроют уста свои, потому что не будет им ответа?» – «О ком?» – спросил Брандо. – «О тебе. Навиим, пророк Миха, глава третья». – «Да, ладно тебе, – отмахнулся Брандо. – Нет там ничего такого» – «Есть,– сказал бывший ученик рабби Ицхака бен Иегуды, листая страницы. – Пророк Ирмеягу: да не обольщают вас гадатели. Или Ваикра: не ворожите и не гадайте… Что, съел?» – «Послушай, Дав, – сказал Брандо, – хотел бы я знать – когда ты треплешься, а когда говоришь серьезно». – «Вот и я бы не отказался», – ответил Давид, и, возможно, это тоже была правда.

Протянув руку, он взял наудачу одну из лежащих кверху рубашкой карт.

На ней, присев на задние лапы и задрав к небу голову, – как две капли воды похожий на памятник защитникам Тель-Хая, – стоял лев, символизирующий силу и непокорность. Возможно, Давид не обратил бы на это сходство никакого внимания, если бы не вспомнил вдруг цветную фотографию тель-хайского мемориала, висевшую в кабинете рабби Ицхака в память его дяди (или, во всяком случае, какого-то близкого родственника), погибшего там в 1920 году во время арабского нападения. Единственная уцелевшая фотография этого дяди – крошечная и овальная, вероятно, взятая из медальона – была засунута под стекло цветной фотографии и позволяла рассмотреть лишь черные усы и большие оттопыренные уши тель-хайского героя. Среди других, висевших в кабинете семейных фотографий (всех этих давно умерших и забытых тетушек, троюродных братьев, прабабушек и племянниц, частично нашедших себе приют на стене возле книжного шкафа, частично же развешенных между окном и дверью) – бросалась в глаза одна – увеличенная фотография в широкой дорогой раме с медной табличкой внизу, из которой следовало, что запечатленный на ней, сидящий в кресле средних лет мужчина в шляпе и наглухо застегнутом сюртуке с бархатными отворотами, – никто иной, как основатель иешивы и дед рабби Ицхака, а стоящий рядом с ним юноша с оливковыми глазами и едва обозначившейся на подбородке и щеках растительностью, – его будущий отец и будущий же глава иешивы, унаследовавший дело своего отца, как впоследствии ему унаследовал и сам будущий рабби Ицхак. На лице того и другого застыло строгое и торжественное выражение, вполне отвечающее важности момента, но, вместе с тем, было в их лицах и нечто другое, – какая-то загадочная отрешенность, какая-то тайная забота и безысходная печаль, которые не сразу бросалась в глаза, но зато потом долго оставались в памяти, настораживая тебя тем же самым выражением, которое Давид время от времени замечал и на лице рабби Ицхака.

На страницу:
12 из 29