
Полная версия
Телемак
Так я изливал перед Неоптолемом свою горесть. Наконец он обещал взять меня с собой. О день благословенный! Тогда я воскликнул:
– Любезный Неоптолем! Достойный наследник Ахиллесовой славы! И вы, будущие мои спутники! Дайте мне проститься с печальной пустыней. Взгляните на кров мой и исчислите все мои страдания. Никто другой не мог бы перенести столь бедственной участи. Но нужда была моей наставницей. Нужда учит человека тому, чего он без нее никогда не мог бы постигнуть. Кто никогда не страдал, тот невежда, не знает ни зла, ни добра, ни людей, ни самого себя.
Потом я взял лук и стрелы.
Неоптолем просил меня дозволить ему облобызать знаменитое оружие, освященное именем непобедимого Алкида. Я отвечал ему:
– Все дозволено тебе, сын мой! Ты возвращаешь мне свет, отечество, отца, обремененного старостью, друзей, самого меня. Можешь прикоснуться к оружию великого – и возгордись: прикоснешься к нему первым из греков.
Неоптолем входит в пещеру и с удивлением обозревает мои доспехи.
Мучительная боль между тем возобновилась во мне от раны. Я обеспамятел, теряюсь в мыслях, требую меч, хочу отсечь себе ногу, вопию: «О смерть, давно ожидаемая! Что ты медлишь? О юноша! Предай меня тотчас огню, как я некогда предал огню сына Юпитерова! О земля! Прими в свои недра умирающего: он уже не может встать с одра болезни». После исступления вскоре, как и всегда бывало, я заснул глубоким сном, сильный пот облегчил мое страдание, и черная, гнилая кровь вышла из раны. Неоптолем легко мог взять оружие у меня сонного и удалиться, но он был сын Ахиллесов, не был рожден на обманы.
Проснувшись, я тотчас приметил по лицу его смятение духа. Он вздыхал, как человек, незнакомый с искусством притворствовать и действующий против сердца.
– Неужели и ты строишь мне козни, – сказал я. – Что за тайна?
Он отвечал мне:
– Надобно тебе со мной идти под Трою.
– Ах! Сын мой! Что ты сказал? – говорил я. – Оставь мне лук и стрелы. Я обманут: не лишай меня жизни.
Но он ни слова в ответ, смотрит спокойно, без всякого чувства.
– Берега Лемноса! Мысы! Скалы недоступные! Свирепые звери! Внемлите моим скорбям. Вам уже только я могу вверять свои жалобы, вы привыкли к моим воплям. Мне ли так суждено, чтобы я был обманут Ахиллесовым сыном? Он отнимает у меня священный лук Геркулесов, влачить меня хочет к врагам моим грекам на торжество им, не видит, что торжество это будет над мертвецом, над тенью, призраком. О! Когда бы он пришел ко мне в дни моей силы! Но и теперь я побежден только обманом. Что мне делать? Сын мой! Возврати мне оружие, будь подобен Ахиллесу, будь равен сам себе! Отвечай!.. Молчишь на все мои просьбы. Дикий утес! К тебе я вновь прибегаю, несчастный, нагой, голодный, всеми покинутый! Умру одинокий в этой пещере, не будет уже у меня стрел и лука, звери пожрут мои кости. Что до того? Но, сын мой! Ты не можешь иметь злобного сердца, ты здесь только орудие. Возврати мне оружие и удались.
Неоптолем со слезами говорил тихим голосом:
– О! Зачем навсегда не остался я в Скиросе!
Вдруг я вскрикнул:
– Боги! Кого я вижу? Улисса?
И услышал его голос, он отвечал мне:
– Так! Это я.
Если бы мрачное царство Плутоново разверзлось, и я увидел всю тьму страшного Тартара, куда и боги боятся приникнуть, признаюсь, не так бы и тогда я сотрясся от ужаса.
– Берега Лемноса! – говорил я. – Будьте моими свидетелями. Солнце! Ты видишь, и ты терпишь коварного.
С лицом спокойным Улисс отвечал мне:
– Так угодно Юпитеру, я исполняю волю его.
– И ты смеешь, – возразил я, – призывать имя Юпитерово? Посмотри: рожден ли этот юноша для козней? Он страждет, исполнитель твоих умыслов.
– Не для обмана мы здесь и не на зло тебе, – говорил мне отец твой, – мы пришли избавить тебя, исцелить твою рану, доставить тебе славу быть разрушителем Трои и утешение возвратиться в отечество. Не Улисс – сам ты враг Филоктету.
Тогда я высказал отцу твоему все то, что только могла внушить мне раздраженная ненависть.
– Ты бросил меня на этом необитаемом острове, – говорил я ему, – зачем же и здесь не даешь мне покоя? Иди, ищи себе славы побед и удовольствий, гордись своим счастьем с Атридами: мне оставь мою бедность и горесть. И на что я тебе? Я тень, я мертвец для всего света. Зачем ты и теперь не того мнения, что я не могу быть вашим спутником, что мои вопли и смрад от раны моей будут возмущать жертвоприношения? О Улисс! Виновник моих бедствий! Пусть боги тебе… Но боги не внемлют мольбе моей, врагу моему они поборники. Мне уже не видеть тебя, любезное отечество! О боги! Если есть еще божество правосудное и сострадательное, карайте, карайте Улисса. Казнь его будет мое исцеление.
Отец твой, спокойный, смотрел на меня с состраданием, с лицом человека, который не только не оскорбляется гневом несчастного в огорчении, но все от него сносит и все извиняет. Как утес на вершине горы стоит непоколебимо при всех порывах бурного вихря, пока он уляжется, так отец твой, безмолвный, ожидал, пока мой гнев истощился. Он знал свойство страстей человеческих, что не прежде можно преследовать их и обратить к здравому разуму, как тогда, когда они сами, утомленные, стихнут. Наконец он сказал мне:
– Филоктет! Где твой рассудок и где твоя доблесть? Теперь случай ими воспользоваться. Не хочешь ты с нами идти и оправдать великое тебе предназначение Юпитерово, прощай! Ты недостоин быть спасителем Греции и разрушителем Трои. Оставайся на Лемносе. Оружие твое со мной пойдет и доставит мне твою славу. Неоптолем! Пойдем: все наше убеждение будет тщетно. Нельзя нам жертвовать Грецией состраданию к одному человеку.
Тогда я был как львица, лишенная скимнов: лес от ее рыкания стонет. Говорил я:
– Никогда я не покину тебя, пещера моя! Ты будешь моим гробом. Жилище моих скорбей! Я останусь под твоим кровом без пропитания, без всякой надежды. Кто даст мне меч прекратить мои горести? Унесите меня, хищные птицы! Мне уже не поражать вас стрелами. Лук драгоценнейший, освященный руками сына Юпитерова! Любезный Геркулес! Если есть еще в тебе чувство, то не исполнишься ли ты праведного негодования? Лук твой не в руках твоего верного друга – в руках Улиссовых, оскверненных коварством. Не бегайте от пещеры моей, лютые звери, хищные птицы! Не полетят уже на вас из рук моих стрелы. Безоружный, я вам не страшен. Собирайтесь, растерзайте меня, или лучше пусть сокрушит меня стрела неумолимого Громодержца.
Отец твой, испытав все средства убеждения, наконец рассудил возвратить мне оружие, дал знак Неоптолему, и он отдал мне лук со стрелами.
– Достойный сын Ахиллесов! – говорил я. – Ты доказываешь, что ты от его крови: дай же мне пронзить врага моего, – и направил я стрелу в сердце Улиссу. Неоптолем удержал меня за руку.
– Гнев ослепляет тебя, – говорил он мне, – и закрывает от тебя позорные последствия твоего намерения.
Улисс против стрел моих был так же спокоен, как и против упреков. Такое терпение и такая неустрашимость произвели на меня впечатление. Стало мне стыдно, что я хотел в порыве гнева обратить оружие на человека, по воле которого оно мне отдано, но все еще, движимый мщением, терзался я мыслию, что принял оружие словно в дар от врага, столь мне ненавистного.
Между тем Неоптолем сказал мне:
– Филоктет! Гелен божественный, сын Приамов, вышедши из Трои по воле и вдохновению богов, предвозвестил нам грядущее. Падет, – говорил он, – несчастная Троя, но только тогда, когда придет под стены ее тот, у кого стрелы Алкидовы. Сам он прежде не исцелится: уврачуют его сыны Эскулаповы.
Сердце мое разрывалось. Я был тронут незлобием и доверием, с которыми Неоптолем возвратил мне оружие, но не мог решиться пережить унижения уступить Улиссу. Ложный стыд волновал мои мысли. «Быть мне с Улиссом – говорил я сам себе, – быть мне вместе с Атридами? Что подумают обо мне те же греки?
В таком колебании духа вдруг я слышу голос – не человеческий. Является Геркулес в лучезарном облаке, одетый сиянием славы. Я тотчас узнал черты лица его, несколько суровые, стан исполинский, простоту во всех движениях, но увидел в нем и такое возвышение, такое величие, каких он не имел, когда совершал на земле дивные подвиги. Он говорил мне:
– Ты видишь и слышишь Геркулеса. Я сошел с горнего Олимпа возвестить тебе волю Юпитерову. Ты знаешь, какими трудами стяжал я бессмертие. Надлежит и тебе по следам моим идти в путь славы об руку с сыном Ахиллесовым. Ты исцелишься и поразишь моими стрелами Париса, виновника бедствий. По разрушении Трои пошлешь на гору Эту Пеану, отцу своему, богатую добычу. Она положена будет на гроб мой как знамя победы, одержанной моим оружием. А ты, сын Ахиллесов, знай, что ни ты без Филоктета, ни он без тебя не может быть победителями. Идите оба, как львы, ищущие вместе добычи. Я пошлю к стенам Трои Эскулапа уврачевать Филоктета. Греки! Любите более всего и соблюдайте закон благочестия. Все погибает, благочестие вечно.
Тогда я воскликнул:
– О день благословенный! Животворный свет! Наконец ты мне являешься. Повинуюсь! Прощайте, пустынные места! Простите, нимфы злачных лугов! Не слышать уже мне глухого ропота волн этого моря. Прощай, берег, где я столько лет переносил непогоды! Простите, горы, где эхо столько лет повторяло мои стоны! И вы, струи сладостные, поившие меня водой горести, простите! Будь благословенна земля, принявшая страждущего! Да совершу я благополучно путь, предприемлемый по воле богов и друзей моих!
Таким образом мы оставили Лемнос и прибыли под стены Трои. Махаон и Подалир, по божественному знанию отца их Эскулапа, уврачевали или, по крайней мере, привели меня в то состояние, в каком ты меня видишь. Я не стражду, обновилась и вся моя крепость, но несколько еще хромаю. Париса я сразил, как стрелок поражает из лука робкого, молодого оленя. Скоро затем Илион обращен был в пепел. Все прочее известно тебе.
При всем том оставалась еще во мне тайная вражда против Улисса, я не мог забыть своих бедствий, вся его доблесть не могла преодолеть во мне этого чувства. Но присутствие сына, во всем ему равного, и невольная к нему любовь обращают к отцу мое сердце.
Книга шестнадцатая
Сражение между Телемаком и Гиппиасом.
Телемак победитель.
Сокрушение его о победе.
Адраст внезапно нападает на союзников.
Телемак слушал Филоктета, как будто лишенный всех чувств, кроме слуха, не отводил взора от великого мужа. Различные страсти, которые возбуждались в Геркулесе, Филоктете, Улиссе, Неоптолеме, по мере того как они выходили в рассказе, на незлобном лице его были видны как в зеркале. То прерывал он Филоктета невольным воскликновением, то, погруженный в глубокую думу, казалось, исчислял последствия слышанных происшествий. Когда Филоктет описывал замешательство Неоптолема, незнакомого с искусством притворствовать, он был в таком же замешательстве; можно было принять его за самого Неоптолема.
Союзная рать следовала в стройном порядке против Адраста, царя Донийского, презрителя богов и хитрого клятвопреступника. Телемак встречал большие трудности в поведении с царями, взаимно от зависти скрытными недоброхотами. Надобно было ему не навлечь на себя ни от кого из них подозрения и у всех снискать равную дружбу. Нрав его, от природы добрый и искренний, не был приветлив. Он не думал о том, что могло быть другим в удовольствие, не был привязан к богатству, но не умел благодетельствовать. Таким образом, он, с сердцем великодушным, с любовью ко всему доброму, по-видимому, не был ни готов на услуги, ни щедр, ни признателен, не умел ни дружбы ценить, ни находить и отличать прямого достоинства, следовал своим склонностям без размышления. Мать его, невзирая на все труды Менторовы, внушила ему с детства такую надменность и гордость, что они затмевали в нем все любезные свойства. Он думал о себе, что в нем текла кровь, совсем иная от прочих, о других – что они созданы лишь на потеху и на службу ему, что долг их предугадывать его желания и, как божеству, приносить все ему в жертву. Счастье служить ему было в глазах его уже довольно великим возмездием за всякую службу. В исполнении воли его не должно было находить ни преграды, ни невозможности. Малейшая медленность раздражала огненный нрав его.
Кто видел его в таком природном расположении, тот мог заключать, и справедливо, что он ни любить никого не мог, кроме себя, ни чувства ни к чему не имел, кроме собственной своей славы и удовольствий. Но холодность к другим и непрестанное занятие самим собой были в нем последствием непрерывного упоения от необузданных страстей. Приученный матерью с нежных лет к яду лести, он показал на себе поучительный пример участи, нередко несчастной, – родиться в величии. Все превратности судьбы, жестокой к нему еще с младенчества, не могли укротить в нем высокомерия и пылкости. Всего лишенный, всеми оставленный, переходя из бедствия в бедствие, он нимало не утратил своей гордости. Она всегда возникала в нем с новой силой, как гибкое пальмовое дерево, с каким бы трудом ни было к земле наклоняемо, всегда поднимается само собой.
В присутствии Ментора слабости его не показывались, исчезали еще со дня на день более. Как бурный конь мчится по обширному лугу, и ни пропасти, ни крутизны, ни быстрые потоки не останавливают его, он знает руку и голос одного только всадника, своего повелителя, так Телемак, нетерпеливый и пылкий, мог быть воздерживаем одним Ментором. Но зато мудрый старец одним взглядом вдруг останавливал его в самом пламенном порыве, он тотчас разумел всякий взгляд его, и чувства добродетели тогда же возвращались в его сердце. В мгновение ока Ментор переменял лицо его гневное в лицо кроткое и светлое. Нептун, когда возносит трезубец и грозит разъяренным волнам, не с большей скоростью укрощает мрачные бури.
По разлуке с Ментором страсти его, дотоле смиренные, как поток, прегражденный плотиной, обрели всю свою силу.
Он не мог сносить надменности лакедемонян и Фаланта, их предводителя. Поселение, основавшееТарент, составилось из молодых людей, родившихся во время Троянской войны, взросших без всякого призрения. Незаконное рождение, разврат матерей, своеволие, в котором они воспитаны, оставили в них свирепство и дикость. Они походили на скопище разбойников более, чем на общество греков.
Фалант везде искал случая прекословить Телемаку, часто прерывал его в общих совещаниях, презирал советы его – неопытного юноши, смеялся над ним – молодым человеком изнеженным, обращал внимание военачальников на малейшие его погрешности, везде сеял зависть и описывал союзникам гордость его ненавистными красками.
Телемак взял в плен несколько дониян. Фалант считал их своими пленниками, говоря, что он с лакедемонянами разбил этот отряд неприятелей, а Телемак, встретив их уже побежденных и в бегстве, подоспел только спасти им жизнь и в стан отвести, обезоруженных. Телемак утверждал, напротив того, что победа его и что он спас самого Фаланта от поражения. Оба предстали на суд союзных царей, сразились словами, Телемак вышел из себя до такой степени, что даже делал угрозы Фаланту: они ринулись бы тут же один на другого, если бы не были удержаны.
У Фаланта был брат по имени Гиппиас, витязь храбростью, искусством в боях и отличный силой. Поллукс, говорили тарентинцы, не лучше его сражался в кулачном бою, в ристании не уступил бы он Кастору. Геркулес станом и крепостью, он был страшен всему войску не столько еще силой и мужеством, как строптивым и свирепым нравом.
Видя, с какой надменностью Телемак угрожал его брату, Гиппиас берет пленных и отводит в Тарент, не дожидаясь суда союзных царей. Телемак, тайно извещенный, закипев гневом, уходит. Как зверь бежит за ловцом, стрелой уязвленный, пена клубится в пасти, так он с копьем в руке огненными глазами ищет по всему стану соперника; встретились – и вся ярость в нем запылала. Он был здесь не Телемак благоразумный и кроткий, питомец Минервин, а неистовый юноша, лев раздраженный.
– Остановись, бесчестный! – крикнул он Гиппиасу. – Посмотрим, можешь ли ты похитить у меня доспехи моих пленных. Не вести тебе их в Тарент, иди сам на мрачный берег Стикса, погибни!
И бросил в него копье, но с таким остервенением, что не мог размерить удара: копье пролетело мимо Гиппиаса. Тотчас он обнажил меч свой, тот золотой меч, который, оставляя Итаку, получил в залог любви от Лаерта. Лаерт в юности приобрел им великую славу, омыл его в крови многих знаменитых вождей епиротских на войне, в которой был победителем. Лишь только он обнажил меч, Гиппиас, гордый превосходством своей силы, бросился вырвать его у Телемака. Меч в руках их переломился. Они схватились, сшиблись, оба, как звери, один другого терзающие, засверкали глазами, то сжавшись, то вытянувшись, то наклоняясь, то поднимаясь, рвались, жадные до крови. Вдруг быстро, как молния, друг на друга грянули, стали ногой против ноги, рукой против руки, сплелись – оба, как одно тело. Гиппиас, в летах силы и крепости, по-видимому, должен был подавить Телемака в нежном цвете юности, – и уже дыхание в нем прерывалось, колена под ним подломились, он пошатнулся; Гиппиас стиснул его с новым усилием, роковой час предстоял сыну Улиссову, жизнью он заплатил бы за дерзость и пылкость, если бы Минерва, оставив его на малое время в явной опасности для вразумления, но храня его вблизи и издалека своим промыслом, не обратила победы на его сторону.
Сама она не оставила царских чертогов в Саленте, а послала Ирису, быструю вестницу богов. Летит на легких крыльях Ириса по беспредельному воздуху, след ее горит разноцветными огнями в облаке, стелющемся светозарной полосой. Достигает она берега, где стояли несчетные рати союзные, издалека еще видит битву, ярость, усилия соперников, видити опасность, грозящую сыну Улиссову, содрогнулась, приближается к нему незримая, осененная светлой мглой из тонких паров, и в тот самый час, как Гиппиас в полном чувстве превосходства своей силы считал уже себя победителем, покрывает юного питомца Минервина эгидом, вверенным ей богиней мудрости. Телемак, совсем изнуренный, вдруг ободряется: ожило в нем прежнее мужество. С тем вместе робость находит на Гиппиаса: изумленный, он чувствует руку, свыше над ним тяготеющую. Телемак теснит его, рвется сбить с ног то в том, то в другом положении, сдвигает его с места, не дает ему оправиться ни на мгновение ока, наконец, повергает его наземь и сам падает на побежденного. Великий дуб на горе Иде, подрубленный секирой, с глухим гулом по всему лесу не производит столь ужасного треска падением, когда земля от него стонет и все вокруг потрясается.
Но мудрость тогда же возвратилась в сердце сына Улиссова со всей силой. Лежал еще Гиппиас в прахе под ним, а он сокрушался уже о погрешности, что поднял руку на брата одного из союзных царей. Печальный душой, он вспомнил мудрые советы Менторовы, стыдился победы, признавал себя достойным поражения. Фалант в бурном порыве гнева прилетел к брату на помощь и пронзил бы копьем Телемака, если бы не боялся пронзить вместе лежавшего под ним Гиппиаса. Жизнь врага была во власти сына Улиссова. Но гнев уже погас в его сердце. Он старался загладить погрешность великодушием, встал и говорил:
– Гиппиас! Я хотел только показать тебе, что ты несправедливо презирал мою молодость. Живи! Ты витязь мужеством и силой! Боги были мне поборниками: покорись их могуществу, забудем вражду и станем единодушно против дониян.
Гиппиас встал, покрытый пылью и кровью, посрамленный, с яростью в сердце. Фалант не смел посягнуть на жизнь того, кто так великодушно даровал жизнь его брату, был в недоумении, вне себя. Союзные цари пришли на место единоборства и отвели в одну сторону Телемака, в другую Фаланта и Гиппиаса, который, уничиженный, стоял с потупленным взором. Войска не могли довольно надивиться, как Телемак в нежном цвете возраста, когда сила в человеке еще не созрела, мог низложить Гиппиаса, исполина ростом и крепостью, подобного тем сынам земли, которые некогда покушались изгнать бессмертных с Олимпа.
Но сын Улиссов не утешался победой, скрылся в шатер свой, посреди общего удивления и громких похвал, с сердцем смятенным, не мог сносить самого себя, стенал о своей запальчивости, видел, до какой степени был несправедлив и безрассуден в пылу гнева, находил в неукротимой своей гордости свойство души тщеславной, слабой и низкой, чувствовал, что истинное величие в кротости, справедливости, скромности и человеколюбии: все это видел, но не смел уже льстить себя надеждой исправления после столь многих преткновений, в борьбе с самим собой рыкал, как лев разъяренный.
Два дня он пробыл в шатре, одинокий, карая сам себя, избегая всякого общества.
– Какими глазами посмотрит на меня Ментор? – говорил он. – Сын ли я Улисса, великого разумом, несокрушимого в терпении? На то ли я здесь, чтобы сеять раздор и смуту в союзной рати, проливать кровь союзников, а не кровь их неприятелей? В пылу дерзости я даже не умел владеть рукой, в бой опасный, неровный вступил с Гиппиасом, предстояли мне смерть и посрамление быть побежденным. Но что же? Я лежал бы уже бездыханный, не стало бы того безрассудного Телемака, того несмышленого юноши, который не внемлет никакому совету, стыд мой сошел бы в могилу вместе со мною. О! Если бы, по крайней мере, мог я надеяться, что столь горестное для меня преткновение будет уже последнее! Стократно был бы я счастлив! Но, может статься, еще сегодня и добровольно я впаду в те же погрешности, которых столько стыжусь и гнушаюсь. Несчастная победа! Мучительные похвалы, жестокий укор мне за мое буйство!
Нестор и Филоктет посетили его, уединенного и безотрадного. Нестор хотел изъяснить ему несообразность его поступка, но, видя с первого взгляда все его сокрушение, мудрый старец старался уже только языком нежной любви утешить его в горести.
Эта распря остановила союзных царей в действиях против Адраста. Они не могли ничего предпринять до примирения Телемака с Фалантом и Гиппиасом, боялись, чтобы войска тарентийские не восстали на бывших с Телемаком юных критян: все волновалось от его погрешности, а сам он, видя перед глазами бедственный плод ее и впереди еще большие опасности, виновник смятения, снедался глубокой скорбью. Цари в недоумении не смели двинуться с войсками, опасаясь, чтобы сеча не поднялась на походе между критянами и тарентинцами. С трудом можно было удержать их от битвы при всей бдительной страже. Нестор и Филоктет непрестанно переходили из шатра в шатер, то к Телемаку, то к Фаланту, неумолимому в мести. Ни Нестор сладким витийством, ни Филоктет снисканной заслугами властью не могли смягчить железного сердца, еще более ожесточаемого мстительными внушениями брата его Гиппиаса. Кротость давно заступила в Телемаке место пылкого гнева, но он упал духом и не находил в ней отрады.
Со смятением вождей соединялось уныние рати: стан обратился в печальный дом, осиротевший после отца семейства, надежды юных сынов, подпоры ближних.
Посреди общей тревоги и уныния вдруг стали слышны стук колесниц, ржание коней гром оружия, вопли, – и скоро свирепый крик победителей слился со стонами раненых, павших на месте сражения и обратившихся в бегство. Пыль, взвившись тучей, закрыла небо, расстлалась по всему стану. Вскоре затем густой дым смешался с черной пылью, затмил воздух и подавлял дыхание. Раздался со всех сторон глухой гул, подобный шуму бурного пламени, изрыгаемого Этной из раскрывшихся пропастей, когда Вулкан с циклопами кует стрелы для Громодержца. Сердца дрогнули от ужаса.
Адраст, недремлющий, неутомимый, внезапно напал на союзников. Все его движения от них были скрыты, ему каждый их шаг был известен. С неимоверной быстротой он обошел в две ночи почти неприступную гору, в которой все проходы были заняты союзными войсками. Владея ущельями, они считали себя вне всякой опасности, надеялись еще разгромить неприятеля за горой по прибытии к ним ожидаемого подкрепления. Адраст, покупая тайны врагов ценой золота, сведал о их намерении. Нестор и Филоктет, вожди, знаменитые мудростью и опытом, не умели скрывать втайне своих предприятий. Нестор в преклонности века любил похвалы и рассказы. Филоктет был молчаливого, но зато пылкого нрава. Надобно было только растревожить его сердце, оно тогда совсем обнажалось. Люди коварные нашли ключ к его сердцу и выведывали от него самые важные тайны. Стоило только тронуть его честолюбие, в порыве гнева, вне себя он громил угрозами, тщеславился верными в руках его способами к достижению цели, при малейшем виде сомнения изъяснял и доказывал их без всякой осмотрительности, и тогда сокровеннейшая тайна вылетала из сердца великого военачальника. Оно не могло хранить тайны, подобно драгоценному, но поврежденному сосуду, из которого приятнейшее вино вытекает.
Подкупленные Адрастом предатели играли слабостями обоих царей. С одной стороны, Нестору они непрестанно сплетали самые лестные похвалы, превозносили прежние его победы, дивились его прозорливости, не истощались в прославлении мудрого старца. С другой стороны, безотходно ставили сети нетерпеливому нраву Филоктетову, говорили ему о неудачах, препятствиях, неудобствах, опасностях, невознаградимых погрешностях. Лишь только огненный нрав его воспламенялся, мудрость его затмевалась, и он тогда не походил на Филоктета.