
Полная версия
Телемак
Потом он велел сложить костер и омыть тело благовонными водами. Застонали от секир великие сосны и, обрушась, катились вниз сверху горы. Дубы, престарелые сыны земли, грозившие небу, высокие тополи, роскошные листьями пышные вязы, буки, краса лесов, покрыли берег Галеза. Возведен сруб в виде правильного здания, дым бурным клубом взвился до облаков.
Шагом тихим и печальным лакедемоняне шли к берегу с потупленными глазами, с опущенными копьями. Глубокое сокрушение написано было на грозных их лицах, из глаз слезы ронялись. За ними следовал Ферезид, старец, удрученный не столько еще бременем лет, сколько горестью, что пережил питомца своего Гиппиаса, с горьким плачем он возводил к небу руки и очи. Со дня смерти Гиппиаса он отрекся от всякой пищи, и сладкий сон с того часа не смыкал его вежды, ни на одно мгновение не прерывал скорби его сердца. Дрожащими ногами он шел за толпой. Ни одно слово не выходило из уст его, заключилось сраженное сердце: так молчит унылое отчаяние. Но когда он увидел костер загоревшийся, то вдруг в исступлении, вне себя воскликнул:
– О Гиппиас! Гиппиас! Мне уже не видеть тебя. Не стало Гиппиаса, а Ферезид еще дышит. Я, безжалостный, научил тебя презирать смерть, любезный мой Гиппиас! Я надеялся, что ты закроешь мне глаза, примешь последнее мое дыхание. Жестокие боги иначе судили, мне велели быть зрителем твоей смерти. Любезный сын, воспитанный мной с неусыпными трудами! Мне уже не видеть тебя. Но я увижу твою мать, как она будет упрекать меня твоей смертью, сама умирая от тоски и грусти, увижу юную твою супругу, как она будет терзать себе перси, рвать на себе волосы – и я буду виновником их горести. Зови меня к себе на берег Стикса, о тень драгоценная! Свет мне ненавистен. Одного я желаю – увидеть еще любезного своего Гиппиаса. О Гиппиас! Гиппиас! Иду к тебе, отдам только последний долг твоему праху.
Между тем тело юного витязя было несомо в гробе, украшенном серебром, золотом и багряными тканями. Смерть погасила огонь в очах, но не могла помрачить всей красоты его. Бледное лицо сохраняло еще остатки приятности. Длинные, черные волосы, каких ни Атис, ни Ганимед не имели, – скоро прах и пепел! – кудрями сходили по шее, снега белейшей. В ребре видна была глубокая рана, в которую вытекла вся его кровь и от которой он сошел в мрачное царство Плутоново.
Печальный и унылый, Телемак шел за гробом, осыпая тело цветами. Достигли места сожжения, и, когда покровы на гробе загорелись, он вновь залился слезами и говорил:
– Прощай, великодушный Гиппиас! Не смею назвать тебя другом. Почий в мире, о тень, достойная славы! Без любви к тебе я позавидовал бы твоему счастью: ты свободен от бедствий, нас окружающих, и путем светлым вышел из плена. О, если бы конец моих дней был подобен твоей кончине. Да прейдет тень твоя воды Стикса, и да внидет в обители Елисейских Полей! Слава да возвестит твое имя позднему потомству! Да почиет прах твой в мире!
На слова его, прерываемые воздыханиями, все войско отозвалось воплем: сожалели о Гиппиасе, рассказывали про его подвиги и соболезновали о смерти его, напоминая все его добрые качества, заслоняли недостатки его пылкого нрава и небрежного воспитания. О Телемаке, нежными чувствами дружбы возбуждавшем во всех еще большее умиление, говорили: «Не это ли тот самый грек, которого мы знали гордым, надменным и недоступным? Какон теперь кроток, человеколюбив, сострадателен! Отец его был любимцем Минервы, любит Минерва и сына: от нее, без сомнения, он получил совершеннейший дар, какой только свыше может ниспослан быть смертному, – мудрость с сердцем дружелюбным».
Огонь обратил в пепел тело Гиппиаса. На прах, еще дымившийся, Телемак вылил благовонную воду, потом собрал прах в золотую пеплохранительницу, обвил ее цветами и понес к Фаланту. Простертый, покрытый ранами, истощенный в силах, Фалант лежал при вратах смерти.
Тромофил и Нозофуг, посланные к нему сыном Улиссовым, употребили все средства к его уврачеванию и мало-помалу возвратили ему жизнь, отходившую; воскресла в нем крепость, тонкая и благодетельная сила, дух здравия, переходя из жилы в жилу, проникал в глубину его сердца, животворный огонь исторгал его из хладных рук смерти. Проходило изнеможение, но не сердечная горесть. Он, напротив того, теперь только начал чувствовать потерю брата. «К чему столько забот о моей жизни, – говорил он. – Не лучше ли бы мне умереть, пойти вслед за любезным моим Гиппиасом и не видеть его погибающего перед глазами моими? О Гиппиас! Отрада, свет моей жизни! Брат мой! Не стало тебя! Мне уже тебя не видеть и не слышать, не прижму я уже тебя к сердцу, не открою тебе своих скорбей, в печали тебя не утешу. О боги! Враги человека! Нет уже у меня Гиппиаса! Но мне ли лишиться его. Не во сне ли я все это вижу? О нет! Все совершилось. Гиппиас! Мне уже не видеть тебя, я был свидетелем твоей смерти, а сам должен жить, пока не отмщу за тебя. Падет от руки моей в жертву твоей тени жестокий Адраст, омывшийся твоей кровью».
Между тем божественные старцы оба старались успокоить смятенное сердце больного, боялись, чтобы от горести болезнь не усилилась и врачевства не остались без действия. Вдруг он увидел шедшего к нему Телемака. При первом на него взгляде возбудились в душе его две противные страсти: жила в его памяти распря между Гиппиасом и Телемаком, а печаль о потере брата питала еще более в нем неудовольствие. С другой стороны, он не забыл, что сам обязан жизнью Телемаку, когда тот исторгнул его из рук Адрастовых, окровавленного и полумертвого. Но когда увидел пеплохранительницу, где заключался драгоценный прах его брата, то залился слезами, обнял Телемака, тотчас не мог говорить, потом сказал ему слабым, прерываемым стонами голосом:
– Достойный сын Улиссов! Добродетель твоя заставляет меня любить тебя. Я обязан тебе остатком угасающей жизни, но тебе же обязан и тем, что дороже мне самой жизни. Без тебя тело брата моего, непогребенное, было бы добычей воронов, и тень его, как несчастная странница, отгоняемая неумолимым Хароном, скиталась бы вечно по берегу Стикса. И все это мне от того, кого столько я ненавидел. О боги! Воздайте ему за всю его благость, а меня избавьте от бедственной жизни. Телемак! Остается тебе отдать последний долг другому брату и тем довершить свою славу.
Фалант, сокрушенный, впал потом в изнеможение. Телемак стоял у одра его молча, ожидая, пока сила к нему возвратится. Вскоре он, ободренный, принял от Телемака пеплохранительницу, облобызал ее, облил слезами и говорил:
– Любезный и драгоценнейший прах! О, когда мой прах соединится с тобой! Иду к тебе, о тень брата и друга! Телемак отмстит за тебя и за меня.
Но каждый день, при пособии искусства Эскулапова, приносил Фаланту новую крепость. Телемак не отходил от больного, а врачи пред глазами его не щадили ни труда, ни внимания в пользовании. Войска дивились доброте его сердца, скорого на помощь врагу, еще более, нежели мужеству и разуму его при спасении союзников в битве.
При всех заботах он переносил всю тягость военной жизни неутомимо и бодро, спал мало, и кратковременный сон его бывал прерываем или частыми донесениями не только днем, но и ночью, или внезапным всегда в разных местах и в разные часы обозрением стана, чтобы видеть, все ли были бдительны на страже. Нередко он возвращался, покрытый потом и пылью, пищу употреблял самую простую, жил, как обыкновенный воин, стараясь показать собой другим пример трезвости и терпения, при недостатке в продовольствии предварял ропот в войске охотной наравне со всеми покорностью общей нужде. Но при столь трудной и тягостной жизни тело его не только не ослабевало, но еще окрепло. Сходила с лица его волшебная нежность приятностей – ранняя заря первого возраста, лицо в цвете потускло, но возмужало, менее в нем стало неги, но более силы.
Книга восемнадцатая
Телемак оставляет стан и, заключая по сновидениям, что отец его скончался, сходит в царство мертвых.
Описание Тартара.
Адраст с разбитым войском отступил за гору Авлонскую и там ожидал подкрепления, надеясь еще раз грянуть на неприятеля, подобный голодному льву, прогнанному от овчарни: идет, свирепый, обратно в глушь дремучего леса, в темное свое логовище, острить зубы и когти и, замыслив гибель стада, выжидает благоприятного времени.
Учредив в стане строгий порядок, Телемак думал уже только о совершении любимого своего намерения, тайного от всех полководцев. Давно с крушением сердца каждую ночь во сне он видел Улисса. Улисс всегда являлся ему под конец ночи, перед тем как утренняя заря приходила прогонять звезды с тверди небесной, а с лица земли сон со всеми его спутницами, беглыми мечтами. Представлялось ему иногда, что он видел его нагого, на незнакомом, но приятнейшем острове, на берегу прозрачной реки, в долине, цветами усеянной, в кругу нимф, которые бросали ему покровы на тело, иногда, – что слышал его речи в великолепных, светлых золотом и слоновой костью чертогах, где предстоящие, каждый в венке из цветов, внимали ему в сладость и дивовались. Часто Улисс вдруг являлся ему на празднестве, где все дышало посреди прохлад небесной радостью и слышался волшебный голос со звуками лиры, с которой в нежности не могли сравниться ни песни муз, ни звук лиры самого Аполлона.
Воспрянув, печальный от восхитительных сновидений, он говорил: «Отец мой! Любезный отец! Сны ужаснейшие были бы для меня утешительнее. Райские видения! Но они показывают, что ты уже сошел в обитель блаженных душ, приявших от богов вечный мир в возмездиеза добродетели. Не мечты во сне – вижу Поля Елисейские. Мучительная казнь – жизнь без надежды! Но, любезный отец мой, мне ли и подлинно никогда уже не видеть тебя? Не обнимать уже мне того, кто столько любил меня и кого я ищу с таким трудом, с такими скорбями? Не слышать мне тех уст, из которых мудрость исходила? Не лобызать уже мне той любезной, победоносной руки, которая низложила столько врагов? И она не накажет безумных преследователей моей матери? И Итаке уже никогда не восстать из развалин? О боги, враги отца моего! Ваш мне дар – зловещие сны: они уносят жизнь, исторгая из сердца надежду. Не могу я жить в таком томлении и неизвестности. Но что я говорю? Еще ли я не уверен в том, что нет уже на свете Улисса? Сойду в царство тьмы искать его тени. Сошел туда Тезей, преступный, с хулой в устах на преисподних богов, а я пойду, руководимый благоговением. Сошел Геркулес: я далек от Алкида, но и дерзновение идти по стопам великого славно. Орфей повестью о своем злополучии приклонил на жалость сердце неумолимого бога и испросил у него Евридике свободу возвратиться в страну живых. Я достоин ее сострадания: потеря моя несравненна. Юная дева, одна из тысяч, может ли сравниться с мудрым Улиссом, чтимым всей Грецией? Пойду и, если так суждено, погибну. Страдальцу ли бояться смерти? Плутон и ты, Прозерпина! Я скоро испытаю, так ли вы безжалостны, как говорят о вас нам предания. Отец мой! По суше и по морю тщетно я странствовал за тобой: пойду, не найду ли тебя в мрачной обители мертвых? Если богам неугодно, чтобы я увидел тебя лицом к лицу на земле, еще на свете солнца, то, может быть, они даруют мне утешение узреть хоть тень твою в области ночи».
Так говоря, он окроплял слезами постелю, потом вдруг вставал и в дневном свете искал отрады в мучительной грусти от сновидений. Но, как стрела, она запала ему в душу, везде и всегда с ним неразлучная.
В тоске сердца он решился сойти в преисподнее царство в знаменитом месте, известном под именем Ахеронтии, недалеко от стана. Там была ужасная пещера, путь к берегам Ахерона, которым и боги не смеют красться. На скале стоял город, как гнездо на верху высокого дерева. У подошвы горы начиналась пещера, куда никто из смертных не смел приблизиться. Пастух отгонял от нее свое стадо: воздух там заражался от серных паров Стигийского озера, выходивших из этого страшного вертепа.
Кругом ни трава, ни цветы не росли, ни тихие зефиры никогда не веяли, ни юные прелести весны, ни богатые дары осени не показывались. Уныло лежала бесплодная земля в запустении, изредка только виднелись голые кустарники или плакучие кипарисы. Вдали еще Церера переставала награждать золотой жатвой труд земледельца, и надежда на плоды Вакховы всегда была тщетной: не созревали, но на тощей лозе вянули гроздья. Не бежала струя за струей печальной наяды, дремали горькие и мутные воды. Никогда птицы не пели в этой мертвой и дикими тернами заросшей пустыне, не находили там они сени и улетали петь любовь под другим, приятнейшим небом: слышны были только зловещее завыванье совы или крик ворона. Трава даже была напитана горечью, и стада на ней никогда не играли. Вол бегал от юницы, и унылый пастух забывал свирель и цевницу.
Густой и черный дым по временам выходил из пещеры: день переменялся в темную ночь. Окрестные жители спешили тогда приносить преисподним богам жертвы за жертвами умилостивления. Но жестокие боги, послав гнев свой в смертоносном поветрии, часто пожинали в жертву примирения юношей в полном цвете возраста или на заре еще лет нежных младенцев.
В этом страшном месте Телемак решился искать путь в мрачное царство Плутоново. Минерва, недремлющий страж его с незримым эгидом, приклонила к нему сердце безжалостного бога. Сам Юпитер по мольбе ее велел Меркурию, сходящему каждый день в ад, предавать Харону предназначенное судьбой число усопших, объявить царю теней волю его: впустить в свою область сына Улиссова.
Тайно от всех Телемак оставляет стан ночной порой, идет при свете луны и взывает к этой могущественной богине, которая на тверди небесной – блистательное светило ночи, на земле – целомудренная Диана, в преисподней области – страшная Геката. Богиня прияла мольбу его с благоволением: сердце его было чисто, и подвиг его был дерзновением сыновней любви богоугодной.
Достигнул он входа в пещеру – и вдруг услышал глухой гул подземного царства. Земля под ногами его колебалась, небо горело от зарева молний, огненный дождь падал на землю. Дрогнуло сердце юного героя, холодным потом облилось все его тело, но не упал в нем дух мужества. Он возвел очи, воздел руки на небо, воскликнул: «О всесильные боги! Я приемлю ужасные предзнаменования залогом счастья: совершите свое дело!» Сказал – и твердым шагом ступил в пещеру.
Тогда черный дым, смертоносный для всякого подходившего к тому месту животного, рассыпался, и убийственный смрад исчез на краткое время. Телемак входит один – и кто же из смертных дерзнул бы за ним следовать? Два критянина, которым он вверил свою тайну, спутники его только до некоторого расстояния от пещеры, остались в отдаленном храме, в трепете и полумертвые, моля богов, но без надежды увидеть вновь Телемака.
С мечом в руке сын Улиссов вошел в страшную тьму подземного царства и скоро завидел слабое, тусклое мерцание, подобное огню вдали на поле в ночную пору: смотрит – вокруг его носятся легкие тени; мечом он гонит их прочь от себя, потом усматривает печальный берег реки, полной ила, едва зыблющей мутные и усыпленные воды, а по берегу тьмы не погребенных по смерти, подходящих с мольбами тщетными к неумолимому Харону. Вечный старец, юный крепостью сил, с лицом всегда скорбным и пасмурным, грозный, отгоняет несчастных пришельцев и берет в ладью к себе юного грека. Телемак на первом шагу слышит отчаянные стенания тени.
– В чем твое несчастие, – спросил он тень, – и кто ты был на земле?
– Я Набофарзан, – отвечала тень, – царь великого Вавилона. От имени моего трепетали все народы на Востоке, вавилоняне поклонялись мне в мраморном храме, где стоял мой образ из золота и где курились перед ним денно и нощно аравийские драгоценнейшие благовония. Никогда никто не воспрекословил мне безнаказанно. В полную чашу сладостей жизни прилагались для меня новые каждый день удовольствия. Я был молод летами и крепостью. Сколько наслаждений оставалось еще мне на престоле! Но женщина, предмет моей страсти, воздавая за любовь ненавистью, показала мне, что я не бог: опоила меня ядом – и вся моя слава исчезла. Вчера прах мой с пышным обрядом положен в золотую пеплохранительницу: плакали, рвали на себе волосы, многие при сожжении моего тела хотели даже броситься в огонь, умереть вместе со мной. Приходят еще и теперь к великолепному моему гробу проливать заказные слезы, но ни одно сердце обо мне не посетовало, имя мое вспоминается с ужасом даже в собственном моем семействе, а здесь я уже терплю страшные казни.
– Но был ли ты истинно счастлив в свое царствование, – спросил его Телемак, растроганный неожиданным зрелищем, – знал ли ты тот сладостный мир, без которого сердце посреди всех прохлад жизни томится в тесноте духа?
– Нет! – отвечал вавилонянин. – И язык твой для меня непонятен. Такой мир мудрые славят как верховное благо, мне он совсем неизвестен. Сердце мое непрестанно было волнуемо новыми желаниями, страхом и надеждой. Я старался оглушать себя шумом страстей, продолжал в себе упоение, боялся, чтобы оно не прекратилось, самый слабый свет спокойного, здравого разума и на краткий час был бы мне язвителен. Таким миром я наслаждался: всякий иной для меня – мечта небывалая. Вот мое счастье, о котором я теперь сокрушаюсь!
И рыдал он, малодушный, расслабленный сластолюбием, незнакомый с постоянным терпением в горести. Окружали его рабы, умерщвленные в честь его при погребении и отданные Меркурием Харону вместе с царем с полной властью над прежним владыкой. Не боялись уже его тени рабов, держали на несокрушимой цепи, осыпали ругательствами, говорила ему одна: «Ты думал, что мы не люди. Как ты мог дойти до такого безумия, чтобы считать себя богом? И не вспомнил, что был такой же смертный, как и другие?» Другая с злобным смехом: «Ты не хотел слыть человеком – и справедливо! Ты был изверг без всякого чувства человеческого!» Третья: «Что же теперь? Где твои ласкатели? Раздавать тебе уже нечего, не можешь быть и злодеем. Смотри – ты раб рабов своих. О!.. Боги долго медлят с мечом правосудия, но рано или поздно карают».
При столь жестоких поруганиях Набофарзан, вне себя от ярости и отчаяния, пал лицом наземь, рвал на себе волосы. Харон сказал рабам: «Возьмите за цепь и поставьте его на ноги. Он не достоин той отрады, чтобы сокрыть свое посрамление. Пусть все тени Стикса будут свидетелями и оправдают богов, долго терпевших на земле владычество злодея. Но, вавилонянин, здесь еще только начало болезней, предстанешь пред лице Судии, непреклонного Миноса!»
Так говорил страшный Харон. Ладья между тем достигла берега царства Плутонова. Стекались тени смотреть на живого посреди мертвых, но лишь только Телемак ступил на берег, они разбежались, как тени ночные рассыпаются от дневного света. Харон, обратив на юного грека очи уже не грозные, сказал с лицом прояснившимся: «Любезный богам смертный! Когда тебе суждено войти в царство ночи, для всех живых заключенное и недоступное, то спеши, куда Судьба призывает тебя. Вот путь, который приведет тебя в чертоги Плутоновы! Увидишь бога на престоле и примешь сам от него дозволение вступить в заповеданные обители».
Отважно идет Телемак по указанному пути, со всех сторон видит летающие тени, бесчисленные, как песок на краю моря, и посреди необозримого волнения, в глубокой, мертвой тишине беспредельного пространства исполняется священного ужаса. Когда же он приблизился к мрачному дворцу неумолимого Плутона, то волосы на нем встали дыбом, колена под ним подломились, на устах замер голос, с трудом он мог сказать: «Грозный бог! Ты видишь пред собой сына несчастного Улисса! Прихожу к тебе узнать, сошел ли уже отец мой в твое царство или еще странствует под солнцем?»
Плутон сидел на черном престоле с лицом бледным, суровым, с челом, покрытым морщинами, грозным. Молнии сверкали из впалых очей, вид живого человека был ему ненавистен, подобно тому как свет язвителен для глаз животного, выходящего из логовища только в ночную пору. Прозерпина сидела подле него, и она одна привлекала на себя его взоры, одна смягчала его сердце вечно юной, вечно цветущей красотой. Но жестокость мужа отражалась и на ее божественных прелестях.
У подножия престола стояла Смерть, бледная, алчная, с косой, все пожинающей и непрестанно изощряемой. Носились вокруг скорби задумчивые, подозрения, непрерывно терзающиеся, мщение, изъязвленное и роняющее кровь с себя каплями, несправедливая ненависть, скупость, сама себя снедающая, отчаяние с разодранным собственными руками сердцем, необузданное и всегубительное честолюбие, измена, жаждущая крови и издыхающая от ожидания возмездия за злодеяния, зависть, разливающая вокруг себя яд смертоносный и кипящая злостью от бессилия вредить ненавидимым, неверие, само себе роющее бездну и низвергающееся без всякой надежды восстать от падения, гнусные призраки, мечты, в страх живым представляющие образы мертвых, ужасные сновидения и бессонница, равно мучительная – зловещие тени, которые окружали престол неумолимого Плутона, жители мрачных его чертогов.
Гробовым голосом бог отвечал Телемаку, и от слов его дрогнули все основания ада. «Юный смертный! – сказал он. – Судьбе угодно предоставить тебе нарушить закон священной страны теней. Последуй вышнему предопределению. Не нужно мне говорить тебе, где твой отец: свободно можешь искать его в моей области. Как он был царем на земле, то пройди только с одной стороны ту часть мрачного Тартара, где злым царям уготованы казни, а с другой – Поля Елисейские, где благолюбивые цари приемлют возмездие. Но путь в Елисейские Поля идет через Тартар. Иди и не медли выйти из моей области».
Сын Улиссов быстро проходит необозримое, пустое пространство, сгорая нетерпением увериться, найдет ли отца, и стремясь удалиться от грозного лица бога, содержащего в страхе живых и мертвых. Скоро он завидел уже вблизи мрачный Тартар с черным, выходившим из него дымом, которого убийственный смрад, если бы проник он в страну живых, распространил бы по земле ужасы смерти. Дым тучей плавал над огненной рекой, волнуемой пламенными вихрями: ничего нельзя было явственно слышать от шума бури, подобного гулу быстрого потока, когда он низвергается сверху высокой скалы в недоступную бездну.
Вдохновленный свыше Минервой, Телемак безбоязненно входит в преисподнюю область. С первого шага он встретил тьму людей самых низких в мире состояний, наказанных за искание богатства обманами, вероломством, жестокостями. Там же увидел он множество богопротивных лицемеров, которые под личиной рвения к святости обращали ее в орудие тщеславия и легковерных вовлекали в свои сети. Употребив во зло даже добродетель, совершеннейший дар, какой только снисходит свыше, они были наказаны как величайшие злодеи. Дети, умертвившие родителей, жены, омывшие руки в крови супругов, изменники, с нарушением клятвы открывшие врагам путь в родную землю, не так страдали и мучились, как лицемеры. Судьи Аида так положили за то, что лицемеры не довольствуются злобой, как все злодеи, а хотят еще слыть благолюбивыми и ложной добродетелью убивают в людях всю любовь и доверие к истинной добродетели. Боги были их игралищем, посрамленные ими перед людьми, теперь всемогущая месть нещадно карает их за поругание.
За ними видны были другие, в глазах мира совсем невиновные, но небесным правосудием наказуемые без милосердия: неблагодарные, лжецы, ласкатели, воспевавшие хвалу пороку, злостные клеветники, поносившие добродетель, наконец, те наглые люди, которые, сами ничего не зная основательно, все дерзко решили в подрыв чести и на пагубу невинных.
Неблагодарность против богов почиталась самой черной: так и наказывалась. Минос говорил: «Называется извергом сын неблагодарный против отца, друг против друга, подавшего ему руку помощи, а в славу вменяется быть неблагодарным против богов, от которых и жизнь, и всякий дар, и всякое благо. Не им ли человек даже рождением своим обязан более, нежели родителям? Пороки, на земле не наказанные, прощаемые, в аду нещадно преследуются всесоглядающей, неумолимой местью».
Между тем Телемак, видя трех судей ада на седалищах и стоявшего перед ними человека, дерзнул спросить о его преступлениях. Судимый остановил его и говорил: «Я не сделал никакого зла, все мое удовольствие было добро творить, я был великодушен, справедлив, щедр, сострадателен: в чем моя вина?» Минос отвечал ему: «Перед людьми ты ни в чем не виновен, но кого более ты должен был чтить – людей или богов? Ты гордишься справедливостью: в чем же она? Ты исполнил все обязанности к людям, но люди сами ничто; ты был добродетелен, но приписывал всю свою добродетель самому себе, а не богам, ниспославшим ее тебе в дар по своей благости; ты желал наслаждаться плодами своей добродетели, думал только о самом себе, не знал иного бога, кроме себя. Боги, сотворившие все, и все для самих себя, непреложно блюдут свое право. Ты забыл их: забыт будешь и ими; все бытие свое ты посвящал себе, а не им: предадут они тебя и на казнь самому же себе. Ищи, если можешь, отрады в своем сердце. Отлученный от людей, угодник их, ты теперь одинокий, сам с собой, своим же кумиром. Без любви и благоговения к богам, которым все подобает, нет истинной добродетели. Ложная твоя добродетель долго ослепляла людей, всегда скоро прельщаемых призраками, но посрамится. Люди судят о пороках и добродетелях каждый по внушению любимой своей страсти, оттого они слепы в познании зла и добра. Несправедливые суды здесь исчезают от света божественного. Дивное перед людьми часто здесь осуждается, а осуждаемое ими оправдывается».