
Полная версия
Телемак
Приемля знаки царского благоволения с почтением и кротостью, Филоклес нетерпеливо желал удалиться от оваций народных, пошел за царем во дворец. Ментор и он до того никогда друг друга не видели, здесь с первого шага стали искренними друзьями, как будто всю жизнь провели неразлучно. Боги, ослепляя злых, так, что те, и видя, не видят добродетельных, даруют добродетельным разум познавать единомышленных. Сердце сердцу весть подает. Сам дух добродетели соединяет любящих ее союзом согласия.
Филоклес недолго оставался при дворе, испросил у царя дозволение поселиться возле Салента, в месте уединенном, где так же, как и в Самосе, жил просто и скромно. Идоменей и Ментор посещали его почти ежедневно в пустынном жилище, рассуждали с ним об утверждении законов на незыблемых основаниях и о прочном образовании правления ко благу народа.
Два было главных предмета их совещаний: воспитание юношества и занятия в мирное время.
– Дети, – говорил Ментор, – принадлежат не столько родителям, сколько отечеству: они дети народа, надежда и сила его. Поздно исправлять в них запущенные пороки, не довольно и того, чтобы удалять недостойных от службы общественной: лучше предварять, нежели быть в необходимости карать зло. Царь, отец народа, еще более отец юношества, которое цвет государства. Плод от цвета. Царь потому обязан и сам, и посредством других недреманно пещись о воспитании юношества. Надобно соблюдать ненарушимо законы Миносовы, предписывающие воспитывать детей в равнодушии к страданиям и к самой смерти. Презрение богатства и роскоши со всеми ее наслаждениями пусть будет для них подвигом чести, несправедливость, ложь, нега, неблагодарность – позорными пятнами бесславия. Пусть они поют с самых нежных лет хвалы героям, возлюбленным богами и ознаменовавшим ревность к отечеству доблестью в битвах, жертвами великодушия. Пусть волшебные звуки лиры, пленяя душу, говоря сердцу, внушают им непорочность кротких и чистых нравов. Пусть они учатся быть нежными друзьями, верными союзниками, справедливыми даже и против лютейших врагов. Казни, смерть пусть будут для них менее страшны, чем малейший упрек совести. Начинайте благовременно насаждать в них такие чувства, пусть открывает им путь в сердца сладостная сила лиры и пения. В немногих тогда не возгорится любовь к славе и добродетели.
Весьма важным предметом Ментор считал учреждение общественных училищ, где юноши могли бы окрепнуть в самых тяжких телесных упражнениях, не вкусив ни неги, ни праздности – язвы, пагубной и для блестящих дарований; признавал нужными многообразные игры и зрелища, посредством которых можно было бы дать духу народному доброе направление, а телу живость, гибкость и крепость, предназначал награды к возбуждению соревнования, но первой основой благонравия считал брак в юных летах, полагая, что выбор жены по сердцу, приятной умом и наружностью, родители должны оставлять детям на волю без всяких корыстных расчетов.
Посреди размышлений о средствах сохранить в юношестве чистоту нравов, непорочность, любовь к труду, покорность законам, рвение к славе Филоклес, воин в сердце, сказал Ментору:
– Все эти правила и упражнения принесут мало пользы, если наше юношество, вечно в мире, завянет, не испытав ни опасностей ратного поля, ни нужды изведать свое мужество. Мало-помалу народ ослабеет, дух доблести погаснет, роскошь произведет растление нравов. Другие воинственные народы без труда покорят народ слабый, и за желание избежать бедствий, неразлучных с войной, в возмездие он должен будет принять узы всегда ужасного рабства.
– Бедствия войны, – отвечал Ментор, – всего ужаснее. Война истощает, сосет государство, и нередко оно клонится к падению в то самое время, как гром побед раздается. С каким бы успехом война ни была начата, никто не может быть уверен в том, что окончит ее без превратностей, часто плачевнейших. С каким бы превосходством сил вы ни выступили на поле брани, маловажная погрешность, внезапный ужас, ничтожный случай могут из рук у вас вырвать победу и лавры отдать неприятелю. Но пусть победа и неотступно следует за вашими знаменами, как послушная пленница, вы, истребляя врагов, истребляете сами себя, народ у вас уменьшается, земля остается невозделанной, поля в запустении, торговля упадает, к довершению зол, полезнейшие законы колеблются, нравы портятся, юноши презирают учение, нужда велит смотреть сквозь пальцы на пагубное своеволие в войске, правосудие, внутреннее благоустройство, все изменяется в смутную годину. Кто проливает кровь человеческую для краткой и преходящей славы или для распространения пределов своей области, тот не достоин взыскуемой славы; желая похитить чужое, он не заслуживает и того, что имеет.
Есть средство и без войны поддержать в народе мужество в мирное время. Могут способствовать тому устанавливаемые нами телесные упражнения, награды к возбуждению соревнования, правила чести и доблести, которые будут внушаемы детям на заре еще лет их прославлением великих подвигов геройских. Присовокупите к тому труд и трезвую в жизни умеренность. Этого мало: если союзный с вами народ в брани с другими, посылайте на войну цвет своего юношества, особенно тех, в ком будет виден отличный дар к ратному делу и кто потому может воспользоваться опытом с большим успехом. Таким образом, вы приобретете себе уважение союзников: союз с вами для всех будет дорог, разрыв страшен. Без войны и разорительных усилий вы будете иметь у себя воинов юных, бесстрашных, знакомых с опасностями. Но и в мирное время отличайте почестями любовь и дарования к ратному делу. Содержать войско, всегда готовое на защиту отечества, уважать людей, отличных на этом поприще, иметь всегда таких, которые служили под чуждыми знаменами и знают силу, военный порядок, ратную хитрость соседних народов, не предпринимать войны по властолюбию, не бояться ее по малодушию – вот верное средство избегать войны и быть в мире со всеми! Кто в необходимости готов отразить войну войной, тот никогда почти не обнажает меча.
Когда же война загорится между вашими союзниками, будь ты, государь, посредником и примирителем! Приобретешь тем себе славу, постояннейшую всей славы завоевателей, приобретешь любовь и уважение чуждых народов, они взыщут твоей дружбы, ты будешь царствовать над ними доверием, как над подданными своими царствуешь властью, будешь блюстителем тайн, судией договоров, владыкой сердец. Слава твоя облетит землю, и твое имя, как вожделеннейшее благоухание, пройдет из царства в царство до отдаленнейших пределов. Пусть тогда алчный сосед восстанет на тебя несправедливо: на пределах твоих он встретит готовое сопротивление, но вместе встретит другой щит, гораздо могущественнейший – любовь и со всех сторон тебе помощь. Все за тебя, и каждый сосед будет уверен, что в твоей безопасности общее спокойствие. Такой столп крепости надежнее всех стен и всякой твердыни, – и вот неложная слава! Но как мало царей, которые знают эту славу и от пути, ведущего к ней, не устраняются! Они проходят мимо истинной чести и стремятся за тенью и призраком.
Филоклес, удивленный, переходил взором от Ментора к Идоменею и с восхищением видел, с какой алчностью царь собирал и слагал в сердце все слова, исходившие, как река мудрости, из уст великого старца.
Так Минерва в образе Ментора учреждала в Саленте благие законы и общеполезные основания правления, не столько для благоденствия царства Идоменеева, сколько для наставления Телемака очевидным примером, как мудрое правление может устроить счастье народа и царя добролюбивого увенчать нетленной славой.
Книга пятнадцатая
Телемак в стане союзников.
Филоктет рассказывает ему смерть Геркулесову и свои бедствия.
Телемак между тем на поле боевом бесстрашно искал ратной чести. С самого начала похода он старался снискать любовь старых вождей, известных опытностью и славой. Нестор, видев его прежде в Пилосе, всегда верный друг Улиссу, принимал его как сына, давал ему наставления, рассказывал разные примеры, описывал и свои подвиги в юности, и достопамятнейшие деяния героев протекшего века. Память мудрого старца, пережившего три поколения, была как предание древних времен, начертанное на медных и мраморных скрижалях.
Филоктет не имел к нему тотчас такого дружелюбного расположения. Ненависть к отцу, давно любимая пища его сердца, отливалась и на сына. Он не мог без негодования видеть всего того промысла, с которым боги сами, казалось, возводили его к совершенству героев. Но кротостью Телемак преодолел в нем чувство неприязни. Филоктет невольно полюбил в нем скромную добродетель и нередко, один с ним, говорил ему:
– Сын мой! – не боюсь я называть тебя этим именем, – отец твой и я, мы долго были врагами: вражда, которая не потухла в моем сердце даже и по разрушении Трои; отселе прискорбие, с которым я видел доблесть в сыне Улисса. Часто я сам себя упрекал такой слабостью. Но добродетель кроткая, простосердечная, незлобивая, скромная наконец все побеждает, – и нечувствительно он обещал рассказать Телемаку, отчего родилась в нем столь сильная ненависть к Улиссу.
– Надобно нам, – говорил он, – обратиться к отдаленнейшему времени моей жизни. Я был повсюду спутником великого Геркулеса, которому земля обязана истреблением многих чудовищ и пред которым все другие герои – слабые трости перед величественным кедром, перед орлом мелкие птицы. Страсть, от которой все горести, была и для нас источником бедствий. Геркулес, победитель ужасных чудовищ, не мог победить в себе позорной любви… отдал себя на потеху лукавому младенцу. Сгорал он от стыда, когда, бывало, вспомнит, что некогда забыл всю свою славу, – даже прял у ног Омфалы, царицы Лидийской, как сластолюбец, женщина душой, раб слепой страсти; стократно признавался мне, что эта черта его жизни положила неизгладимое пятно на его доблесть, затмила весь блеск его подвигов.
Но, боги! Чему уподобить непостоянство и слабость в человеке? Положась на свои силы, он и не думает быть на страже у сердца. Великий Алкид снова преткнулся, проклиная любовь, запылал новым огнем к Деянире – и счастье его, если бы он сохранил к ней, жене своей, страсть неизменно. Но вскоре юная Гола с лицом, цветущим всеми прелестями, обворожила его душу. Деянира закипела ревностью, терзалась и вспомнила о той роковой одежде, которую получила от Несса, Центавра, пред его смертью как верное средство зажечь любовь в Геркулесе, если бы он, охладев к ней, отдал другой свое сердце. Одежда, обладая смертоносной кровью Центавра, скрывала в себе яд стрел, поразивших это чудовище. Тебе известно, что стрелы, которыми Геркулес умертвил вероломного Несса, омочены были в крови гидры лернейской: от убийственной крови раны от стрел были неисцелимы.
Надев ту одежду, Геркулес тотчас почувствовал тлетворный огонь, проходивший в нем до разделения души и тела. Ужасны были вопли его, повторялись в дремучих дебрях горы Эты, даже море, казалось, им состонало; не так страшен гул от рева волов, когда они, рассвирепевшие, сойдутся на битву. Ликхас, принесший одежду от Деяниры, дерзнул показаться великому страдальцу. В исступлении от мучительной боли он схватил его и махом могучей руки бросил сверху горы, как пращник мечет пращой камень. Полетел несчастный по воздуху, низринулся в море и обратился в скалу, сохраняющую поныне образ человека. Неподвижная посреди разъяренных волн, она издалека устрашает искусных мореходцев.
Свидетель бедственной кончины несчастного Ликхаса, я боялся вверить себя Геркулесу – скрывался в неприступных пещерах. Оттоле видел, как он одной рукой исторгал легко и свободно из земли огромные сосны и древние дубы, земле современные, другой тщетно трудился сорвать с хребта роковую одежду, она прильнула к его коже, срослась с его телом. Раздирая одежду, он вместе раздирал и кожу, и тело. Кровь из него ручьями текла. Наконец доблесть превозмогла в нем страдания, он воскликнул: «Любезный мой Филоктет! Ты видишь язвы, которыми боги карают меня. Боги правосудны. Я раздражил их, нарушил верность супружескую, победитель столь многих страшных врагов, я сам малодушно поработился любви к красоте чуждой. Погибаю – и с удовольствием: смерть моя будет жертвой умилостивления. Но ты, любезный друг! Куда от меня бегаешь? Несчастный Ликхас в исступлении моем от болезненных страданий претерпел от меня жестокость, в которой сам себя я осуждаю. Он не знал, какую принес мне заразу, не заслуживал казни. Но неужели ты думаешь, что я могу забыть долг древней дружбы, поднять руку на друга? Нет! Никогда я не перестану любить Филоктета. Филоктет соберет прах мой, примет мою душу, готовую отрешиться от тления. Но где ты, любезный Филоктет – одна и последняя моя в мире надежда!»
Услышав призывный голос, я не пошел, полетел к нему. Встречает он меня с распростертыми руками, хочет прижать к сердцу и вдруг отпрянул, боялся передать мне тот же мучительный огонь, которым сам сгорал. «Увы! – говорил он, – нельзя мне иметь и этого последнего утешения!»
И немедленно собирает деревья, из земли им исторгнутые, слагает их в костер на вершине горы, восходит на костер с лицом светлым, спокойным, расстилает шкуру немейского льва, покрывавшую столь долго рамена[16] его, когда он, переходя от края до края земли, истреблял чудовища, спасал несчастных, потом, опершись на палицу, велит мне зажечь костер. Руки у меня затрепетали и оледенели от ужаса, но не мог я отказать ему в жестокой услуге. Жизнь уже не была для него даром неба, но лютой казнью. Я даже боялся, чтобы он в исступлении, в смертных болезнях, не сделал чего недостойного доблести, удивившей вселенную.
Когда костер загорелся, он громким голосом сказал мне: «Теперь я вижу опыт истинной твоей ко мне дружбы, любезный мой Филоктет! Честь моя дороже тебе моей жизни. Боги твое возмездие. Оставляю тебе драгоценнейшее свое на земле достояние – стрелы, омоченные в крови гидры лернейской. Язвы от них, известно тебе, неисцелимы. С ними ты будешь, как и я был, непобедим, и не дерзнет противостать тебе никто из смертных. Помни, что я пребыл верен в дружбе даже до смерти, помни всю мою к тебе привязанность. Но если ты истинно состраждешь моим мукам, то можешь даровать мне последнее утешение: обещай не открывать никогда и никому ни кончины моей, ни места, где прах мой положишь».
Я дал ему слово, окропляя слезами костер, поклялся, несчастный, сохранить эту тайну. Просияла тогда в очах его радость, как блистание чистого света. Вдруг огонь взвился вокруг него клубом, и смолк его голос, и он в облаке дыма совсем почти скрылся от моих взоров. Но я увидел еще его посреди пламени, с лицом светлым, как будто увенчанного цветами, омытого благовонной росой, в сонме друзей, в чертоге радостей.
Вскоре огонь истребил в нем все земное и смертное. Все, что при рождении он приял от Алкмены, своей матери, истаяло. Сохранил он по воле Юпитера естество тончайшее, бессмертное, небесный огонь, истинное начало жизни, излияние от света бога богов, – и так, обновленный, вознесся с небожителями под златозарные своды Олимпа, где пьет нектар и где боги сочетали его с богиней юности, любезной Гебой, которая наливала нектар в чашу великого Громодержца прежде, чем эта честь перешла к Ганимеду.
Стрелы, оставленные мне Геркулесом, вместо того, чтобы возвеличить меня перед всеми героями, сделались для меня неиссякающим источником горестей. Цари греческие предприняли отмстить за Менелая бесчестному Парису, похитителю Елены, и совокупными силами разрушить царство Приамово. Прорицание Аполлоново предвозвестило, что надежда их пожать лавры будет тщетна без стрел Геркулесовых.
Улисс, отец твой, всегда первый умом и прозорливостью в советах, принял на себя убедить меня идти на войну против Трои с стрелами Алкидовыми, предугадывал, что они у меня находились. Давно уже Геркулес нигде не являлся, давно не было слуха о новых подвигах его доблести, чудовища и злодеи начинали вновь рассевать ненаказанно ужас. Греки не знали, что подумать: одни полагали, что он скончался, другие – что пошел в страны льдов полуночных смирять скифов. Улисс утверждал, что он умер, и решился получить от меня в том удостоверение: пришел ко мне в то время, когда я, неутешный, оплакивал еще горячими слезами кончину Алкида; долго не знал, как приступить ко мне: я равно бегал от людей и от мысли расстаться с пустыней, где был свидетелем смерти своего друга; непрестанно представлялся мне образ великого героя; рыдал я, смотря на места, сетовавшие вместе со мной. Но язык отца твоего был язык непреодолимого, волшебного убеждения: он разделил со мною всю мою горесть, залился слезами, незаметно пленил мое сердце, овладел моим доверием, возбудил во мне жалость к венценосцам, которые, обнажив меч за правое дело, без меня проливали бы кровь бесполезно. Не мог он исторгнуть от меня тайны, клятвой запечатленной, но, не сомневаясь уже о кончине Геркулеса, молил меня показать ему место, где я предал земле прах его.
Содрогнулся я от одной мысли быть клятвопреступником в тайне, которую обещал перед богами соблюсти в вечном молчании. Но, не смея нарушить клятвы устами, я имел слабость употребить иной язык – боги за то наказали меня – ударил ногой в том месте, где положил прах Геркулесов. Потом я пошел к союзным царям – встретили меня с восторгом, как второго Алкида. На острове Лемнос я желал показать силу стрел своих союзному войску, хотел убить серну на быстром бегу с поля в рощу. Стрела, соскользнув с лука, жалом упала мне на ногу, от раны поныне больную. И вдруг я тогда почувствовал все муки Алкидовы. День ночи, ночь дню передавали мои плачевные вопли, воздух заражался от гнилой и черной крови, истекавшей из моей раны, самые сильные воины едва могли переносить смрад от нее по всему стану. В таком бедственном положении был я предметом общего ужаса, как жертва, правосудно пораженная за преступление небесной местью.
Улисс, тот самый Улисс, который вызвал меня на войну, первый меня бросил: предпочел он здесь, как я после увидел, благо всей Греции, победу над общим врагом всем уважениям дружбы и частного приличия. Прекратились в стане жертвоприношения: до такой степени доходила смута в войске от ужасного вида раны моей, от смрада ее и отчаянных моих воплей! Но когда я остался один, покинутый всеми греками по совету Улисса, эта хитрость показалась мне зверской жестокостью, злобным вероломством. Ослепленный, не разумел я, что все мудрые люди по справедливости должны были восстать на меня вместе с прогневанными мной богами.
Без всякой помощи, без надежды и утешения, в язвах и мучительных болезнях, одинокий, я оставался во все почти время Троянской войны на диком и необитаемом острове, где страшная тишина прерывается только плеском волн о крутой берег. В этой пустыне я нашел пещеру в горе, сверху которой два утеса, как два рога, поднимались до облаков. Из подошвы горы вытекал светлый ручей. В пещеру нередко заходили хищные звери, так что я не был ни днем, ни ночью в безопасности. Но довольный и таким кровом, я собрал себе листья для постели. Все мое имущество состояло из одного грубого сосуда деревянного и разодранных рубищ, которыми я перевязывал и отирал свою рану. Отлученный от всего мира, жертва гнева небесного, я пускал стрелы в голубей и других птиц, убив птицу, я должен был ползти за добычей с болезненным страданием, а потом сам себе приготовлять бедную пищу. Огонь высекал я из камней. Греки оставили мне несколько припасов, их стало ненадолго.
Такая жизнь, как она ни была бедственна, вознаграждала бы еще меня за неблагодарность и вероломство моих соотечественников, если бы страдания не превосходили всей меры моего терпения и если бы я мог забыть свое несчастье. Как! – повторял я сам себе. – Вызвать человека с родины, того, кто один мог отмстить за оскорбленную Грецию, и покинуть его сонного на необитаемом острове! Греки оставили меня сонного. Представь себе мое тогда изумление. Я залился слезами, когда, проснувшись, увидел корабли далеко от берега. Обращаясь во все стороны дикого и страшного острова, я везде встречал одно и то же – горе.
Нет там ни пристани, ни торговли, ни крова странноприимного, никто не пристанет по доброй воле к столь бесплодному берегу, изредка л ишь показываются там несчастные жертвы бурного моря, от кораблекрушения только можно ожидать себе там товарищей в бедствии. Но и невольные гости печального края не смели взять меня с собой, страшась гнева богов и мщения греков. Таким образом, я десять лет сряду переносил посрамление, страдания, голод, питал рану, снедавшую все мои силы, надежда гасла в моем сердце.
Однажды, набрав для раны целительных трав и возвращаясь, вдруг я вижу в пещере прекрасного и миловидного юношу, с ростом и гордой осанкой героя, с первого взгляда принял было его за Ахиллеса: так он был сходен с ним чертами лица, походкой, взором! По молодости только его я судил, что это не мог быть Ахиллес. На лице его равно были видны и сострадание, и замешательство, он смотрел с соболезнованием, с каким трудом и как медленно я передвигался с места на место, и громкий, отчаянный мой вопль, разносившийся по всему берегу, казалось, откликнулся в его сердце.
Издалека еще я говорил ему:
– О странник! Какой несчастный случай привел тебя на этот необитаемый остров? Узнаю на тебе греческое одеяние, родное и теперь еще так мне приятное. О, как я жажду услышать твой голос, услышать тот язык, которому учился с младенчества, но на котором давно уже ни с кем не могу говорить в одиночестве. Не гнушайся несчастным, пожалей обо мне.
Не успел Неоптолем сказать мне, что он грек, как я воскликнул:
– О радостное слово после многих лет унылого молчания и безутешной печали! Сын мой! Какое несчастие, буря или ветер благоприятный обратил тебя к здешнему берегу – прекратить мои горести?
– Я из Скироса, – отвечал он, – и туда возвращаюсь. По сказаниям, я сын Ахиллесов. Тебе все известно.
Краткий ответ не удовлетворял моего любопытства: я говорил:
– О сын отца, так мной любимого, питомец Ликомедов! Какими судьбами и откуда ты пришел на этот остров?
– Из-под Трои, – отвечал он.
– Так ты не был в первом походе? – продолжал я.
– А ты был? – спросил он меня.
– О! Я вижу, – говорил я, – что тебе неизвестны ни имя Филоктета, ни его злополучная участь. Я, несчастный и нищий, покинут врагами на поругание. Греция не знает моих страданий, болезни мои со дня на день возрастают, и все мои горести – дело Атридов. Боги пусть будут им судьями.
Потом я рассказал ему, каким образом я оставлен греками в Лемносе. На жалобы мои он отвечал мне рассказом о своих скорбях.
– По смерти Ахиллеса, – говорил он…
– Как! – на первом слове я остановил его. – Ахиллес умер! Прости мне, сын мой, что я прерываю твою речь слезами, отцу твоему принадлежащими.
– Слезами ты утешаешь меня, – отвечал мне Неоптолем. – Филоктет, оплакивающий Ахиллеса – лучшая для его сына отрада.
По смерти Ахиллеса, – продолжал он, – Улисс и Феникс пришли ко мне с уверением, что Троя без меня не будет разрушена. Нетрудно им было склонить меня идти с ними в поход. Печаль о кончине отца и желание сделаться в знаменитой войне преемником его славы и без того были для меня сильными побуждениями. Прихожу я в Сигею: стекаются вожди и воины, в один голос повторяют, что видят во мне второго Ахиллеса – его давно уже не было на свете. В юных летах и опытом не наученный, я надеялся получить все от людей, превозносивших меня похвалами: требую от Атридов отцовских доспехов – жестокие, они отвечают мне, что все достояние Ахиллесово будет мне отдано, а доспехи его назначены Улиссу.
Я вспыхнул, грожу мщением, плачу с досады. Улисс, с видом спокойным, говорил мне: «Молодой человек! Ты не разделял с нами опасностей долговременной осады, не заслужил еще такого оружия, а уже говоришь с дерзкой надменностью. Не носить тебе этих доспехов».
Лишенный несправедливо своего достояния, я возвращаюсь в Скирос с негодованием не столько еще против Улисса, сколько против Атридов. Кто враг их, тот пусть будет другом правосудных богов! Филоктет! Я все сказал.
– Как Аякс Теламонид не положил преграды такой несправедливости? – спросил я Неоптолема.
– Аякс давно умер, – отвечал он.
– Аякс умер, – говорил я, – а Улисс еще жив, и он же душа всего войска!
Потом я любопытствовал знать об Антилохе, сыне мудрого Нестора, и о Патрокле, так милом Ахиллесу.
– И они скончались, – отвечал мне Неоптолем.
– Скончались! Что я слышу, – говорил я. – Так-то кровожадная война, пожиная добрых, щадит только злодеев. Так
Улисс жив! Без сомнения, жив и Ферзит? Вот промысл богов! Воздавай им жертву хваления!
Так я в огорчении изливал желчь на отца твоего, а между тем Неоптолем продолжал свой обман и сказал мне эти печальные слова: вдали от рати греческой, где зло гнетет добродетель, я буду спокойно жить на диком острове Скиросе. Прощай! Пусть исцелят тебя боги! Я просил его прислать за мной корабль, но или он скончался, или никто по обещанию не дал ему знать о моем бедствии. К тебе прибегаю, о сын мой! Вспомни превратности жизни. Кто счастлив, тот бойся употребить во зло свое счастье, а страждущим подавай руку помощи.