Полная версия
Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 1
– Знаешь, давай я действительно позвоню в полицию, – предложил Тони Куртейн. – Все равно ты им нужен для разных формальностей, чтобы дело официально закрыть. Заодно расскажут тебе все подробности, а не городские сплетни, как я.
– Вот прямо среди ночи придут и расскажут? – опешил Алекс.
– А почему нет? В полиции круглые сутки дежурные есть. Не представляешь, как они обрадуются – первыми такую новость узнать! Ты вообще привыкай к мысли, что теперь тебе все будут рады. Чего доброго, на улицах станут останавливать, поздравлять с возвращением. Ну, тут ничего не поделаешь, придется терпеть. Когда человек, сгинувший на Другой Стороне, вернулся домой, это радость для всех.
– Ладно, – кивнул Алекс. – Тогда звони, пусть радуются. Может, и я за компанию наконец-то обрадуюсь. А то пока только умом понимаю, что все не настолько ужасно, как мне казалось. Может быть даже почти хорошо.
Ханна-Лора
– Ну ничего себе дела! – говорит Ханна-Лора. И с удовольствием повторяет: – Ну и дела!
Начальница Граничной полиции выглядит сейчас совсем не начальственно, даже по сравнению с ее обычным демонстративно неначальственным видом. Сразу видно, что вскакивать в такую рань не привыкла. И серый брючный костюм под тонким плащом подозрительно напоминает пижаму. Можно спорить, что это и есть она.
Тони Куртейн, хмурый от недосыпа, как небо перед зимней грозой, ставит на стол кофейник, старый, с облупившимся боком. Сколько пытался варить кофе в нормальной посуде, даже собрал небольшую коллекцию медных турок с Другой Стороны, но по-настоящему вкусно почему-то получается только в нем.
– О! Я же принесла круассаны, – хлопает себя по лбу Ханна-Лора. И достает из сумки бумажный пакет. – Еще теплые, по дороге купила. Шла к тебе мимо пекарни Тима, а он уже открылся как раз… Теперь ты не так сильно меня ненавидишь?
– А я тебя ненавижу? – удивляется Тони Куртейн.
– Ну, по идее, должен. За то, что так рано пришла.
– А-а-а-а, – не то вздыхает, не то просто зевает он. – Да нет, нормально. Чего откладывать. Я бы сам до вечера не уснул. Такое событие! С прошлого года никто из сгинувших на Другой Стороне домой не возвращался. Я уже начал думать, что-то снова пошло не так. И тут вдруг целый Бешеный Алекс пришел! Со своей любовью, ревностью, смертью и внезапно вполне счастливым концом, ну или наоборот, началом, это как посмотреть. Настоящая театральная драма в стиле Восьмой Империи… или все-таки Девятой? Я в литературных традициях не силен.
– Да обеих сразу, – улыбается Ханна-Лора. – Благо большой разницы нет… Алекс – дааа! Это он нам шикарный подарок сделал, конечно. Пятнадцать с лишним лет пропадал, а все равно вернулся. Такой молодец!
– Восьмой, – говорит Тони Куртейн. – Если считать Эдо, который только наполовину вернулся. И пришел не на свет Маяка.
– Восьмой, – повторяет за ним Ханна-Лора. Загибает пальцы, как школьница: – Блетти Блис, Аура, Вера, Беата, Квитни, Ванна-Белл. Ну и Эдо, конечно. Поди такого не посчитай! Чего доброго, узнает, рассердится и сам нас не посчитает. А потом догонит и еще раз не посчитает. И будем мы с тобой как дураки дважды непосчитанными сидеть!
Говорит и сама же смеется, и Тони Куртейн почти поневоле тоже расплывается в улыбке – не потому, что шутка хороша, просто такой уж человек Эдо, заговори о нем, и настроение как-то само поднимается, что при этом ни обсуждай.
– И вот Бешеный Алекс тоже вернулся, – отсмеявшись, заключает Ханна-Лора. – Лишь бы, конечно, теперь Марьяна его на радостях не прирезала за то, что тогда сбежал. Как любительница театральных постановок, я даже не то чтобы возражаю. Но по-человечески всех было бы жалко, сердце-то у меня есть.
– Шутки у тебя, – укоризненно говорит Тони Куртейн. – Вообще не смешно. Это же Алекс! Чтобы такого прирезать, ей целую банду придется нанять. Да и то не факт, что найдутся желающие. Нет уж, придется бедняжке просто мирно от счастья рыдать.
– Считай, я тоже рыдаю от счастья. Глупые шутки у меня вместо слез. Бешеный Алекс с Другой Стороны вернулся, ну надо же, а!
– А ты тоже думала, что теперь, когда Эдо нашелся, свет Маяка потускнеет и больше никому из сгинувших не поможет? – спрашивает Тони Куртейн.
В другой ситуации он, пожалуй, не стал бы так формулировать. Но спросонок ему свойственна угрюмая прямота.
Ханна-Лора укоризненно качает головой.
– Зачем думать всякую ерунду, когда можно сходить посмотреть, или просто спросить? Коллеги с Другой Стороны говорят: твой Маяк горит даже ярче, чем год назад. В иные ночи глазам больно делается на этот ужас смотреть. Его свет даже местные видят – не все подряд и не каждый день, но многие уже видели, факт. А наши контрабандисты иногда возвращаются без товара, жалуются: ничего не успели купить, просто нервы не выдержали твоего сияния, все бросили, развернулись и побежали домой…
– Это да, – невольно улыбается Тони Куртейн. – У меня тут недавно Милый Мантас скандалил, что Маяк стал слишком ярко светить, невозможно работать на Другой Стороне, отвлекает. Я ему посоветовал витамины от нервов попить.
– А еще лучше, сменить профессию, – подхватывает Ханна-Лора. – Благо пока несложно, молодой же совсем мужик… Вот видишь, что с людьми от твоего света творится! А ты говоришь.
– Ну все-таки после Эдо никто из сгинувших до сегодняшнего дня не объявлялся. Почти целый год с тех пор прошел, и все это время на свет Маяка приходили только те, кто город не покидал.
– Это как раз легко объяснимо. Во-первых, сгинувших вообще, слава богу, очень мало. В моем списке было девятнадцать человек. Значит, теперь осталось всего одиннадцать. Во-вторых, не факт, что все они до сих пор живы – надеюсь, что все-таки да, но люди, в принципе, не бессмертны. Тем более, на Другой Стороне, где медицина, прямо скажем, не очень, а человеческая жизнь пока далеко не везде в цене. Но даже если все живы-здоровы, черт их знает, где они поселились. Может, вообще на других континентах, а туда еще поди досвети…
– Так Алекс же из Нью-Йорка приехал! – оживляется Тони Куртейн. – Тебе еще не рассказали? Это самое удивительное в его истории! Прикинь, он в Нью-Йорке, на другом континенте, за океаном однажды увидел мой синий свет. Чуть не рехнулся от необъяснимой тоски по неизвестно чему, дождался отпуска и как миленький подорвался в Вильнюс, якобы навестить могилу родителей. Вымышленных родителей, которых у него никогда не было. Хотя могилу, говорит, все-таки разыскал, причем не где-нибудь, а на Бернардинском кладбище, где давным-давно не хоронят. Притом что его настоящая мать до сих пор жива и здорова… У меня, знаешь, иногда волосы дыбом от всех этих историй с фальшивой памятью о себе и прилагающимися к ней настоящими, весомыми, оснащенными тысячами свидетельств судьбами на Другой Стороне. Ум за разум заходит, в голову не помещается, какие там творятся дела!
– Да и в мою не то чтобы помещается, – задумчиво говорит Ханна-Лора. – Удивительное все-таки это место – наша Другая Сторона, где в чудеса почти никто не верит, хотя кроме них ничего толком нет… Ладно. Главное, Алекс вернулся. Да еще, оказывается, из-за океана. Тем лучше. Тем больше шансов у остальных.
– Если бы еще желтый свет Маяка никому не снился, – вздыхает Тони Куртейн. Он морщится, как от боли; впрочем, почему «как от боли». Боль от невидимой раны может быть настоящей. Иногда такой настоящей, что, считай, только она у тебя и есть.
– Ладно тебе. – Ханна-Лора встает, кладет на его плечо маленькую горячую руку. – Свет Маяка таков, каков есть, спасительный наяву, гибельный в сновидениях. Не ты его таким придумал. Не ты этого захотел. Ты и так делаешь гораздо больше, чем можно сделать. Такими кошмарами окружил этот желтый свет, что только конченый псих вроде уважаемого профессора Ланга мог от них отмахнуться. Но кстати, он сам говорит это потому, что ты ему в детстве страшные сказки рассказывал. И у него постепенно выработался иммунитет.
Тони Куртейн все еще морщится, но одновременно смеется. Потому что шутка и правда хорошая. Ну и, как уже было сказано, Эдо такой человек, что от разговоров о нем само собой поднимается настроение. Даже если по сути это совсем невеселые разговоры – как, например, сейчас.
– Все равно я бы дорого дал, чтобы этот проклятый желтый свет Маяка перестал сниться нашим людям на Другой Стороне, заманивать их в ловушку, навсегда, безвозвратно лишать настоящей судьбы, – наконец говорит он. – Умер бы ради этого, честное слово! Если бы точно знал, что поможет… Да не смотри ты на меня зверем, я и сам знаю, что ни черта оно не поможет. А ровно наоборот.
– Так-то лучше, – вздыхает Ханна-Лора. – Но на будущее учти, я девушка нервная, темпераментная. В следующий раз за такие разговоры я тебя, ну вот честное слово, просто отколочу!
– Имеешь полное право, – соглашается Тони Куртейн. И помолчав, добавляет: – Извини, что такую мрачную ерунду говорю. Жизнь прекрасна, совсем дураком надо быть, чтобы умирать. Просто трудно жить, никогда не зная, что сейчас несет людям мой свет – спасение, или погибель? Ну или наоборот, точно зная, что одновременно и то, и то. Эдо счастливчик, за него духи-хранители Другой Стороны кулаки держали и, как я понимаю, безбожно ему подыгрывали, нарушая все правила и законы природы. Вряд ли еще кому-то так повезет.
– Ну, мои люди, сам знаешь, тоже не сидят, сложа руки, – укоризненно говорит Ханна-Лора. – Будь спокоен, никто из наших, уснувших на Другой Стороне в пределах Граничного города на желтый свет Маяка во сне не пройдет.
– То-то и оно, что в пределах Граничного города. А одиннадцать человек пока живут – и спят! – в других городах, где нет твоих патрулей. И заранее ясно, что они не последние. Рано или поздно в твоем списке появятся новые имена.
– Ну так на то и свобода воли, чтобы человек мог сотворить со своей жизнью все, что захочет, – пожимает плечами Ханна-Лора. – В том числе, сгинуть с концами на Другой Стороне, выехав за пределы граничного города. Мы, конечно, будем останавливать всех, кого сможем поймать. И отговаривать. И, если понадобится, временно высылать. В этом году троих уже, кстати, сцапали. Двух не в меру романтичных девчонок и одного старика, который с какого-то перепугу решил, будто на Другой Стороне сможет снова стать молодым, хотя до сих пор ничего подобного не случалось, возраст человека остается прежним, даже когда переписывается судьба. И имя почему-то тоже остается прежним – вот это, кстати, для меня особенно удивительно. Казалось бы, подумаешь, великое дело – имя, доставшееся тебе в силу стечения обстоятельств и родительской воли, можно сказать, наугад. Но почему-то на Другой Стороне оно остается таким, каким было дома… Ладно, неважно. Не до парадоксов Другой Стороны мне сейчас. Я на самом деле только и хотела сказать, что ты лучший из смотрителей Маяка за всю историю его существования. Совершенно невозможные вещи делаешь. Не знаю, что будет дальше, но восемь безнадежно сгинувших ты уже спас. И несколько сотен сгинувших не совсем безнадежно. И еще паре десятков тысяч даже шанса сгинуть не оставил. И это неотменяемо. Не изводись, пожалуйста. Не грызи себя.
Я
Я сплю, и мне снится – на этом месте самое время самоиронично заметить: «история всей моей жизни», – но все-таки нет. Во-первых, не всей, а только части, а во-вторых, даже то, что у меня теперь вместо жизни, далеко не всегда похоже на сновидение. И сам я регулярно вполне себе наяву проявляюсь, а не только снюсь всем подряд.
Но вот прямо сейчас я сплю, и мне снится один из моих самых любимых снов, в котором я снова художник; по большому счету, я и есть художник, мы бывшими не бываем, но формально все же не совсем он, формально я сейчас – неизвестно что не пойми откуда, не факт, что вообще существующее и вряд ли имеющее правильное название хоть в одном человеческом языке.
Я сплю, и мне снится, что я выкладываю мозаику. Такое, кстати, действительно было, я имею в виду, в моей настоящей жизни, в очень давние, так и тянет сказать, что древние времена: внезапно увлекся мозаикой, забросил все остальные дела, почти полгода с утра до ночи складывал разноцветные кусочки смальты, керамической плитки, крашеной гальки, обкатанного водой бутылочного стекла, все вперемешку, в причудливые спирали, полосы, пятна, в перерывах покрывал черной эмалью осколки битой посуды и черепицы, все потом шло в работу, мне тогда постоянно мучительно не хватало тьмы, как Нёхиси ее не хватает летом, в июне, когда ночи так коротки, что их, считай, почти вовсе нет.
Я сплю, и мне снится, что я – начинающий юный художник, неопытный, неумелый, зато наглый и страстный, каким, собственно, был всегда, но одновременно и нынешний я, поэтому когда мне не хватает тьмы, я просто беру ее из какой-нибудь будущей зимней ночи, например, со второго на третье декабря, никто не заметит, что она чуть короче положенного, а заметит, так не заплачет – никто, кроме разве что Нёхиси, но он не станет сердиться, знает, что мне для дела, не просто так.
Я сплю, и мне снится, что когда в моей мозаике не хватает света, я беру сияющие фонари, наугад, откуда придется, какой подвернется под руку, и одновременно совершенно по-человечески думаю: так вот почему в городе иногда попадаются темные, словно до изобретения электричества переулки и дворы! Вот, оказывается, что порой происходит с нашими уличными фонарями, вот по чьей милости они среди ночи гаснут, а горожане привычно думают, мэрия виновата, или кто там у нас нынче ответственный за фонари. Но тут ничего не поделаешь: я художник, мне надо, на все остальное в такие моменты плевать.
Я сплю, и мне снится, что я упахался, как ненормальный, до темноты в глазах, но при этом не особо доволен результатом. На первый взгляд, мозаика вполне ничего получилась, композиция, форма, цвет и прочая ерунда на месте, но не хватает чего-то самого главного, ради чего я брался за эту работу, если не вовсе рождался на свет. Смысла? Масштаба? Чуда? Да, точно, чуда. Мне всегда мучительно не хватает чуда, даже когда кроме него больше ничего уже нет.
Я сплю, и мне снится, что я смотрю на свою мозаику с расстояния не то нескольких шагов, не то многих дней пути. И наконец понимаю, что все это время складывал не просто абстрактную композицию, а город, каким он видится с высоты. Наш ночной сентябрьский город, темный, сияющий фонарями, окутанный сразу двумя туманами – стекающим вниз по холмам и поднимающимся вверх от реки. Ясно теперь, почему я извел на работу столько фонарного света и будущей зимней тьмы. Но их по-прежнему не хватает, я вижу прорехи, у меня точный и ясный взгляд, а вот в голове сейчас каша, как это часто бывает во сне, поэтому никак не соображу, чем заполнить оставшиеся пустые пространства. И кстати, куда вообще подевались мои материалы, блестящие стекла, осколки черепицы, речная галька, искры света, лоскуты тьмы? Буквально только что была целая куча. Неужели уже закончились? Вот так, сразу все?
* * *– Ты в порядке вообще? – встревоженно спрашивает то ли бездна, на дно которой я медленно опускаюсь, то ли небо, где я, кувыркаясь, парю, но на самом деле ясно, конечно, кто спрашивает. Кто еще может говорить со мной в моем сне, даже не потрудившись присниться, потому что он и так есть везде.
Нёхиси довольно смешно устроен: он, с одной стороны, всемогущий, а с другой, вот прямо здесь и сейчас все-таки не совсем, потому что в таком виде его ни один нормальный обитаемый мир не смог бы вместить. Поэтому в нынешней жизни Нёхиси то и дело случаются удивительные моменты, когда он не понимает, что происходит, и как теперь быть, и от этого совершенно теряется. Он к такому не привык, еще недавно сама постановка вопроса показалась бы ему нелепой: как может чего-то не понимать тот, кто вносит полную ясность в происходящее самим фактом своего присутствия? Обычно Нёхиси это нравится, с его точки зрения, растерянность – самое интересное, что вообще может быть. И вот прямо сейчас с ним случилось это самое интересное: смотрит на меня и не понимает, что происходит. Но ему почему-то не особенно это нравится, его тревогу и огорчение я чувствую даже во сне.
– Ни за что не стал бы тебе мешать, – говорит Нёхиси, – но со стороны ты сейчас выглядишь как-то не очень. Вообще непонятно, живой или мертвый. Люди так бездыханно, по идее, не спят.
Тоже мне нашел человека, думаю я, не просыпаясь; впрочем, сугубо технически я местами вполне себе человек. По крайней мере, у меня должен быть, как минимум, пульс. И дыхание. И что-то еще в таком роде. Кровяное давление, например. А я так увлекся сном про мозаику, что напрочь о них забыл, как раньше забывал за работой поесть, выпить воды и даже сходить в туалет. Это я зря, конечно. К жизни следует относиться ответственно, особенно пока она – органическая жизнь.
Подыши пока за меня, пожалуйста, если тебе не трудно, не просыпаясь, думаю я. А то у меня работа в разгаре, я выкладываю мозаику, мне нельзя отвлекаться на ерунду. Где-то я тут налажал, а в чем – не пойму. И еще материалы то ли закончились, то ли просто куда-то пропали. Именно так в моем понимании и выглядит по-настоящему страшный сон, но просыпаться, пока не закончил работу, не вариант. Черт его знает, когда мне этот сон снова приснится. Может, вообще никогда. Так и останется болтаться в недоделанном виде в каком-нибудь тайном архиве внезапно оборвавшихся сновидений. Ненавижу незаконченные дела.
– А, мозаика! – говорит Нёхиси, переходя на совсем уж неощутимый шепот, чтобы меня не разбудить. – Это когда берут фрагменты разных реальностей и перемешивают? Хорошее дело. Обычно очень красиво получается, что ни смешай.
Он что-то еще говорит, вероятно, обещает хорошенько за меня подышать, или, наоборот, уверяет, что дыхание – необязательное излишество, он вообще-то страшный лентяй, но я больше его не слушаю, погружаюсь все глубже в сон. Как же вовремя Нёхиси мне напомнил, что такое мозаика с точки зрения всемогущего существа! И теперь наконец-то понятно, чем я собирался заполнять прорехи в мозаике, зачем вообще все это затеял, и что должно получиться в итоге – ну, то есть, по моему замыслу, должно получиться. А как будет на самом деле, черт его знает. Впрочем, не знает и черт.
Я сплю, и мне снится, что я выворачиваюсь наизнанку – наяву я так пока не умею, зато во сне это очень легко. А когда во сне выворачиваешься наизнанку, все, что в этот момент тебе снится, выворачивается наизнанку вместе с тобой. Вот и город – моя мозаика и одновременно настоящий, живой – тоже вывернулся, перестал быть самим собой, и сейчас передо мной сверкает, как груда пиратских сокровищ в детских мечтах, наша городская изнанка, так называемая Эта Сторона.
Я часто вижу Эту Сторону наяву, то издалека, то на расстоянии вытянутой руки, так что знаю ее сияющие проспекты и тайные закоулки не хуже иных старожилов. Иногда захожу туда весь, целиком – тайком и совсем ненадолго, чтобы не нарушить хрупкое равновесие, хотя будь моя воля, гулял бы там и гулял. И столько уводящих туда Проходов собственноручно открыл, что если бы все население города Вильнюса внезапно пожелало немедленно ими воспользоваться, очереди были бы примерно как в большом супермаркете к кассам самообслуживания, то есть не особенно велики. А вот во сне я Эту Сторону до сих пор не видел – разве что в детстве, как почти все дети, а потом, как и они, забыл.
Но вот прямо сейчас в этом сне изнанка нашего города – просто моя палитра, мой склад рабочих материалов, да такой роскошный, что руки трясутся от жадности, самое время захапать побольше и быстро удрать. Но я, слава богу, не такой невменяемый, каким обычно с удовольствием притворяюсь. На самом деле, для человека в моем положении, вернее, для существа, которым этот человек стал, я даже слишком вменяемый. И рассудительный. И практичный. Хорошо, что об этом никто не догадывается, а то задразнили бы. Но сейчас-то я сплю, и за мной никто не подсматривает, разве что Нёхиси, но он особо дразниться не станет, он беспредельно милосердное божество, поэтому можно внимательно оглядеть раскинувшуюся передо мной груду пиратских сокровищ, спокойно выбрать среди них то, что понадобится для работы, и аккуратно собрать в подол пестрого ситцевого сарафана – вот интересно, почему именно сарафан? откуда он вообще взялся? это моя домашняя пижама так на изнанке выглядит? или просто я вот до такой степени псих?
Правильный ответ – да какая разница. Важно, что в подол сарафана очень удобно складывать нужные мне для завершения мозаики яркие теплые янтарно-желтые огни, а потом крепко держать добычу, прижав к животу, чтобы не потерялась, когда мы вместе станем выворачиваться обратно, на лицевую сторону, в почти нормальный человеческий сон о том, как я художник и выкладываю мозаику, и у меня офигительно получается, вот теперь точно – да.
Я открываю глаза и сразу же понимаю, почему так долго не мог проснуться. Поди проснись, когда у тебя на груди привольно разлегся кот, теплый и такой тяжеленный, что поневоле вспомнишь, как Тор пытался поднять (и, вероятно, вусмерть затискать) Ёрмуганда, прикинувшегося котом, но смог только заставить его оторвать одну лапку от пола[3]. А уж с меня тогда какой спрос.
– Ты успел закончить свою работу? – строго спрашивает кот и спрыгивает на пол с таким громким стуком, что ощутимо вздрагивает не только весь дом, но и холм, на краю которого он стоит.
– Работу, – сонно повторяю я. – Какую работу?.. Ай, ну да, мозаика. Знаешь, вроде закончил. Понятия не имею, что из этого выйдет, но слушай, какая же получилась красота!
– Тогда ладно, – говорит Нёхиси, постепенно приобретая условно антропоморфный вид, пока с когтями и перьями, а каким обликом дело в итоге кончится, невозможно пока предсказать. – Я за тебя, между прочим, дышал, как каторжный, – укоризненно добавляет он.
– Устал?
– Устал – не то слово. Я упахался! Это даже трудней, чем ночь напролет посуду мыть. Не представляю, как вы все справляетесь – вот так, без перерывов на отдых, в поте лица, всю жизнь.
Небо за окном раскалывается надвое, вспыхивает молния, по оконным стеклам начинают стучать тяжелые капли дождя и даже, кажется, самые настоящие градины. Так мы вообще-то не договаривались. Как раз перед тем, как лечь спать, я честно выиграл в покер солнечный теплый сухой конец сентября, но теперь тактично помалкиваю. Нёхиси в своем праве, для него устроить бурю – то же самое, что для обычного человека пропустить стаканчик после тяжелой работы, просто чтобы расслабиться. Свинством было бы с моей стороны возражать.
3. Зеленый шум
Состав и пропорции:
базилик
джин 30 мл;
огуречный сироп 15 мл;
ликер из цветов бузины 20 мл;
сок лайма 15 мл;
просекко.
На дне шейкера размять пару листьев базилика. Добавить все остальные ингредиенты, кроме последнего, лед, встряхнуть.
Процедить в охлажденный бокал для шампанского, долить просекко и аккуратно перемешать.
Тони
Тони вынимает из духовки один за другим шесть яблочных пирогов. Строго говоря, в этой духовке можно одновременно испечь только два пирога. Теоретически третий противень сюда кое-как втиснется, но на практике это будет полная ерунда – слишком низко или, наоборот, чересчур высоко. Поэтому Тони всегда ставит в духовку не больше двух пирогов зараз, а вынимает – ну, сколько получится. Иногда, как сейчас, бывает нефиговый навар.
Головокружительный яблочный запах ползет по залу, как поземный туман из оврага, медленно, но неумолимо заполняет собой все пространство, отменяет прочие ароматы, как бьет все карты, вне зависимости от достоинств, козырный туз. Даже тапер, которому снится, как он здесь играет, внезапно перестает играть. Но не исчезает, в смысле, не просыпается дома, в такой момент просыпаться ищи дурака. Теперь ему, надо понимать, снится, как он нетерпеливо смотрит на Тони – не тяни, давай разрезай!
– Это уже третье за вечер покушение на мою жизнь и рассудок, но сейчас ты близок к успеху как никогда, – меланхолично говорит Стефан. Он всегда одинаково шутит по поводу Тониных пирогов, и сам понимает, что одинаково, и всем уже давным-давно не смешно слушать про покушения, но ничего не может с этим поделать. Говорит, это у него такой условный рефлекс.
– А ведь могла бы сейчас сидеть дома, как дура, – мечтательно улыбается Эва. – Но не сижу.
Все вокруг, бодрствующие и спящие, люди, оборотни и застенчивый юный шарский демон с внешностью нормальной человеческой девчонки-подростка и непроизносимым именем, что-то вроде «Рхмщлщ», которого, как котенка подобрала на улице Кара и привела сюда покормить и сдать на руки Стефану, чтобы отвел домой, синхронно кивают – дескать, и мы, и мы могли бы, как последние идиоты, но ведь не сидим, не сидим!
– Это пироги с падшими яблоками, – торжественно объявляет Тони. – Ни одного из них не сорвал, все подобрал с земли. Яблоки, как и ангелы, падшие – самые вкусные… я хотел сказать, самые лучшие, насчет вкуса как раз точно не знаю. Чего-чего, а падших ангелов я вроде пока не ел.