
Полная версия
Братья Карамазовы. Продолжерсия
– И мудрено-с вас было обнаружить, Алексей Федорович.
Это было так неожиданно, что Алеша, вздрогнув, не сразу решился развернуться в сторону голоса, еще не веря в то, что этот голос звучит действительно, а не является очередной его кошмарной фантасмагорией.
– Но ваш плач и скрежет, так сказать зубовный, беспременно-с посвидетельствовал о вашем действительном наличии.
Алеша решился, наконец, повернуться. Сзади него стоял Смердяков. От неожиданности на какое-то время Алеша потерял дар речи. Все было настолько реально и отчетливо, что у него и мысли не возникло, что это происходит не наяву. А о сне мысль промелькнула, но тоже не нашла себе подтверждения, потому что в душе было неопровержимое ощущение, что это не сон. Ощущение столь же ясное, столь же и необъяснимое, как некая аксиома, не нуждающаяся в доказательствах: это не сон. Оставалось предположить, что это реальность, но какая-то иная реальность, впрочем, до этого мысль Алеши, потрясенная столькими страданиями, дойти не успела, тем более, что думать об этом было некогда. Я же в попытке хоть как-то объяснить состояние Алеши со своей стороны добавлю, что подобное состояние имеет некоторое подобие при переходе от сна к реальности или обратно – в пограничном, так сказать, состоянии. Когда ты четко осознаешь, что это уже не сон, или еще не сон, но в нем уже начинаются или продолжаются явления, характерные только для сна… Более объяснить не могу, поэтому просто продолжаю описание.
Смердяков был одет так, как чаще всего и бывал во время бытности у Федора Павловича, причем, не в рабочие, а, так сказать, в выходные и праздничные моменты: в темном блестящем жилетике, розовой рубашке навыпуск, наутюженных брючках в темную клетку и даже в лакированных ботиночках. Причем, и прическа – со взбитыми височками и зализанным хохолочком – была та же. Но Алеша обратил внимание на это только мельком – другое отвлекло его и поразило. Рядом со Смердяковым ходила и терлась о его ноги огромная кошка. И поражало прежде всего то, что эта кошка была непомерно большая – таких не бывает в природе. Какая-то огромная кошара! Потом она была какого-то непонятного грязно-серого окраса, словно сгустившимся из окружающей пространственной серости. Но самое главное – у этой кошки отвратительное и ужасающее впечатление производила морда. Она было нечто среднее между кошачьей и человеческой. Вроде внешне все, как у кошки – усы, круглая пипетка носа, пушистые щеки, поднятые торчащие ушки, но все это было доведено до той грани, после которой становилось уже не кошачьим, а человеческим. Доведено и осталось на этой грани. И в этом было что-то ужасающее, двусмысленное и отвратительное. Нечто подобное Алеша видел в альбоме у Смеркина. Тот, оказывается, в Москве расписывал придел одного новопостроенного храма святого Даниила Столпника и изобразил там библейского Даниила во рву со львами. Так вот – львы были изображены знаменитым художником в подобной же манере. Вроде как львиные морды, но сквозь звериный облик проступает нечто неотразимо человеческое. И эта «двусмысленность» и «смешанность» служила у его поклонников неотразимым признаком талантливости и даже гениальности. И вот теперь эта кошка. Но эта еще и улыбалась. Именно улыбалась, почти по человечески, слегка приподнимая уголки верхней губы и топорща усы. И в этой улыбке было что-то настолько лукавое, что глядя на нее невозможно было не содрогнуться.
– Вы, сударь, изволите привыкнуть к моей спутнице, ежели мы обязаны-с ей вашим не слишком уж и долгим разысканием, – Смердяков словно ответил на немой вопрос Алеши своим обычным бесцветным резонерским голосом, которым чаще всего и говаривал в его присутствии.
– Так ты жив? – Алеша не мог не удержаться от вопроса, несмотря на всю чувствуемую им наивность подобного вопрошания.
– У Бога все живы-с… Уж вы-то об этом должны были-с иметь разумение, несмотря на всю последующую вашу эвольвуцию.
– Эволюцию?.. – бессмысленно повторил Алеша.
– Пренепременно. Вы, Алексей Федорович, представляете, так сказать, для нонешних обитателей предметом партикулярного-с интереса. Оно, конечно, и в мое время-с много так называемых верующих проделывали подобную эвольвуцию, переходили от веры-с к атеизму, но ваш переход стал предметом особливого, так сказать, интереса. В виде-с его exclusivite’.17
– Французский?.. – вновь как бы удивился Алеша.
Смердяков даже презрительно пожал плечами.
– А почему непременно русский? Я еще в бытность наверху имел-с понятие, что это язык необразованной нации. Варварский, так сказать, язык, приспособленный для мужика и выражения мужицких понятий. Ведь это же непременное условие всякой образованности и благородности понятий демонстрировать свое выражение на французском.
Алеша поморщился как от зубной боли и после паузы спросил:
– Где мы?
– В аду, Алексей Федорович, в самом настоящем аду… Inferno, это с латинского. Ваш братец, Дмитрий Федорович, очень любил это слово-с. Он часто его…
– Любил? – тревожно перебил Смердякова Алеша. Ему действительно в душу проникло что-то новое, тревожное, хотя и не до конца ясное: ад – это ведь место для мертвых…
– М-да-с, любил, и сейчас, может быть, любит-с… А что до ваших сомнений, сударь, то ведь жизнь и смерть – понятия в непременной степени-с относительные. И тот, кто жив, он уже частично мертв, и тот, кто мертв, тем не менее пребывает в некотором смысле-с живущем состоянии. Впрочем, вы в этом в скоро убедитесь персонально…
Алеша опять с тревогой взглянул на Смердякова, тот как бы отвечал на его невысказанные и даже не до конца осмысленные для самого себя вопросы.
– А я?..
– А вы, сударь, так же как и все, пребываете беспременно-с и одновременно в трех, так сказать, свойствах и состояниях. То есть в живом, в мертвом и в будущем, если хотите, состоянии – неопределенном. Его иногда называют райским, но это не совсем правильно-с, ибо хотя в некотором развитии сего и содержится некая возможность, так сказать, райских кущ, но весьма мизерная-с.
– Я это плохо понимаю.
– Сущая правда-с, сударь… Когда-то вам казалось, что вы очень хорошо меня понимаете и способны были судить мои рассуждения и мою веру. Думаю, вы это не забыли-с, Алексей Федорович… Теперь мы словно поменялись правилами и положениями. Особенно это полезно, учитывая, что нам теперь предстоит-с.
Алеша уже со страхом взглянул на Смердякова:
– А что нам предстоит?
Смердяков как-то внушительно замолчал и, выдержав паузу, строго добавил:
– Вставайте. Мне поручено показать вам нечто, до вас пренепосредственно касающееся в виду осуществления ваших дальнейших намерений наверху-с.
Алеше на эти загадочные слова Смердякова стало совсем уж тревожно. Он как бы и помнил себя в состоянии «наверху», и в то же время словно это было как бы и не с ним, или было очень давно. И снова в душе опять та же «аксиоматическая уверенность», что это «давнее» может в любой момент активизироваться настолько, что станет самой реальной реальностью. И от этого нарастающая тревога. И еще один источник тревоги исходил от самого состояния осмысленности этого «наверху». Алеша вроде как ощущал и помнил, что он задумал там, «наверху», – то есть взорвать царя во время переноса мощей – но в то же самое время и как бы и не знал этого точно и доподлинно. В состоянии осмысленности находилась только эта «заряженность на убийство», но без каких-либо подробностей – они словно бы намеренно ускользали от него. И это был еще один источник терзающей душу тревоги.
Алеша стал подниматься, и когда уже разгибался, взгляд его скользнул по собственным ботинкам, которые, впрочем, были не очень новыми, а сейчас, кажется, и вымазаны глиной из подкопа. Но не это остановило внимание. А сама нелепость факта. Он – в аду и в ботинках!.. Причем тут ботинки?.. Какие тут могут быть ботинки?.. И у Смердякова – даже не ботинки, а скорее какие-то лакированные туфельки!..
Смердяков, уже повернувшийся, было, вместе с кошкой спиной к Алеше, вновь развернулся назад:
– А и что как ботинки, сударь? – сухо и даже раздражительно начал он. – И охота же вам обращать внимание на сии-с мелочи. А еще умными людьми считались! Ежели тела наши только суть одежда для души-с, то что говорить о самой одежде-с или там каких-то ботинках?
– Я и не говорю, но как?.. – начал, было, Алеша и запнулся. Ему показалось, что Смердяков готов еще больше сердиться.
– Вам, сударь, не зря венок на голову надели-с…
Алеша машинально поднес руку к голову и действительно нащупал там венок и стал, было приподнимать его от головы, пытаясь освободить от впутавшихся в него волос.
– Я бы вам пренепременно и настоятельно советовал не снимать его.
Смердяков проговорил это, уже стоя спиной к Алеше и делая первые шаги от него. А тому опять же «аксиоматично» до невозможности сделать ничего другого, осталось только последовать за Смердяковым.
VI
персоналии
Алеша, идя за своим провожатым, какое-то время не мог оторваться взглядом от бегущей рядом и чуть сбоку от Смердякова кошки. Она пару раз оборачивалась на него с таким ужасающе лукавым видом, что у того перехватывало дыхание от омерзения и страха. По сравнению с нею даже Смердяков казался близким, чуть не дорогим человеком. А тут – ощущение жуткой «инородности» и одновременно страшной опасности, исходящей от этой инородности, чего-то просто не могущего уложиться в уме, какой-то адской насмешки и одновременно непреклонного, словно свершившегося уже приговора.
– Вот, Алексей Федорыч, вы уже ко мне явное благорасположение заимели. А наверху, заметьте-с, если и не презирали, то тоже не обращали особого внимания, ровно как и братцы ваши. А когда устрашились, то и дорог стал-с… А вот когда я устрашался, то ни у кого поддержки не находил. А уж вы-то должны были-с понимать, каково это мне рядом с отцом моим и вашим. Дмитрий Федорович его «извергом человечества» называл, да только сам далеко от них пребывали-с. Об Иване Федоровиче и не говорю. И вас-то по понсионам, тетушкам отдали, а мне деваться было некуда-с. Я с этим извергом и пребывал неотступно и претерплевал от него всякие разные мерзости-с…
Смердяков говорил это на ходу, не поворачивая головы назад. Алеша, главным образом, чтобы отделаться от ужасающей его кошки, как-то суетливо поспешил поддержать тему:
– Иван говорил, что отец тебя… – стараясь не глядеть на кошку, он какое-то время подбирал слово, – …насиловал.
– Эх, и сейчас вы только бы отвлечься от страху-са интересуетесь… Вам бы раньше поинтересоваться, Алексей Федорович. Вам бы раньше поинтересоваться и жалость поиметь к брату своему униженному … Впрочем, мы уже и прибыли-с к интересующей вас персоналии.
Как-то неожиданно – Алеша спервоначалу и не понял как – вся группа оказалась на краю небольшого обрыва. Внизу была яма в виде круглой площадки, по краям которой горел огонь. Огонь этот был довольно странный – непонятно из чего он горел, да и горел он каким-то непрозрачным красноватым пламенем, не давая света вокруг, а лишь освещая внутренность площадки. А внутри этой площадки находился Федор Павлович Карамазов, совершенно голый, ходящий и даже бегающий как бы в какой-то страшной заботе и растерянности. Увидев отца, Алеша содрогнулся. Одновременно от ненависти и жалости. Он вдруг только сейчас, в эту секунду ясно понял, как он его ненавидел. Да, ненавидел все последнее время, во всяком случае, когда уже стал революционером – точно. Но не менее острой была и жалость. Жалость, идущая еще из тогдашнего тринадцатилетнего далека, или даже еще и из детства…
Тут сбоку от Алеши грянул какой-то вой, а следом словно бы и пение. Резко двинув головой в эту сторону, Алеша содрогнулся от ужаса и омерзения. Он увидел и одновременно услышал, что пела эта самая кошка, эта кошара, которая сопровождала его со Смердяковым. При этом она уселась на задние лапы, передние вытянув перед собой, а мордой поводила по сторонам в такт своим руладам. И в этом нестерпимом контрасте вида и содержания, с ужасающей получеловеческой презрительной улыбочкой выводила сточки сиплым баском, подражая, видимо, перехожим каликам:
Сошли ты мне, Господи, скорую смерть,
Пошли ты мне, Господи, грозных ангелов,
Грозным, немилостивых,
Чтоб вынули душеньку сквозь ребер моих
Железными крючьями…
Между тем огонь стал разгораться и захватывать все большое пространство площадки, двигаясь от краев к ее центру. Федор Павлович засуетился еще больше, бегая вокруг линии огня и словно страшась приблизиться к центру площадки. Но огонь разгорался все сильнее и продвигался ото всех сторон неуклонно, и вот уже было видно, чего так опасается Федор Павлович. В центре площадки возвышалось на несколько вершков от земли нечто острое, как бы в форме некоторого копья или кола. Огонь пыхнул еще сильнее, и Федор Павлович запричитал и заплакал, бегая уже вокруг этого самого копья. Наконец и бегать ему уже стало невозможно – огонь был повсюду. Федор Павлович, стоя спиной к колу, какое-то время пытался балансировать, но огонь, странно – как разумный – стал загибаться к нему багровым гребнем, грозя хватануть в самое лицо.
Послал ему Господи грозных ангелов, -
Грозных, немилостивых;
Вынули душеньку сквозь ребра его
Железными крючьями;
Понесли душеньку во ад к сатане,
Положили душеньку на огненный костер…
Это продолжала заливаться кошара, а бедный старик Карамазов, зажатый между стенами огня, едва балансировал, отклоняясь все сильнее назад от направленных на него столбов пламени. Наконец, наступило неотвратимое: от неуклонного напора огня Федор Павлович не удержался и сорвался задом на этот кол – сел на него с ужасающим криком и воплем. И в тот же миг пламя покрыло его ото всех сторон – и какое-то время только ужасающие крики доносились из этой объятой пламенем ямы.
Алеша застыл с выражением ужаса на лице. В душе творилось что-то невообразимое. Примерно такой же вихрь чувств, как и вихри пламени, что поднимались над злосчастной ямой. В этом вихре была целая гамма чувств – и ужаса, и жалости, и ненависти, и злорадства и даже торжества… Но никогда прежде Алеша такого не испытывал: эти чувства четко отделялись друг от друга и определялись по-особому – не так, как наяву бывает: что-то клокочет в груди, но что не поймешь – что-то неопределенное, неразличимая смесь чувств. А здесь не смесь, а четкое разделение. И каждое чувство, сталкиваясь с другим, порой с противоположным, отнюдь не смешивалось с ним, а напротив отделялось от него и переживалось с отдельной остротой и силой.
Между тем из вихря пламени, бушующего внизу, что-то словно бы отделилось и поднялось вверх, каких-то три желтых комочка или, скорее три небольших палочки. Алеша какое-то время не мог понять, что это такое. Но эти три небольших предмета поднялись над пламенем и стали подрагивать над ним в некотором синхронстве. Когда особо высокие гребни пламени поднимались вверх, и эти предметы поднимались вверх, когда пламя опадало, опускались и они тоже. Алеша мельком и вопросительно взглянул на Смердякова.
– Пальчики-с… Это пальчики с правой руки Федора Павловича, – пояснил бесстрастно наблюдающий картину Смердяков. – Пальчики, которыми он писал и подписывал свое завещание. Он же половину-с монастырю отписал. Вот теперь пальчики эти и получают некоторое утешение.
После этих слов Смердяков повернулся в сторону и пошел по краю обрыва, – кошка тут же за ним поспешила. Алеша, чтобы не отстать, двинулся следом. И как только он сделал первый шаг, тут же исчез обрыв и пылающая яма с Федором Павловичем. Алеша не успел этому удивиться, так как Смердяков заговорил о том, о чем бы он сам ни за что не начал:
– Да, не любили вы, Алексей Федорович, нашего батюшку тоже-с. Ох, как не любили!.. Он вам вашу репутацию портил-с. Стыдно считаться сыном такого низкого человечишка. Особенно посреде благородных-с революционеров и социвальных реформаторов. Стыдно-с. Только не признавались себе сами. А теперь поняли-с… Да, в аду все мы сохраняем все наши чувствования такими-с, какими имели наверху, только, как бы точнее засвидетельствовать, в очищенном виде-с. Тело, оно мешает четкости, чувства перепутаны-с, сразу не разберешься… А здесь – все ясно, четко, все лежит, точнее, бурлит-с, на своей полочке…
Алеша вдруг вспомнил о Красоткине и тут же испугался. Кроме сказанного Смердяковым (и оказавшегося правым), он уже успел уяснить, что и его мысли в аду тоже не являются его собственным достоянием, скрытым от посторонних.
– Совершенно верно-с, – как ни в чем ни бывало, отреагировал Смердяков. – Вам же сказано было: «все тайное станет явным-с». А уж наши мысли – это и пренепременно должны стать открытыми-с, ибо с них все и начинается. А что касается персоналии Красоткина, то вам, сударь, нужно и по отношению к нему кое в чем убедиться. Тайное-с не станет ли явным?
И с этими словами как по команде буквально в трех шагах от них в той же самой сизоватой мгле возникло что-то темное. Пройдя еще пару шагов, Алеша увидел, что это есть огромная клетка, сделанная из черных, по видимому, металлических или чугунных прутьев. На дне ее, раскинув руки по сторонам, лежал обнаженный Красоткин. Лежал живой! Первым мгновенным чувством, затопившим Алешу, было чувство облегчения. «Так ты жив!» – чуть не вскричал он, едва не поддавшись первому порыву. Но следом его затопила ужасающего своею остротой волна досады. Да, досады на то, что он живой… Это было невероятно – но это было так. Он в один и тот же миг испытывал два исключающих друг друга противоположных чувства – радость от того, что видит «живого» Красоткина, и острейшую досаду на то, что он живой. Досаду настолько острую, что она походила на какое-то исступление. Алеша даже зашатался рядом с клеткой от переполняющих его противоположных чувств.
А между тем в клетке стало происходить нечто невообразимое. Красоткин действительно был, или, может, только выглядел вполне живым. Лицо его выражало страдание и нарастающую тревогу. Он то и дело поднимал голову и беспокойно оглядывал себя – свои руки и ноги, как бы чего-то ожидая, но следом словно какая-то сила заставляла его опять опустить голову назад. И вдруг – это страшно даже описывать! – с хрустом и мокрым всхлипом от его левой ноги оторвалась ступня и стала отдаляться, словно уползать в сторону. Как кто-то невидимый резким рывком оторвал ступню и теперь тащит ее от Красоткина. Только никакой крови при этом не было. Разорванная плоть ноги повисла вырванными клочками мышц и сухожилий, причем, какого-то бледно-серого и синюшного цвета, словно была вареной. Красоткин, издав мучительный вскрик, от которого у Алеши сжалось сердце, резко поднялся и попытался, было, потянуться к ступне, чтобы вернуть ее на место, но опять же невидимая сила резко швырнула его обратно. Было даже слышно, как он ударился затылком о дно клетки (оно было непонятно из чего), и этот звук снова поразил Алешу. Он был точно таким же, с каким Красоткин ударился головой о стену, когда падал, выпив отравленный бокал. Не прошло и пары секунд, как от тела Красоткина таким же образом оторвалась ладонь правой руки. Он тоже мучительно попытался отреагировать, даже некоим образом преуспел, дотянувшись до нее левой рукою, но как только он прикоснулся к оторванной ладони, вся левая рука с тем же ужасающим звуком (тот же звук, когда мы разрываем, скажем, вареную куриную ногу) оторвалась от Красоткина. Затем нога – сначала одна, следом другая… Вот уже и туловище стало по частям отделяться от вопящего Красоткина, и вскоре на его месте осталась только голова с шеей и остатками торса. Причем отделившиеся части его тела продолжали медленное равномерное движение по дну клетки, а достигнув ее стенок, так же медленно стали подниматься по ним вверх.
– Аллегория-с!.. – спокойно прокомментировал Смердяков замершему от ужаса Алеше. – Аллегория-с замышленного вами цареубийства… И, кстати, не только. Вы же утопили его в известковой яме. Не дали, так сказать, телу сохраниться до всеобщего воскресения. Растворили-с на все составные элементы. Это жестоко, весьма. Грех великий…
Но и это еще оказалась не вся «аллегория», точнее будет сказать, фантасмагория. Когда на месте Красоткина осталась только его подрагивающая и вопящая голова, к ней стало приближаться что-то, что Алеша не сразу рассмотрел, а когда увидел, застонал от нового затопившего его чувства. На этот раз чувства вины. А увидел он стеклянный бокал. Тот самый… когда они накоротке спорили с Красоткиным, предлагать ли Ракитину пить из абсолютно одинаковых бокалов или из разных. Это был как раз тот, другой – «разный» бокал, с небольшим утолщением посредине, в который и предлагал Алеша налить яд, чтобы было точно ясно, какой Ракитин возьмет бокал. Красоткин настаивал, чтобы бокалы были абсолютно одинаковые. Алеша сначала возражал и вдруг сдался… Он сейчас четко прочувствовал этот момент, тот самый момент, когда он сдался и перестал возражать Красоткину. Да он сдался и уступил. А уступил от мгновенно промелькнувшей в самой глубине души мысли. Тогда он не успел ее осознать, только почувствовал. И только сейчас эта мысль стала совершенно ясной и теперь затопила его смертельным чувством вины. Мысли, что, может, и неплохо, если бокалы перепутаются. И отсюда – режущий душу вывод, который не мог тогда осознаваться, но несомненно присутствовал уже тогда: может, и неплохо, если Красоткин умрет…
Алеша стоял с отчаянным видом, и слезы стояли в его глазах, но это не мешало ему наблюдать продолжающуюся фантасмагорию. Бокал медленно приближался к дергающейся голове Красоткина. Причем, в нем была какая-то жидкость – по цвету похожая на вино, что они пили с Ракитиным. Видно было, как Красоткин мучительно пытался уклониться от приближающегося бокала, но уклониться возможностей было мало. Бокал приподнялся, наклонился, и в это время Красоткин, мучительно пытаясь отодвинуться от него, от напряжения открыл рот и зашелся отчаянным криком. Бокал, как только этого и ждал – тут же пролился ему в рот со всем его содержимым и следом пал вниз и разбился. Причем, разбился с тем же самым звуком, как и тогда, в кильдиме у Смурова, – что еще более добавило мук Алеше. Последствия же влития не заставили себя долго ждать – Алеша увидел ту же самую предсмертную агонию Красоткина, точнее, его головы. Сжатые зубы, дергающиеся губы в бессильных попытках разжаться и остановившийся взгляд с расширяющимися зрачками. Но следом – что-то невообразимое. Красоткин словно начал в буквальном смысле «растворяться». Сначала потекли, как тающие сосульки обрывки мышц и тканей у его головы. Они в буквальном смысле таяли, за ними стали таять ткани шеи, и голова стала оседать все ниже. Причем, то же самое стало происходить и со всеми остальными частями его тела, растасканного по всей клетке. Они стали обтекать и таять на глазах. Вот уже и нижняя часть головы словно растворилась, уйдя в пол, да и верхняя начала растекаться, как студень. И только вытаращенные остановившиеся глаза долго сохраняли свою форму в своем ужасающем мучительном ступоре.
Но и это еще оказалось не все. Алеша вдруг услышал нечто, что заставило содрогнуться и без того оцепеневшую от ужаса душу. Это был голос, человеческий голос, даже несколько голосов и это были голоса Красоткина. А сами звуки представляли собой пение. Пел Красоткин, но не тот, что уже растворился. А когда Алеша увидел источник этого пения, содрогнулся еще больше. Это опять запела кошара. Только пела она на этот раз совершенно особым образом. Она встала на задние лапы, положила передние на решетку боковой стенки (потому была видна Алеше сбоку), голову задрала вверх и запела. Причем, именно голосом Красоткина, но каким-то искаженным, словно бы усиленным или как бы вместе с ним пел еще кто-то. И пела одну из песен Красоткина, сохраняя даже его характерные интонации:
Замученный тяжкой неволей,
Ты славною смертью почил…
В борьбе за народное дело
Ты буйные кости сложил…
Служил ты немного, но четно
Для блага родимой земли…
И мы, твои братья по духу,
Тебя на кладбище снесли…
После этих слов ужасающая своим пением кошка вдруг обратила морду к Алеше со все тем же отвратительно лукавым оскалом. Только на этот раз Алеша в нем четко прочитал саркастическое послание. Мол, в песне на кладбище снесли, а на самом деле – спустили в известковую яму. Алеша, несмотря на бурю в душе, уже не мог отвести глаз от этой улыбающейся кошачье-человечьей морды, которая продолжила голосом Красоткина свое пение. В какой-то момент кошка (Алеша про себя вдруг назвал ее «кошатиной») сделала какой-то высокий выверт голосом и вновь лукаво взглянула на Алешу, и того пронзило новое подавляющее его чувство. (Другие чувства тоже сохранялись.) Это было позднее и уже бесполезное раскаяние – раскаяние от зависти. Да, сейчас это было несомненно – он завидовал Красоткину за все его творческие способности, которыми он сам не обладал. Он завидовал!..
А «кошатина» между тем заканчивала:
Как ты – мы, быть может, послужим