bannerbanner
Братья Карамазовы. Продолжерсия
Братья Карамазовы. Продолжерсияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
37 из 59

Странно, всегда Алеше эта история казалось просто смешной и нелепой, причем, и в совсем недавнее время, когда на кладбище, то есть на могиле Смердякова, уже велись «раскопки», которые, разумеется, проводились по ночам, и Алеше не раз приходилось в них участвовать. И ни намека на какой-либо страх, а тут… непонятное. Видимо, настолько душа Алеши была потрясена в эти безумные дни, что с ее дна поднялось что-то уж совсем архаичное и давно там захороненное. Даже движения при ходьбе стали у него отрывистые и дерганные. В одном месте он зацепился полой сюртука за чуть согнутое копье ограды одной из могил – разорвал полу, чуть не упал от зацепа, но главное – едва не закричал от ужаса. Ему показалось, что кто-то из могилы схватил его за одежду, и разумеется, это была «белая девочка», потому что ему привиделось что-то светлое, что мелькнуло внизу, прежде чем его так сильно дернуло под жуткий звук разрываемого платья. Ко всем бедам добавилось то, что Алеша сбился. Он это ясно понял, когда вышел к монастырской стене, но без утыканных рядом с нею могил и зарослей малины, там, где и находилась могила Смердякова. Алеша, было, двинулся вдоль стены, но понял, что не знает точно, в какую сторону нужно идти. Ориентиром могла бы послужить старая ветла, растущая сразу за стеной монастыря, как мы помним, между могилами отца Зосимы и Федора Павловича Карамазова, но в полной темноте, которая окружала Алешу, даже монастырскую стену было видно не до конца вверх. Алеша, было, снова дернулся от стены обратно вглубь кладбища, как вдруг до него долетел неясный звук плача, который заставил его вновь похолодеть от ужаса. Это даже был не плач, а некий всхлип, через некоторое время снова – и это уже не могло быть галлюцинацией. Алеша схватился за ограду ближайшей могилы, и вдруг ясно понял, что звуки доносятся от потерянного им места – искомой им могилы Смердякова. Эта старая могила, за которую он схватился, со ржавой, изъеденной временем оградой была ему знакома – недалеко от нее рассыпалась земля, выносимая из подкопа. Первым побуждением было – сорваться с места и бежать, скорее бежать отсюда, пока «она» не догнала его… И Алеша невольно двинулся в сторону, как новый всхлип вновь донесся до него и еще раз поразил в самую душу. Ему показалось, что это плачет… Лизка. Да-да, изгнанная им из дома Лизка, про которую он сразу же забыл. И тут дикая и невозможная мысль пробила его окончательно, что Лизка и была этой «белой девочкой». «Да-да – это она и была…. Она всегда ею была…. Как я мог этого не знать?.. Она жила с нами, она приходила к нам, чтобы уводить на кладбище… И сейчас пришла на могилу своего отца – она нашла свою могилу!..» – такие обрывки фантасмагорических мыслей проносились вихрем в его голове, но странным образом они и вернули Алеше если не мужество, то какую-то отчаянную решимость. Словно влекомый невидимой внешней силой, Алеша осторожно направился по направлению плача. Идти было недалеко – каких-то пару десятков метров, но среди заброшенных могил, поросших кустами малины, бузины, под раскидистыми липами и в полной темноте – ему казалось, что он шел очень долго. Впрочем, темнота вдруг стала какой-то необычной – светящейся. Нет, само пространство и небо над ним были по-прежнему непроницаемыми, но предметы вокруг – кусты бузины и малины, стволы лип, холмы могил с покосившимися крестами, редкие оградки – стало вырисовываться и очерчиваться, словно изливая из себя неуловимое свечение.

Алеша остановился недалеко от источника плача, не в силах отвести в стороны, загораживающие обзор ветки бузины. В это время раздался еще один всхлип и с каким-то последующим причитанием. Алеша снова, было, сжался от ужаса, и в то же время что-то ему показалось странным. И тогда он осторожно развел ветки. Да, это было то самое место, с могилой Смердякова, у самой монастырской стены – самое глухое место городского кладбища. А перед ней в паре метров… Алеша долго не мог осознать, что это такое, пока до него не долетел новый, уже такой отчетливый всхлип с последующим бормотанием:

– У-а-а-эх!.. Господи, помилуй… У-а-а-х… Господи… Цветочками не укрыться… Огонь выйдет… Огонь попалит… У-у-а-а-э-э-э-х!.. Господи, помилуй… Не дай, Господи… У-у-у-а-а-а…

Вместо ожидаемой Алешей «белой девочки» боком к нему в своем неизменном пальто и шляпе стоял на коленях юродивый штабс-капитан Снегирев. Это было так неожиданно, что какое-то время Алеша просто оторопело смотрел из-за своего куста, глядя на то, как юродивый плачет и молится. Собственно, его же тут и видели наши «монастырские мальчики», когда затаскивали по поручению Максенина в могилу к Смердякову мешки со взрывчаткой. Алеша продолжал стоять, и вдруг почувствовал, как его стала накрывать волна ярости. Мигом забытой оказалась и «белая девочка», и Лизка – только этот «проклятый» юродивый, который зачем-то неожиданно и так некстати здесь оказался и вот теперь мешает осуществить задуманное – проникнуть внутрь могилы для предстоящего подрыва. Как ему сейчас хотелось – выйти из своего укрытия, навалиться сверху и просто придушить «этого вонючего юродивого». Эти непредсказуемые смены настроения уже и не удивляли Алешу, он знал, что его расстроенная душа работает на последнем резерве жизненных сил. Точнее, она уже давно израсходовала их лимит и как бы уже пожирает саму себя. И тут ему вдруг ясно и отчетливо представилось, что на самом деле это так легко – взять и убить человека. Ничего ведь для этого не нужно – нужно только вот такое состояние, состояние самопожирания. Оно ведь точно было и у Мити, и у Смердякова, и теперь-вот у него. Да и у всех убийц, начиная, может быть, с Каина. Да-да, это состояние, когда ты себя убил уже или убиваешь, как и других. Вот она, оказывается, эта красная линия, отделяющая убийц от остальных людей. Они в этом состоянии самопожирания сначала поднимают или готовы поднять руку на самого себя, они сначала себя убивают…

«Давай же – вали!.. Проваливай отсюда!..» – Алеша чуть не вслух скрежетал зубами за своим кустом. И тут, странное дело, Снегирев, как почувствовал его повеление. Он медленно поднялся с колен и медленно направился к могиле Смердякова, от которой находился метрах в двух. Алеша похолодел – вход в подкоп был как раз за оградой могилы (а могила Смердякова усилиями Сайталова и К была, я напомню, обнесена оградкой и, главное, увенчана крестом). Ко кресту юродивый как раз и отправился и – это уже Алеше было плохо видно – то ли прикоснулся ко кресту, то ли что-то повесил на него. Потом стал уходить, но выйдя за ограду, еще раз оглянулся, перекрестился, сделал низкий поклон и на этот раз действительно ушел. Алеша проводил его взглядом, потом дождался, пока затихнут все звуки его шагов и только после этого направился к могиле сам.


IV

во тьму внешнюю

Надо было торопиться. Алеша чувствовал это не по времени, а по какому-то внутреннему чувству. Надо было быстрее проникнуть в подкоп и там, проверив готовность взрыва, наконец, успокоиться и хоть немного прийти в чувство, иначе от перенапряжения и уже плохо контролируемых смен настроения, можно было потерять рассудок. Алеша, зайдя за ограду Смердяковской могилы, прошел к ее углу и там, став на колени, стал осторожно убирать дерен со входа в подкоп. Он был прикрыт круглым деревянным щитом, сверху заложенным массивными кусками глубоко нарезанного дерна. Это был важный момент конспирации – трава должна была продолжать расти, создавая иллюзию непотревоженности почвы. Алеша осторожно сдвинул деревянный настил, под которым оказался проход внутрь с несколькими глубокими земляными ступеньками. Самым сложным было закрыть обратно проход настилом, так чтобы на нем оказался этот же самый дерен, причем в несдвинутом и по возможности непотревоженном виде. Снаружи это проконтролировать было некому. Алеша минуты две возился, укладывая обратно пласты дерна на деревянном щите и устанавливая затем его на краю отверстия, чтобы двигать потом по самому минимуму. Он уже все приготовил и установил, стал, было пролазить внутрь, но, уже опустив вниз ноги, почувствовал какое-то беспокойство – словно он что-то недоделал или забыл сделать. Он тревожно оглянулся по сторонам и вдруг заметил нечто на Смердяковском кресте. Это был массивный чугунный крест, влитый в каменное надгробие, с двумя перекладинами и узорной волнистой наковкой – и на его вершине находилось нечто, слегка сдвинутое набекрень. Алеша вспомнил, что Снегирев, уходя с могилы, подходил к кресту – видимо, он и повесил это «нечто». Алеша быстро вытащил ноги обратно и почему-то пригнувшись, как будто его могли заметить, подошел ко кресту. Как бы боясь, что его укусят или ужалят, он осторожно протянул руку к этому «нечту», слегка белеющему в темноте, и следом взял в руку и снял с креста. Это был сплетенный видимо самим Снегиревым венок из цветов, да, скорее всего, тех самых «цветочков», которые он выторговывал у скотопригоньевских баб на рынке. И хотя в темноте было плохо видно, Алеша все же разглядел, что цветы были в основном белые, они словно на скорую руку были сплетены стеблями, не очень умело и кое-где оказались потому сломанными и помятыми. Странная мысль вдруг пришла в голову Алеше, что цветочки эти могут его «защитить». Впрочем, тут же и глупое желание «поглумиться» и «покуражиться» над незадачливым юродивым. И он с перекосившей лицо насмешкой взял и надел на свою непокрытую голову этот венок. (Алеша. как мы помним, давно уже был без головного убора.) И следом уже без всяких проволочек стал протискиваться внутрь подкопа, осторожно задвинув за собой деревянный настил с дерном.

Оказавшись в непроглядной темноте, Алеша достал спички, зажег одну и вытащил из небольшой ниши специально приготовленный для таких случаев железный фонарь. Запалив в нем фитиль, он теперь заимел постоянный источник света и следом спустившись еще на пару шагов, направился внутрь подкопа. Высота его была не более метра, и Алеше приходилось сильно сгибаться, чтобы продвигаться вперед. Самое узкое место оказалось сразу же за стеной. Здесь прямо над подкопом находилась старая ветла и ее корень значительно сужал пространство для прохода. Алеша внимательно осмотрел и место спила. Это было боковое ответвление от основного стержня корня, не отпилив который действительно невозможно было продолжать подкоп по прямой линии к могиле отца Зосимы. Вход в нее, кстати, был прикрыт еще одним деревянной заслонкой. Здесь уже нужно было двигаться максимально тихо и осторожно, так как из-за нее стали доноситься звуки молитв и псалмов читаемой у могилы отца Зосимы «неусыпаемой псалтыри». Надо же – Федор Павлович Карамазов сподобился и второй своей просьбы, упомянутой в завещании. И пусть псалтырь читали не по нему – он-то находился совсем рядом. Алеша осторожно сдвинул вторую заслонку и заглянул в пустую могилу батюшки. По сравнению с узким проходом подкопа она выглядела совсем просторно и как-то более светло что ли. Наверно и потому, что здесь была почва с большим содержанием песка. Иногда даже было слышно, как его небольшие струйки с тихим шипением осыпаются внутрь могилы. Но Алешу сейчас интересовало не это – он внимательно посмотрел на два мешка, приставленные друг к другу и к стене могилы. Это были мешки со взрывчаткой. «Слава Богу, – подумал Алеша, – Максенин успел все сделать». Он засунулся обратно в проход, поставил на место настил, потом, слегка подумав, все таки сдвинул его обратно, чтобы до него могли лучше доноситься звуки происходящего наверху. И следом стал возвращаться в начало подкопа к Смердяковской могиле. Правда, протискиваясь у корней ветлы, случайно ударился фонарем о распил. Этот звук заставил его болезненно сжаться. Ему вдруг вспомнился момент с похорон Федора Павловича. Когда гроб уже опустили в могилу, и родные стали бросать туда по горстке праха, Алеша, подойдя к краю могилы, случайно обрушил в нее из-под ноги ком земли. Тот брякнулся о крышку гроба с громким и почему-то так похожим звуком…

Вернувшись в Смердяковскую могилу, где у подъема наверх было чуть попросторнее, Алеша еще некоторое время повозился со «средствами подрыва», как эти предметы называл их изготовитель Смуров. Они были приготовлены им в разных вариантах – «дистанционный» и «непосредственный». Дистанционный представлял собой какую-то трубочку с концом фитиля, выходящим наружу и поджигаемым от спички. Эту трубочку после зажигания, нудно было воткнуть в мешок со взрывчаткой, и у подрывника была еще минута времени, чтобы успеть удалиться по проходу на безопасное расстояние от места взрыва. «Непосредственным» вариантом было нечто похожее на обыкновенный факел – деревянная основа и горючий материал, на ней закрепленный. Здесь варианта спасения не предусматривалось. Ибо горящий факел нужно было сунуть прямо в мешок с динамитом. Алеша в тусклом свете фонаря какое-то время повертел в руках «дистанционную» трубочку, с преувеличенным вниманием осматривая ее со всех сторон. И вдруг разом сжал и смял в своих руках. Там что-то хрустнуло, а потом и просыпалось наружу – видимо, подрывная смесь. Алеша бросил остатки на пол и вытер руки друг об друга. Затем усевшись на земляной ступеньке и уставившись на фонарь, стал ждать. Часов у него не было – но он был уверен, что по звукам сверху не пропустит свой «час икс». Осталось только дождаться его. В тусклом свете фонаря из неровно и грубо обработанных лопатами стен торчали обрубки и обрывки белесоватых корней. Такие же обрубки и обрывки мыслей и каких-то давнишних впечатлений, кружились и в голове Алеши. Сначала – совсем из раннего детства. Вот маменька велит ему принести оставленное у окна и завернутое в бумагу масло. Он подходит, берет… Но – от того ли что солнце так ярко светило в окошко и совсем растопило масло – оно вдруг проливается на него желто-липкой и какой-то непереносимо тягучей струей. От неожиданности он пугается и плачет… Или ему вдруг болезненно вспомнилось, как он сидел у маменьки на коленках, а его отец пил прямо из большого фаянсового кувшина (этот кувшин почему-то хорошо отпечатался в его сознании) то ли молоко, то ли сливки. И вдруг Федор Павлович, видимо, в ответ на какую-то реплику маменьки, со всего размаха бросает этот кувшин на пол. Этот хруст и липкий всплеск разлившегося молока явственно звучал в его ушах… Потом вдруг неожиданно всплыл не очень давний эпизод его учительства. В выпускном классе своих прогимназистов он спросил, кто бы из них, узнав, что кто-то из товарищей по классу готовит покушение на царя, пошел бы и донес в полицию. Из восемнадцати человек никто не ответил: «да, пошел бы». Он и не скрывал своего удовлетворения по этому поводу… Следом он уже вроде как на поминках по Федору Павловичу, которые после похорон проводились в трактире «Столичный город» (сейчас уже «Три тысячи), и он сидит рядом с Lise. Она в своем креслице в черном траурном платье, у которого оказался белым только воротничок. Причем, ослепительно белым и этим нарочито выделялся. И этот воротничок, Алеша хорошо это помнил, почему-то все время лез в глаза ему и страшно раздражал. Воротничок этот явно был ведь накладной, Lise могла бы его и не надевать, но надела намеренно. Она словно хотела этим что-то сказать или показать и, кажется, специально ему… И тут он замечает, что у многих гостей тоже белые воротники. Или даже нет – на них уже нет ничего черного и траурного, а уже все платья их стали белыми и даже как бы блистающими, как воротнички у Lise. Это уже даже и не платья, а какие-то античные длинные, обернутые несколько раз вокруг тела плащи. Причем, вместо приглашенных на поминки знакомых лиц, все сплошь какие-то незнакомые люди – лица грубые, часто старые, молодых меньше, некоторые улыбаются, но есть и с неприятными лицами, нехорошими улыбками, даже с совсем злыми глазами, но на всех эти блистающие одежды…

Так это странно, что Алеша поворачивается, чтобы сказать об этом Lise, но ее уже рядом нет. Вместо нее рядом с ним сидит штабс-капитан Снегирев, но с каким-то совсем другим выражением лица – такого Алеша у него никогда не видел, даже и тринадцать лет назад, когда он впервые увидел его в его же собственном доме. Лицо строгое, даже торжественное, и в то же время какое-то возвышенно-трагическое, словно что-то ожидающее. И от вида этого лица, да еще и повернутого к нему и ему в глаза глядящего, Алеше становится не по себе, почти страшно. И ведь Снегирев тоже, как и все одет, или не одет, а словно бы закутан во что-то белое, да еще и светящееся, словно испускающее свет. И непокой в душе только нарастает. И лишь бы что-то сказать, только бы не длилось это непереносимое молчание, Алеша спрашивает у Снегирева:

– Так мы ждем-то чего?

Снегирев отвечает не сразу – лицо его стало словно еще строже, и только чуть помедлив и по-прежнему глядя ему в глаза, отвечает:

– Брачный пир готов, но избранные не пришли.

И голос какой-то другой – никогда у Снегирева такого не было. И тона нет шутовства или юродства – одна строгость и та же трагическая торжественность. Алеше совсем не по себе.

– А мы кто? – лепечет Алеша после набухающей тревогой паузы.

– Мы собранные.

Алеша плохо соображает, что говорит – говорит больше, чтобы только не молчать, поэтому вновь спрашивает:

– А кто собирал?

– Отец Зосима.

Алеше становится еще тревожнее. Он отводит глаза от Снегирева, и вдруг – там на самом краю уже какого-то другого, уменьшившегося в высоту, но удлинившегося стола видит цыгана из больницы. Того, что был так жестоко покалечен во время «монастырского побоища». И хотя Алеша видел его почти мельком, но сразу узнал, что это он. Цыган тоже закутан в эти праздничные одежды и выглядит совершенно здоровым, но смотрит не на Алешу, а куда-то перед собой. И тут Алеша видит, что и все за столом смотрят в ту сторону. Алеша поворачивается по направлению взоров и видит чуть сбоку себя дверь, которая тут же распахивается и вслед за сияющим за ней светом, в трактир (точнее, это уже не трактир, а что-то другое) входит отец Зосима. Да-да, это он, только не в белых блестящих одеждах, как все сидящие за столом, а в сером балахончике, таком, как на картине Смеркина. Отец Зосима подходит во главу стола и останавливается там. Радость сначала охватывает Алешу, но вместе с тем и какой-то еще более быстро нарастающий страх. Он хочет позвать отца Зосиму или хоть махнуть ему рукой, но чувствует, что голос словно начисто пропал у него, а руки и подавно не повинуются, стали как ватные. А отец Зосима, на секунду остановившись и оглядев всех сидящих за столом своим ласковым взором, начал поднимать руку, видимо, чтобы благословить… И в этот момент его глаза и глаза Алеши встретились. Алеша замер… Но замерла уже и поднятая в крестном знамении рука батюшки. Что-то грустное отобразилось в его лице, даже страдающее… Но Алеша уже этого не видел – просто был не в силах глядеть в его глаза. Вместо этого он вдруг увидел, что он единственный, на ком нет этих блистающих белых одежд. Он стал осматривать себя, чтобы понять, во что он одет, но глаза как-то плохо фокусировались – что-то серое и каким-то красноватым оттенком. И тут еще в довершении ко всему, когда ему удалось слегка сконцентрироваться, увидел, что по руке его ползет громадный белый червяк. Алеша с отвращением сбросил его под стол. И тут же взглянул на Снегирева – видел ли тот. Но сразу заметил, что по его собственному плечу ползет еще один такой же – даже еще жирнее и отвратительнее. И одновременно он почувствовал, что что-то копошится у него на голове. Схватившись за голову, Алеша вместе с червяком едва не сорвал с нее еще нечто…

– Венок не снимай, – изрек все так же сидящий рядом Снегирев с тем же трагическим и торжественным выражением в лице и голосе.

Алеша тут заметил, что черви падают откуда-то сверху. Подняв голову, он увидел, что потолок над его головой имеет какую-то дыру, а оттуда выглядывает и странно улыбается огромная кошачья морда… Когда он вновь опустил голову, рядом с ним стояли тот самый цыган и еще один покалеченный из больницы, тот самый Демьян, который назвал Алешу «кровососом». Алеша хотел что-то сказать, открыл даже рот, но не успел, ибо оказался оглушенным как громом прозвучавшим над ним и в нем – ему казалось, что это звучало на всю вселенную:

– Друг, как ты вошел сюда не в брачной одежде?

Алеша почувствовал, как все сжимается у него внутри, да так плотно, что не то что ответить, он не может ни рта открыть, ни поднять глаз – ни даже пошевелиться. Один жуткий стыд и ужас сковали его намертво. Он застыл и молчал, и с каждой секундой это молчание становилось все нестерпимее и ужаснее.

– Возьмите его и бросьте во тьму внешнюю…

Это уже прозвучало как бы вдогон, ибо Алеша почувствовал, что какая-то сила словно сорвала его со стола и увлекаемый этой силой и не в силах ей противиться, он куда-то улетает. Причем со всех сторон его обступает все более мрачная и непроницаемая тьма. Еще секунда – и он уже никуда не летит, а словно лежит на чем-то липком и рассыпчатом, напоминающем то ли пепел, то ли угольную пыль. Вокруг – полная непроницаемая тьма. Но еще страшнее была тьма, которую Алеша ощутил внутри себя. Это было что-то непередаваемое и непреодолимое. Какая-то бездна ужаса и отчаяния. Хотелось все и всех проклясть и прежде всего самого себя. Да, это было отчаяние, но какое-то странно направленное отчаяние, отчаяние, направленное на самого себя. Себя, как виновника, причем, единого виновника того, что с ним произошло. Это как бы в тебе сошлись все вины, все пути, все концы – и ты и стал этим концом, этим страшным, непреодолимым и невыносимым концом самого себя. И в основе этого чувства остро ощущаемая ненависть. Ненависть ко всему – к людям, ко всему миру, и в первую очередь к самому себе. Чувство это быль столь ужасно, что его невозможно было вынести. Какая-то осатаненность. Алеша выгнулся, приподняв голову и порвался длинным плачем, в конце которого челюсти его сомкнулись и заскрежетали друг о друга. Просто потому, что и собственный плач был тоже непереносим – физически непереносим, вызывал ужаснейшие страдания. Это действительно невозможно передать. Не плакать невозможно, но и плакать невозможно тоже. Это отчаяние полной невозможности. Что бы ты не делал, будет только увеличивать твои страдания. Если не будешь плакать, то себя искромсают, перемелют и сожрут в конце концов твои же собственные страдания. Но если все-таки начнешь плакать, то боль и невыносимость станут еще сильнее. И это еще больше будет кромсать и разгрызать тебя. Это действительно было состояние какой-то осатаненности, когда все – любое твое действие или бездействие – только увеличивают твои страдания. Но просто лежать и ничего не делать тоже невозможно. Алеша вновь зашелся плачем, который так же неизбежно завершился зубовным скрежетом. А в тот короткий период тишины, когда челюсти его, крошась друг от друга от невероятного напряжения, остановились, он вдруг услышал вокруг себя – тот же самый плач и тот же самый скрежет. Причем эти страшные звуки доносились до него ото всех сторон, не только с боков, спереди или сзади, но даже – Алеша это явно слышал – и сверху, и снизу. Он оказался весь словно пронзенный этими столь же непереносимыми, как и собственные чувства, звуками. И это только усиливало его страдания. Обычно ведь, когда мы в собственных страданиям, видим, что мы страдаем не одни, это дает нам хоть небольшое, но облегчение, пусть хотя бы и только моральное. Все-таки не одни! А здесь все было наоборот. Страдания невидимых в этой тьме окружающих Алешу людей только умножало его собственные страдания. Прежде всего приливом новой волны непереносимой ненависти. Ненависти оттого, что ты не можешь им ничего сделать. Если бы мог – то терзал бы их и рвал на куски, но ты не можешь и этого. Ты только принужден слышать этих нестерпимо ненавидимых тобою людей, каждый вопль которых и зубовный скрежет потопляет тебя новой бездной отчаянной ненависти и столь же отчаянного бессилия…


V

Инферно

И посредине этой отчаянной фантасмагории вдруг где-то в глубине души у Алеши зазвучало: «Когда-то я в годину зрелых лет…» И тут же оборвалось. Как некий проблеск мысли. Алеша только зашелся новым приступом плача и скрежета, как отрывок повторился снова. И даже прервал на какое-то время его зубовный скрежет. Затем еще раз и еще раз… Сначала Алеше показалось: это стало еще одной каплей в море его страданий, новым ничего или малозначащим эпизодом, как очередная невообразимая сцена в долго длящемся кошмаре, но когда этот отрывок повторился еще несколько раз, в душе у Алеши зашевелилась непонятная и необъяснимая надежда. Пусть и плохо осознаваемая, но несомненная и такая отрадная на фоне всего того ужаса, в который он был погружен в этой тьме. Что все это может как-то ему помочь. Алеша попытался вспомнить, где он слышал этот отрывок, и не мог. Сначала это будто увеличило его страдание, но в то же время словно и чуть притупило их, как бы отдалило или вывело из фокуса непосредственного переживания. Сознание словно стало концентрироваться на этой загадочной строчке, и продолжающие переживаться страдания стали уже больше фоном этих мучительных попыток вспомнить, что означает эта строчка, и какая надежда может быть с нею связана. И тут Алеша стал замечать, что тьма вокруг него стала изменяться. Она постепенно переставала быть столь непроглядной – сначала стала высвечиваться темно-коричневой, затем серой пеленой – и наконец, вокруг стало проглядываться пространство, но словно затянутое мутной дымкой. Одновременно и звуки воплей и зубовного скрежета тоже стали становиться все глуше и глуше – сначала сверху и снизу, затем и с боков, пока наконец не стали просто трудно различимым шумом, звучащим где-то совсем вдалеке. И нечто похожее стало происходить и с душевными страданиями Алеши. Они не ушли совсем, а как-то притупились или ушли на глубину, он чувствовал их примерно так же как слышал вдали неясный шум или видел эту серую дымку. Алеша приподнялся и сел, наконец, на эту непонятную темную рассыпчатую почву, сразу почувствовав, как в нее до половины зарылись каблуки его ботинков. «Когда-то я в годину зрелых лет…» – снова прозвучало в его мозгу, и тут же следом сзади него раздался голос:

На страницу:
37 из 59