
Полная версия
Братья Карамазовы. Продолжерсия
Лишь почвой для новых людей,
Лишь грозным пророчеством новых
Грядущих и доблестных дней…
Но знаем, как знал ты, родимый,
Что скоро из наших костей
Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней!..
Последние слова о «мстителе суровом» вновь пронзили Алешу. Кошка явно издевалась, перепевая строфу Красоткина, которая так неожиданно и ужасно исполнилась и исполнялась вот сейчас – прямо на глазах. Кстати, на полу остались, похоже, только красоткинские глаза, но Алеша уже не мог смотреть внутрь клетки – от обуревающих его чувств он плотно зажмурился и даже покрыл свое лицо рукой. А когда убрал руку и открыл глаза – оказалось, что он снова, как и раньше, поспешает за шагающим впереди Смердяковым, рядом с которым, как ни в чем ни бывало, бежала та же самая «кошатина». От обуревающих его чувств Алеша просто не мог не прорваться вопросом:
– Что.., что это мы видели?
– Я же вам, сударь, уже пояснял, – сухо ответствовал Смердяков. – В аду каждый переживает последствия своих самых неправедных-с поступков. И не только поступков, но и доподлинных намерений. Так сказать: готовность к действию равна самому действию. У нас здесь так-с.
– Но кто…, кто его разрывал?
– Природные обитатели-с сего скорбного места. На мужицком произношении они именуются-с чертями. А в церковном – бесами.
– Как природными?
– Да будет вам известно, Алексей Федорович, что инферналенный ад сей первоначально не был предназначен-с для людей. А вот для них, этих падших аггелов, и был-с определен Творцом. А люди сюда попадают за сходство в ними своей природы-с, своих поступков и намерений.
– Но почему я их не вижу?
На этот вопрос Алеша удостоился иронического поворота головы Смердякова:
– А вы уверены, сударь, что не лишитесь разума-с, если их увидите? Это есть большая милость Божия, что живые не могут видеть аггелов. Не приспособлены земные рассудки, так сказать, для созерцания такого беспримерного безобразия-с. Только в некоторых подобиях…
И после этих слов Смердяков как-то грустно, но со значение взглянул на свою спутницу. Та особенно отвратительно заулыбалась, заурчала и стала на ходу тереться о его ноги. Но Смердяков вдруг резко остановился и обернулся к Алеше, который едва с ним не столкнулся. Какая-то перемена произошла в его облике, до того спокойном и почти созерцательном. Что-то беспокойное, даже как бы злобное отразилось в его глазах, направленных в упор на Алешу:
– Вот вы, сударь, Алексей Федорович, сетуете, что не видите бесов. А и до ума вашего-с и не доходит, что вы и другого много не видите. Разве видели вы раньше-с в своей душе, что вам здесь показано было – а? Где же ваш ум-с хваленый? Почему вы раньше сего-с не видели? Почему вы раньше не видели своих подлых чувств по отношению к ближним своим?..
Смердяков явно преобразился: в таком воодушевлении Алеша его никогда не видел. Это преображение Смердякова было столь удивительным, что какое-то время мешало Алеше сосредоточиться на его словах. Но еще до того, как он начал их понимать, в душе уже появилась новая «аксиома», что все, что Смердяков скажет сейчас – это будет правда, и что правда эта будет столь страшна и ужасающа, что может превзойти все, что он уже успел понять о себе здесь, в этом «инферналенном» аду. Смердяков в том же воодушевлении продолжал:
– Вы презирали-с меня, и вы и все трое братцев, все вкупе-с, но я свои подлые чувства умел сдерживать, хотя и получил от батюшки-с нашего ту же самую природу. То же самое звериное сладострастие. Один раз я его не сдержал, да и то по неумению-с и по ошибке, ибо уступил просьбам Марии Кондратьевны. От сего дочерь моя произошла-с, вам хорошо известная, получившая наименование Лизка, подлое, скажем-с, наименование, данное стариком Григорием по его-с прирожденной глупости. Вы-с, Алексей Федорович, играя в благородство, зачем-то захотели ее удочерить. Да-с, я настаиваю, что сначала для вас это была игра, а вот цель этой игры-с прояснилась позднее, по мере, так сказать взросления моей дочери. И вот выросши, точнее даже не выросши, а ставши всего десяти-двенадцати годов, она и стала для многих, в том числе и для вас… Впрочем, пусть вы сами увидите…
И Алеша увидел. То, что он увидел, действительно превзошло все его ожидания, ибо, казалось совершенно невообразимым. Сначала, пространство пред ними как-то мгновенно изменились, и они вновь оказались словно уже не на краю обрыва, а как бы на пороге дома. Только у этого дома не было передней стены, оттого хорошо были видны все его внутренности. Это даже словно был не дом, а какой-то чулан или подвал, весь затянутый отвратительной паутиной, такой старой и запыленной, что она походила на развешенную по стенам и углам темно-серую изорванную клоками марлю. Но при этом – удивительно! – по всем стенам были навешены иконы. Однако эти иконы все были развернуты задом наперед, в выпирали вперед разноплановыми задниками, некоторые из которых были просто деревянными – черными или коричневыми, но другие словно заклеены разорванными пожелтевшими газетами. И всюду грязь, грязь, грязь… Грязь была везде, особенно возле стен и на полу, причем, какая-то особенно мерзкая, похожая на человеческие испражнения. Прямо по центру в некотором углублении находилась дверь, выглядевшая по контрасту чисто и нарядно по сравнению с окружающей «мерзостью запустения». Особенно бросалась в глаза очень виртуозно выделанная ручка, то ли из латуни, то ли из меди, блестевшая ярко даже в полусумраке этого адского дома. Алеше тут же стал понятен смысл этого сверкания. (В аду как-то это все легко читалось.) То есть – этой дверью так часто пользуются, а за ручку так часто хватаются, что они потому и выглядят так «свежо и нарядно». Алеша уже почувствовал, что ему недолго стоять в неведении – ибо точно знал, что сейчас эта дверь откроется, а за ручку схватятся. (Опять же эти предчувствия, видимо, вещь в аду самая обыкновенная!) И действительно, только он осознал это предчувствие, как дверь отворилась, и внутрь вошла, точнее почти вбежала, действительно схватившись на мгновение за эту внутреннюю ручку, – Лизка.
Она вбежала стремительно, словно от кого-то убегала, выглядела смертельно напуганной и была при этом совершенно голой. Сначала она бросилась к одной стене, но наткнувшись на нее и обнаружив, что это тупик, бросилась к другой, но не добежала, так как поскользнулась в грязи и с размаху упала в нее. Тут же вскочив, она снова бросилась, но опять не удержалась на ногах и снова звучно шлепнулась на пол, уже вся измазанная в грязи. Уже не рискуя подняться полностью на разъезжающиеся ноги, она встав на четвереньки и издавая надрывающее скуление, вновь стала пробовать убежать подальше от двери, но и это ей плохо удавалось. Грязи словно стало больше и гуще – она уже чмокала и хлюпала под нею во время всех ее отчаянных движений, из-за которых она проваливалась в эту грязь все сильнее. Тут дверь снова распахнулась и в этом подвале появился, видимо тот, от кого она так отчаянно пыталась убежать, – отец Ферапонт. Он тоже зачем-то схватился за внутреннюю ручку двери, которая даже словно с каким-то торжеством блеснула из-под его руки. Ферапонт в голом виде со своей растрепанной бородой и обезумевшими вытаращенными глазами выглядел особенно отвратительно. Только завидев его, Лизка отчаянно закричала, судорожно пытаясь убежать куда подальше, но Ферапонт в два стремительных прыжка, особенно отвратительных своей контрастной несообразностью с его престарелым возрастом, настиг ее. Набросился и стал пытаться насиловать. Впрочем, все это больше походило на отчаянное дергание двух орущих тел (а и отец Ферапонт орал при этом что-то напряженно мучительное) в густом месиве из грязи и человеческих испражнений. Картина была настолько отвратительной, что Алеша на какой-то миг, не в силах больше смотреть, закрыл глаза.
Ему было ужасно мерзко и больно, но и посреди этих терзающих его ощущений и невысказанный вопрос четко пробил в его голове: «Как же так – почему они в аду? Они же живые?!!». И следом поразительным образом в его же голове прозвучал ответ Смердякова: «Нет, Алексей Федорович, уже нет-с. Целый час уже как нет-с. И благодаря вам в том числе… Если бы не выгнали дочерь мою на улицу из дома…» И чувство захлестнувшей Алешу вины было так нестерпимо мучительно, что Алеша поспешил вновь открыть глаза…
Буквально – или ему так показалось, что все произошло за какой-то миг, но когда он вновь открыл глаза, он увидел, что Лизку терзает уже целая толпа людей. Они, видимо, вбежали через ту же дверь за этот короткий (или показавшийся Алеше коротким) промежуток времени. Среди этих новых персоналий, пока они полностью не вывалялись в грязи, Алеша кое-кого успел узнать. Тут были почти все «церковные мальчики», среди которых особенно выделялся зверским ором Максенин, а также сосед по дому Карамазовых, отставной чиновник Буженинов, и даже, что вообще не укладывалось в голове – Сайталов! Все они рвались к Лизке, пытались ее терзать, и при этом все орали то ли зверскими, то ли одновременно мучительными голосами, все вываленные в грязи и испражнениях…
Картина вновь была настолько невыносимой, что Алеша вновь чуть было вновь не закрыл глаза, и только страх новых мысленных откровений удержал его. Но в голове дамокловым мечом повис вопрос, требовавший ответа: «Они же точно были живыми!.. Как они могли оказаться в аду?..» И на этот раз реплика Смердякова прозвучала в мозгу Алеши и при открытых глазах: «Смотрите-с дальше-ка, сударь…»
И в этот момент дверь снова распахнулась и ней появился… Алеша!.. Невероятно!.. Алеша смотрел на самого себя и не верил собственным глазам. Если бы он почувствовал, что сходит с ума – это было бы даже неким утешением. А тут – напротив: до боли полное и трезвое сознание и опять же «аксиоматическое» ощущение, что все это никакая не фантасмагория, а – сама истина, самая «правдинская правда». И это поражало и даже «убивало». Только состояние полной пораженности и «убитости» не позволило Алеше заметить, что он выглядел не совсем так, как его предшественники (имеется в виду – Лизка и отец Ферапонт), то есть не был абсолютно голым (как, кстати, и остальные терзатели Лизки). Какое-то подобие легкого одеяния, впрочем, того же, телесного цвета, все-таки слегка покрывало его. Но Алеша действительно не способен сейчас был обращать внимание на эти «детали». Он был весь прикован взглядом в лицу Алеши…, то есть своему лицу, тому состоянию, которое оно выражало. А выражало оно похоть, то ее последнее мерзкое состояние, когда обуреваемый им человек уже не способен себя контролировать. Впрочем, созерцалось это только пару секунд, ибо этот вошедший той же самой дверью «Алеша» (кстати, тоже схватившийся за ручку, особенно ярко блеснувшую под его рукой), тут же ринулся в кучу извивающихся и вопящих тел, чтобы присоединиться к мучителям Лизки. И его сладострастно-звериный рев так жутко полоснул Алешу куда-то в самую глубину его духа, что он не просто не смог дальше смотреть – он не устоял и на ногах, а упав на земь, еще и сжался в комок, затыкая уши и сам истошно вопя – чтобы хоть чем-то перебить весь этот ужас!..
Он не мог сказать, сколько времени он так лежал и вопил от чувств, которым он не мог дать определения, но, несмотря на это, так грозно определившихся и так безжалостно в этой своей четкости резавших его на части.
– Ну, хватит! – вдруг сухо, резко и даже как-то повелительно, раздался голос Смердякова.
И странно, Алеша тут же повиновался, прекратил выть, приподнялся и сел – как и тогда, когда первый раз увидел Смердякова в аду. Тот стоял над ним, и рядом с ним, как и вокруг тоже ничего уже не было, кроме той самой отвратительной кошки.
– Довольно с вас, сударь. Странное создание все же человек, особенно те, кои себя считают венцами творения, даже образом Божиим-с. Им нужно и даже пренепременно-с нужно увидеть себя со стороны и даже попасть для этого в ад, чтобы познать, так сказать, самое себя-с. Без этого они пребывают в полном неведении относительно своих душевенских качеств и состояний, в которых пребывают, так сказать, в сей подлой жизни наверху-с, – продолжил резонерствовать Смердяков. В его тоне появилось как бы и что новое – некое, хоть и слегка досадливое, но удовлетворение. – Теперь вы убедились, Алексей Федорович, что мало-с отличались от папаши нашего, несмотря на великое ваше желание доказать себе обратное?..
Но Алеша, кажется, еще не мог вникать в его слова. У него перед глазами все еще стояло его же собственное лицо.
– Но как…, как?.. Я не пойму?.. – только и смог он выговорить.
Смердяков вздохнул со снисходительным сожалением, как бы устал уже от такого малопонятливого спутника.
– И что же тут понимать, сударь? Все просто-с. Человек существо сложное: телом пока он пребывает на земле, то душа его-с бессмертная и богоподобная – она пронизывает собой все пространства-с и все миры. И можно сказать, одновременно пребывает и в раю и в аду. Только сознание его живущее связывает его-с с земным миром, да и по своей тупости-с природной он не чувствует другие два. Иногда разве только во сне или еще по особой милости-с Божией. Так и живет одновременно в трех мирах и не подозревает об этом в большинстве-с своем. А только дела его за него все больше свидетельствуют.
– Как свидетельствуют?
– По ихнему внутреннему намерению-с. Свидетельствуют о принадлежности к одному из миров – адскому или райскому. Да-с, Алексей Федорович, каждое наше дело – и не только дело-с, но и слово-с и даже мысль или намерение… Все они или адские или райские. А производим мы их из глубины-с сердца своего. И сами производим – так что потом жаловаться не на кого-с, окроме как на самого себя. И так накапливаются наши дела постепенно и пренепременно-с вплоть до искончания жизни. Как бы отливаются в будущую человеческую форму-с и перетекают в нее, в то, с чем он будет жить в вечности. И со смертью уже – все…
– Что все? – вновь не удержался от вопроса Алеша. Его зудило какое-то непонятное желание непрестанного расспрашивания и продолжения разговора со Смердяковым, он опять внутренне и так же «аксиоматично» стал предчувствовать, что с его окончанием произойдет что-то страшное.
– А со смертью, сударь, уже и все – да-с… Завершается, так сказать, эвольвуция и перетекание из одной формы в другую-с. Человек здесь на земле-с больше не останется, ибо земля эта для животных. Тут они живут и остаются, а человек только проверяется издесь животною жизнью. Не стал ли сам животным – вот так-то-с. А после смерти уже все. Ты уходишь туда, куда больше перетек своем существом-с и где накопил больше соответственных дел или даже только их намерений. То есть в ад или райскую обитель.
– И ничего изменить нельзя?
– Со смертью уже ничего. Только при жизни еще там, наверху-с, возможно…
– Как?
На этот вопрос Смердяков немного помолчал, как бы думая говорить или не говорить. (Алеша всем видом своим выразил крайнее нетерпение.)
– Покаянием-с… – наконец выдал Смердяков и как-то тяжко вздохнул. А потом, еще помолчав немного, добавил с какой-то горькой досадливостью:
– Только не думайте, Алексей Федорович, что это легко-с… Ох, не думайте!.. Я и всю жизнь мою не видел истинно кающихся, а больше актерство одно… А между тем только это-с, покаяние, и может убрать все зло, тобою изделанное.., твоего, так сказать, адского двойника… И предотвратить сюда попадание…
– А ты?.. – спросил Алеша и не договорил, ибо разом почувствовал, что попал во что-то очень важное и болевое для Смердякова. Тот потупился и с какой-то горькой досадой уперся взглядом в место рядом в ботинками Алеши.
– Я не смог, вы верно это поняли, Алексей Федорович… Я не смог. А не смог, потому что не захотел-с… А вот почему не захотел… Сие и есть тайна, которая меня и сейчас еще мучит-с… И которой не могу найти ответа… Странно и страшно сие. И поневоле начинаешь соглашаться с нехристовой верою, с мусульманскою, к примеру… У них говорится, что Аллах ихний взял и изначально-с разделил людей на, как бы это извысказать, поганых, кого в ад и предназначил сызмальства, да и вообще с зачатия – и хороших, кого сразу решил поместить в райские обители-с… Да… А вот почему – то его воля-с и все… И нам ее не изведать. Так вот по этому самому определению я, возможно-с, и создан был Богом сызначально таким, каким и был. Да – таким, каким вы меня все видели и каким презирали. Только в чем же тут вина моя была-с? Вот это трудно уразуметь и почти невозможно-с. Я ведь еще когда тогда в детствии моем, когда кошек вешал и меня потом Григорий наказывал понимал-с, что делаю что-то нехорошее. И даже не когда наказывал, а и до – когда делал все это – все понимал… Но умом понимал, а не делать не мог, вот что странно-с… Как будто заведенный какой или кто за меня то делает… Вы, Алексей Федорович, может, только сейчас и почувствовали в себе это раздвоение, когда в тебе-с и то и другое – и хорошее и плохое одновременно. И не поймешь, что сильнее… А я это всегда в себе чувствовал-с. Умом понимал – нехорошо, а душою – не могу не делать. А когда делаю, приятность такая неописуемая, и это при том, что знаю, что делаю плохо-с. И что меня потом и бивать будут-с, что Григорий и делал, но это не может меня остановить, ибо тут сердце. А сердцу как прикажешь?.. А помню, как кошку-с однажды, мною повешенную, когда Григорий меня высек, взял и откопал. Воняла уже, с червями-то была. А я ее взял, шкуру снял, порезал мясо на кусочки, да и перекрутил-с его в мясорубке, а потом эту кошатину гнилую червивую смешал с фаршем, что Мария Игнатьевна с рынка принесла. А она потом из него пельменей понаделала-с. А Григорий ел их и удивляется, что за запашок такой… Марфа Игнатьевна оправдывается, а я сижу и в сердце радость такая сладкая, непередаваемая, неописуемая… Даже слаще-с не знаю. Вот какая радость была-с. Да-с… Как от нее откажешься – невозможно. И что ум, что с того, что он знает, что делаю нехорошее. Ум бессилен противу сердца. И Федора Павловича не раз крысятиной кормил-с. Не мог я ему простить глумления ихнего над собой. А он еще нахваливает мои кулебяки мясные запеченные, да расстегаи, а они-то с крытятинкой… Я и сам пробовал-с – а ведь и впрямь мясо нежное, от молодого теленка молочного неотличимое-с. Крыс ловить научился чуть не руками. В чулане да за туалетом нашим дворовым. И тут тоже свое удовольствие-с – поймать, а потом удавить и тоже руками. Давишь ей да позушные-с пазухи возле глаз и смотришь, как кровью у нее глаза наливаются, а она визжит, визжит, и чем громче и тоньше, тем сердцу сладостнее и слаще, замирает даже, а как лопнут глаза у нее, кровь как брызнет, задергается, значит, в руках в конвульсиях, так и уж не знаю, как описать приятность эту сладостную и ни с чем не сравнимую-с… Тут тайна-с, тайна необъяснимая. Что чужие страдания тебе такую сладость доставляют. Или когда подкинешь собачке какой мясо с булавкой. Как она первый раз вскрикнет, так сердце и екнет и дрожит от наслаждения-с… Или ту же кошку вешаешь, а она борется сперва, царапается, кусается, в петлю не лезет-с. Тут азарт сначала, кто кого. И пусть сам уже весь расцарапан и руки в крови-с – и то хорошо, и то еще пуще охота, не отступишь уже, ибо знаешь, что цена будет больше, то есть больше сладости-с… Оно больше, оченно больше сладости-то, когда и свою кровь пролил-с. А как уже дергаешь, значит, веревку, отрываешь – так обязательно нужно поймать взгляд ее, взгляд ее последний, иначе не так сладостно!.. Вот-с. А в этом взгляде последнем уже обреченность, уже эта неизбежность смерти-с, уже покорность эта сломленная, а ты смотришь и сладость в тебе такая … Ибо ты все это изделал, ты победил-с, ты сломал еще одно творение Божие, ты вызвал эту обреченность в глазах, противу которой она ничего не смогла поделать-то. Ты сам стал «яки бози» над ней. Все это, кстати, хорошо-с супруга ваша, Елизавета Андреевна, понимает. За то так и не любила-с дочерь мою…
– Ну, хватит, Смердяков!.. – не выдержал Алеша.
Его реплика произвела на последнего болезненное воздействие.
– Хватит-с?.. Да, как же-с, как же-с!.. Хватит… Вам вот только некому было сказать «хватит», когда вы на дочерь мою похотствовали-с или к босоножкам в Чермашне шастали-с… Хватит. Правда-то глаза колет-с, когда ее вам бесприкрасную показываешь, как в зеркале, хотя бы и через себя. А вот всем, кто меня окружал, всем извергам, что Григорию, что папаше нашему Федору Павловичу некому сказать было «хватит-с». И они выделывали со мною, что хотели-с. Григорий, старик этот безумный, так вообще меня к стулу привязывал, да розгою по устам бивал, когда я мысли свои высказывал по поводу божественного. Пусть глупые-с, ладно, согласен – да только что с ребенка взять-то. Но он брал, как теребунал какой-нибудь в инквизиции. Еще и язык заставлял высунуть, чтоб и его, по ихнему мнению безумному-с, «поганого огненного члена», меня лишить. Это тот, что «воспаляет круг жизни», что он вычитал из Библии. Вот некому ему тогда было сказать «хватит-с», хватит издевываться над ребенком неразумным… А что сам с хлыстами скакал на радениях ихних – то это ничего-с…
Смердяков опять стал преображаться – какое-то горестное и в то же время злобное вдохновение стало вновь находить на него, и он продолжал со все большим жаром извергаться словоизлияниями, как бы палимый все сильнее разгорающимся внутренним огнем:
– Про Федора Павловича и говорить нечего, ибо скот и от скота изошел-с… А еще про меня говаривал, что я от Смердящей… Та хоть человеком была, а сам-то он точно от скота, ибо дела его о том свидетельствовали. Только и ему некому было сказать «хватит», когда он меня, ребенка малого-с, сначала специально – это чтобы развратить-с побыстрее – заставлял быть свидетелем оргий своих свинячьих. И чтобы плясовицы его блудливые, девки непотребные меня терзали и распаляли-с. Это ему его такое удовольствие-с. А потом и сам стал меня пользовать по-содомски… И некому ему было сказать «хватит-с»… Кхе-кхе…
Смердяков даже прервался, от волнения закашлявшись, словно поперхнувшись собственной слюною.
– Но эти ладно-с… Как и другие все вокруг меня презирали – тоже оставим… Но вы-то, вы-то, Алексей Федорович!?.. – Смердяков даже нагнулся, подавшись телом вперед к сидящему Алеше. – Вы то что с ними-с заодно?.. Вы-то как могли? Вы же видели – не могли видеть мое положение бедственное, как я унижен и, можно сказать, втоптан в землю… Вы где же были со всем вашим христианским милосердием?.. Вы-то почему остались в стороне? Али вы не видели, как братец ваш Дмитрий Федорович обо мне ноги вытирает и в порошок стоптать грозится? Просто как на муху на меня обращается… Или братец другой Иван. Тот вообще за мясо почитал. Али я не человек? И для вас не человек тоже!?.. Как же вы тогда могли в ряске своей ходить и христианина с себя актерствовать и со старцем вашем Зосимой спокойно пребывать?..
Смердяков все ниже наклонялся над Алешей, а тот, наоборот, откинув голову назад и не в силах отвести взгляд от Смердякова, пытался хоть немного от него отодвинуться…
– Так за что же вы меня так все не любили? Али еще скажете, что я сам никого не любил, то и меня любить было нечего?.. Так что ж вы меня не научили любви, почему оставили в сторонке хуже чем пса какого шелудливого?.. И ко псу жалость же проявляют иногда, а вы меня совсем жалости и любови лишенствовали…
Смердяков наклонился еще ниже, его правая рука приподнялась, и на ней выдвинулся вверх указательный палец…
– Где же ваше христианское «возлюби ближнего как самого себя»?.. А – где?.. Али я не ближний, али я не брат вам. Или что – меня невозможно возлюбить за мерзость мою?.. Так Христос даже врагов возлюбливать призывает. А я не враг вам… Я не враг вам – не враг…
Алеша с нарастающим ужасом внимал словам Смердякова – даже речь его изменилась, он совсем перестал употреблять свои обычные «словоерсы», и слова его как пущенные заточенные камни или куски шрапнели прямо вонзались в душу…
– Я не враг вам, я брат вам!.. Я брат ваш!.. – Смердяков уже кричал в исступлении. – Почему вы меня не любили?!.. Почему-у-у-у?!..
И в этот момент к пущему ужасу Алеши он вдруг преобразился. Как будто вспыхнул мгновенным синим пламенем и одновременно поблек и даже словно просветился. Так, что одежда на нем мгновенно спалилась и исчезла, а тело стало полупрозрачным, как бы из студня, а внутри даже стали видны его внутренности и кости. И все эти внутренности были покрыты отвратительными огромными белыми червями, подобными тем, что падали на Алешу на «брачном пире». Но еще ужаснее и безобразнее сотворилось с кошкой. Она вдруг раздвоилась – нет, расстроилась, и даже расчетверилась – и все эти кошары вдруг набросились с разных сторона на Смердякова и стали его рвать на части. Причем, это уже были не совсем кошки – они, впрочем, и раньше были не совсем кошки – но сейчас с ними произошел еще один сдвиг в облике, и даже не однозначно в человеческую сторону. Эта ужасающая ярость, этот дикий визг, с которым они набросились на Смердякова, эти клыки и выросшие на лбу утолщения, превратившиеся в рога… И эта сводящая с ума нечеловеческая злоба, однозначно уже не человеческого, а инфернального происхождения не оставляла другого варианта, что это были не кошки, и не люди, а бесы под покровом полукошачьего-получеловеческого вида…