Полная версия
Страстотерпицы
– «Люби меня, как я тебя», – прочел он надпись снизу.
– Костя, а это, кто это? – спросила Марька, показывая ему книгу.
– Отстань! Баба, как все.
– Как я? И я такая же? – с ужасом переспросила Марька. Она не могла поверить, что та, волшебная и тайная, которая нарисована на картинке, и она – одинаковые. – И мама?
– Ну да!
– И бабушка?
– Да, да. Отстань от меня! – Костя уже сердился.
Марька отошла в сторону, села на бумаги. Она так и не поверила Косте, но сердце стучало молоточками, и все казалось призрачным.
Чистый свет сыпался сквозь щели склада. Во дворе визжала вагонетка, два женских голоса мирно проплывали за нею. Потом все стихло. Раскрытая книга тяжело выскользнула из рук, уткнувшись в бурый ворох бумаги, Марька потянулась за ней, но книга юркнула между тюками вниз и хлопнула там, подняв тучу пыли.
Махнув Косте рукой, Марька осторожно полезла за книгой, скатилась на сырой тюк, села, нащупывая в темноте тяжелый шероховатый корешок. В это время ворота склада широко распахнулись, мужчина крикнул:
– Вот они!
Первым опомнился Бяшик. Он взвизгнул, подпрыгнул на одном месте и пулей выскочил со склада. Поднялся шум. За воротами тяжело зашаркали чьи-то сапоги, потом Марька услышала плаксивый Костин голос:
– Дяденька, пусти, дяденька, я больше не буду…
Кто-то, видимо, держал его вниз головой, потому что голос доносился снизу, от земли.
– Попался, попался, – отвечал ему мужчина. – Вот отведу домой, чтоб выдрали. Еще подожгут тут, бумага же!..
Потом много других голосов перекликали друг друга ожесточенно и громко, и наконец ворота склада закрылись.
Марьку никто не заметил. Она припала к бумаге и, боясь шевельнуться, затихла. Она услышала свое дыхание и крепко сжала губы, чтобы не дышать. Но прошло время, и ничего не случилось. Чуть успокоенная и ослабевшая от пережитого страха, она вытянула вперед руку и задремала.
Когда проснулась, на складе было так же тихо и сыро, погасла ясная паутина света, тянувшаяся через все щели склада. Наверное, солнце уже перешло на другую сторону и висит над крышей самой фабрики. Марька не думала о том, что ее бросили, а спокойно лежала и ждала, когда все это кончится, придет Костя, и они отправятся домой.
Марька зевнула, потянулась и хотела привстать, но тут что-то громыхнуло на улице, и ворота склада заскрипели, въехала вагонетка. Две женщины, тянувшие ее, остановились.
– Последняя вагонетка сегодня, – сказала та, что постарше. – Поясница гудом гудит.
Марька пошуршала, поднялась и посмотрела на женщин. Они сидели у ворот, где бумаги почти не было, и прямо на земле блестели рельсы для вагонетки. Вылезая из ложбинки, Марька задела какой-то тяжелый мешок, он пополз вниз, увлекая за собой бумагу. Марька оцепенела.
– Опять крысы, – равнодушно сказала старшая и поглядела вверх. – Не ровен час, сожрут…
– Крысы-то?
– А то нет? Голод – не тетка. – Она деловито поправила платок корявыми руками. – Значит, едешь?
– Еду.
– Дело хозяйское!
– Поеду я, – тихо подтвердила молодая. Платок в крупную клетку совсем закрывал ее голову, она глядела перед собой неподвижными серыми глазами.
– Может, и я человек. – Она сгорбилась, обхватила ноги руками и прижала к коленям подбородок. – Я уж и так думала и этак. Думала, пройдет… Он и раньше бегал, однако возвращался. Ребятишки же… А он ребятишек любит. С получки полны карманы яблок тащит. А со мной молчит, как с чужой. Ей-богу, вот будто я к его детям только приставлена. Бывало, поначалу-то, как они схлестнулись, стою, жду его, жду. Райка у болота живет. Бабка с нею, девчоночка… Встану на краю и жду, вот, думаю, другие бабы не ждут, поди… Увижу, по тропке идет, домой… Вроде как ничего не замечаю. Потом на работу к ней сходила, выглядела. «О господи, – думаю, – неужто я хуже?» Платье себе сшила, завивку сделала. Хоть бы заметил. А теперь решила: пусть… Теперь – пусть. Мне уже ничего от него и не надо. Выболело все… Уеду, и пущай живут. Своих детей не жалеет, пусть чужую кормит…
Марька скатилась в ложбинку, легла молча, разглядывая черную крышу с затканными паутиной углами. Разговор не удивил ее, и сам их приход не разрушил того состояния дремотного и терпеливого ожидания, когда наконец ее окликнут и уведут домой.
Книга грелась на груди, и Марька поглаживала ее рукой, закрывала глаза, и тогда в темноте, откуда-то сверху, казалось, словно звезды, смотрели на нее ясные и мудрые глаза незнакомки с книжной картинки.
– Видела я ее, Райку-то, – немного помолчав, сказала старшая. – Слаба ты перед ней. Та, змеища, присосется – так намертво.
– Пускай, – тихо ответила молодая. – Она с ним меду не увидит. Не человек он – волчина. Слова доброго у него нету. На столб наткнется, обойдет. На меня – нет, напролом…
– Рыба ты. – Старшая вздохнула. – Нет в тебе что-то такого… бабьего. Вот Райка – поглядеть на нее из-за швабры, – не увидишь. Тощая. А мужиков к ней тянет. Мало что одинокая. Я вот тоже одинокая, на меня никто не смотрит…
– Живет же такая, – зло процедила молодая. – Живут же… А я замуж больше не пойду. Я так жить буду.
– Восемь уже, – зевнула старшая. – Пойдем.
* * *Стемнело. Похолодало. Страх пришел опять. Темнота превращала тюки в чудовища.
Марька зажмурилась, у нее ослабели ноги. Она крепко сжала губы, чтобы не расплакаться.
…Теплая желтая комната всплыла тогда в ее памяти. Бабушка складывает в капроновый чулок крупный лук и вешает на крючок у печки. Мать ласкает Марьку, поднимая ее обеими руками вверх над головой и приговаривая:
– Доченька моя сладкая! Ты моя ясная! Доченька ты моя милая! Ягодка моя сладкая!..
Радостно блестят материнские глаза, Марька летит вверх – вниз, задыхается, цепляется за волосы матери. Счастливо смеется и опять летит.
Все события сегодняшнего дня: дорога, лошадь, склад, темнота, страх – разом подступили, она не выдержала и заплакала, сначала всхлипывая, потом громко-громко. И тогда она услышала, как в углу что-то зашуршало и сползло к ней.
«Крысы», – пронеслось в голове, и она забилась в диком пронзительном крике.
– Чего орешь, дура! – Кто-то хлопнул ее по спине, но она все кричала, и лишь когда жесткая ладошка прикрыла ей рот, опомнилась. Подняв голову, Марька узнала Вовку Гурова. Помолчала немного и потом заплакала свободно, легко, чувствуя счастливую слабость.
Гуров неловко погладил ее по голове и сказал:
– Не плачь, я тебе книжку подарю. Давай руку, сейчас вылезем.
Она намертво вцепилась в его худую спасительную руку. Гуров вздохнул, посадил ее на колени, тихо уговаривал. Марька уткнулась в его горячее плечо, слушала и успокаивалась.
– Не плачь, – повторил Вовка, – я тебе книжку подарю.
Вспомнив про книгу, Марька слезла с его колен и быстро отыскала в темноте свою книгу.
– Брось, – угрожающе процедил Вовка.
Марька насупилась и перестала всхлипывать.
Вовка шлепнул ее по лицу, вырвал книгу и зашвырнул в угол. Марька заголосила. Гуров взял ее за руку, но она упиралась и плакала.
– Ну, ведьма, – простонал Гуров, – вылезем, я тебе покажу! – Ползая вокруг, он отыскал впотьмах книгу.
Вылезли со склада, пригнувшись, прошмыгнули между постройками, пролезли в дыру в заборе и наконец вышли к болоту. Тихо и черно было на болоте, хотя серебряная дорожка луны искрилась по мягкой воде. Остро пахло сырой травою, водою, толем от рук и одежды.
Вовка отвел Марьку на озеро, чтобы отмыть этот навязчивый запах.
Вспоминая разговор двух женщин, Марька думала о тех слухах, которые ходили о матери по поселку, о молодой женщине, у которой так надрывно переломилась жизнь…
На берегу озера было светлее, чем на дороге. Вовка скинул рубашку, вошел в мягкую теплую воду, проплыл до камышей и вернулся назад. Закричали обеспокоенно утки и долго не умолкали. Марька, пока Вовка плескался в воде, сидела на берегу, открыв книгу. Женщины не было видно при слабом свете, только от желтых отблесков воды загорался и гас дымчатый свет ее шарфа.
– Смотри какая, – сказала она вылезшему из воды Вовке.
Вовка прошел мимо, не глянув даже, сопел, вытирая руки майкой.
– Раздевайся, – отрывисто сказал он. – Давай быстрее.
Вовка вымыл ее так же тщательно, как мылся сам, старательно обтер, принюхиваясь, не пахнет ли от девочки толем.
– Там такая тетенька красивая! – повторила Марька, показывая на книгу.
– Все вы одинаковые, – буркнул Вовка, напяливая на нее платье.
– И я такая же? – шепотом опять изумилась Марька.
– Ну а чем ты лучше?..
И пока Вовка копался, обуваясь и отряхиваясь, Марька прижимала к себе книгу и смотрела на небо. Оно изменилось, устоялось густой сплошною чернотой; ярко горели звезды; вода успокаивалась, сходилась пугающей подсвеченной глубиной, только от камышей, от суеты потревоженных уток шли к берегу мелкие бьющиеся круги. Слабая во тьме, дорога на болото быстро терялась из виду, словно нитка оттуда, из полного, свежего простора, из шорохов, теней, нежданных криков, чего-то хлопотливого и незнакомого…
Все внове сегодня открылось для Марьки, словно отблеском, слепящим и резким, от большого пожара впереди. И эта женщина – как тайна другого мира, и это болото, живущее страшным, скрытым от чужого глаза…
И знает ли про все это бабка или мать, и кто знает про все, все это?..
– Смотри, – испуганно зашептала Марька, указывая рукой.
Вовка обернулся и облегченно вздохнул.
– Не бойся, – сказал он, – это лошадь…
Лошадь подошла к воде и, мягко фыркая, стала пить.
– А звезды, это что? – спросила Марька.
– Это солнца. Их много…
Марька засмеялась оттого, что даже она знает, что такого быть не может, а Вовка говорит.
– Вот и неправда, солнце – когда днем…
Она прижала книгу к себе и еще раз счастливо вспомнила, что она такая же, как и чудесная женщина в этой книжке. А самое главное, она покажет картинку матери и бабушке и скажет им, что и они такие же. Ведь ни мама, ни бабушка просто не знают, какие они… женщины!.. Оттого и горе… А потом будет счастье… Вот они узнают, и будет счастье.
Ребята проходили мимо стогов сена, когда кто-то свистнул им. Подошел Костя, двинулись к огородам.
– Слушай, а тетя Рая… – Вовка помолчал. – Что, к ней еще ходит этот… Ну, оттуда…
– Че, в морду дать?..
– Да нет, я так…
– Пискни только кому. Это не наше дело. Она хорошая, только несчастная. Моя мать говорит, что она несчастная…
Вовка отвернулся и промолчал. Марька шла между ними и думала, что будет дальше жить с утра до вечера, с утра до вечера, и так долго, и это, наверно, никогда не кончится.
У огородов Вовка отдал Косте книгу.
– Я пошел, – сказал он. – Ох и попадет мне.
Дома Марьку с Костей встретила бабушка, спросила:
– Где это вы шлялись?
Костя ужинать не стал, сразу ушел на чердак.
Марька уткнулась в бабушкины рыхлые колени, почувствовала горячий, родной запах, счастливо вздохнула:
– Бабушка, ты долго живешь?
– Шибко долго, Хлопчиха… Иди к матери ластись. Она тебе подарочек сготовила…
Мать, гладко причесанная, в сером платье, стояла у печки, печально смотрела на Марьку.
– Вот, – сказала она, – в школу скоро пойдешь…
Блеснул металлический замок портфеля. Запахло кожей.
Марька сунула под подушку и портфель, и книгу. Уже засыпая, сквозь сладкую тяжелую дрему она все еще думала, что больше не будет одна, что завтра она хорошо рассмотрит книгу, что все будут любить ее. А она любит всех…
Последнее, что она услышала в этот день, – ватные бабушкины шаги и всегдашнее горестное бормотание: «Э-э-эх, жизнь моя никудышная. Ой, никудышная…»
1975
Проводницы
Последние, на редкость свежие и ясные дни сентября. В воздухе сладковато и дымно, и в то же время есть что-то в нем сквозное, легкое, отчего дышать радостно.
На маленьком вокзальчике, ровно озаренном закатным северным светом, пустынно. Электрички, которая ходит сюда два раза в день, уже нет, а поезда местного назначения ждать больше нечего. Еще молодой желтизны листья сухо перекатываются через серый асфальт перрона; с тихих розовых гольцов терпеливо плывет ясное зарево, предвещающее заморозки.
Тугой гудок цыкнул резко и неожиданно. Локомотив с лязгом отцепил от товарного состава пассажирский вагон и медленно покатил по черным путям к тупику.
– Эй, красный зажги! – закричал кондуктор, махая фонарем.
Вагон покачнулся и встал, и в открытые двери тамбура показалась белесая девушка в синей болоньевой куртке, надетой на пестрое короткое платье. Девушка выжидающе оглядела вокзальчик. Через пути к вагону шла женщина; вот она остановилась у колонки, набрала воды.
– Тепло у вас, – сказала ей девушка.
– Тепло, у нас осень всегда хорошая. – Наполнив ведро, женщина неторопливо поправила ситцевый в горошек платок, морщинисто прищурив глаза и вздохнула. – А лето вот непутевое было. Дожди через день да каждый день. Картошка вся помокла. У вас-то как с картошкой? Дорогая?
– Не знаю я, – улыбнулась девушка.
– За матерью, значит, живешь, – догадалась женщина и ухватила за дужку ведро. – Ну, в добрый путь.
Девушка грустно посмотрела ей вслед. Сорвавшийся с тополя лист ударил ей в лицо, отлетел и затих, вздрагивая у рельса.
В глубине тамбура, у котлового отделения, проводница сердито уложила в топку дрова, потом быстро подожгла бумагу и задумчиво посмотрела на огонь.
– Чего там? Нету? – спросила она.
Ее скуластое тугое лицо высвечивается огнем, пламя тускло отражается в глазах. Она большая, крепкая в кости, всегда выглядит сурово, потому что на ее лице как бы застыло выражение ровной и притерпевшейся печали.
– Нету, – грустно подтвердила девушка.
Проводница закрыла топку и ушла в вагон. Девушка вздохнула, поправила волосы и медленно, выжидающе закрыла дверь.
В вагоне полутемно. Проводница зажгла свет в служебном и в маленьком коридорчике, глубина вагона потемнела еще больше.
– Углем будем топить или не замерзнем?
Девушка пожала плечами и, вздохнув, села на лавку.
– Умылась бы хоть, невеста.
– Я не невеста, тетя Маша.
– И не будешь. Нашла с кем связаться – с солдатом. Он сегодня есть – завтра нету. А ты грызи локти.
Девушка совсем молода. Она некрасива, тиха, лицо ее немного обветрено, ходит несмело, словно прислушиваясь к чему-то. Имя у нее простое и ласковое – Наташа.
– Вот натопится – голову помою.
Вплотную подступила темнота. В высоком небе уже промыто заблестели крупные сентябрьские звезды. Ветер усилился. Он гудит через трубу котла в отоплении. На перроне зажгли фонари, и за ними плотно встала темень, границы вокзала четко определились, отчего он стал еще ниже и меньше. В поселке залаяли собаки, потом стало тихо, будто все утонуло. Вагон скрипит, словно переваливаясь, усиливается с теплом тот особенный, спертый вагонный дух, настоянный на запахе туалета, крепкого табачного дыма, едкой и постоянной пыли.
Наташа налила воду из котла в глубокий таз, занавесила окно одеялом, разделась по пояс. Ее худая угловатая тень переломилась на полу. Девушка, не смущаясь Марии, поднимает руки, оглядывает острую грудь с бледными крупинками сосков, вытягивается и, разводя ладонями теплую воду, с наслаждением шумно плещется. Грязные разводы от головы текут по плечам.
– Никак не научусь топить, – отфыркиваясь, оправдывается Наташа. – Как в котел полезу, так в саже до ушей.
– Угля меньше бросать надо. От него дым один. И колосники выбей, чтоб легче топку чистить. Мужика-то твоего как звать?
– Он не мужик, он парень.
– Все они на один манер. Ты никому не верь, а то замуж не выйдешь.
– Нет, этот не такой. Он ласковый. – Наташа, вытирая голову полотенцем, остановилась и радостно улыбнулась. – Такой ласковый, как ребенок. Знаете, какие он мне слова говорил! Я и не думала, что такие бывают. Он придет еще. Вот посмотрите.
Она вымылась, обтерлась, стала еще моложе, светлее. Лицо по-детски округлилось, ресницы и брови совсем белые, а в глазах появилась та застенчивая открытая доверчивость, какая бывает у совсем молодых, еще не знавших горечи девушек.
Мария тоже разделась до рубашки, неторопливо прошла вдоль вагона, словно чего-то искала. Шея у нее плавная, без морщин, тело крепкое, подобранное, еще налитое полной уверенной силой.
– Осень, – сказала она, – бабья пора. Самая что ни на есть моя.
– А давно вы ездите?
– Да лет двадцать.
– Вот повидали-то…
– Насмотрелась, – соглашается Мария. – Сейчас уже ничто не интересно. – Она погладила свое плечо. – Места разные, а везде одинаково.
– Он придет еще, – задумчиво говорит о своем Наталья. – Может, его начальство не пускает. Он ведь сам себе не хозяин.
– Много ты его видела-то?
– Три раза, – счастливо засияла девушка.
– Ну и дура, – добродушно покачала головой Мария. – Че ты там разглядела за три раза? Ой, девки, девки, пороть вас некому!
Наташа поджала губы и унесла таз. С улицы в окно ворвался яркий шар света от фонаря. Кто-то грубо заколотил в дверь. Наташа вздрогнула, стала спешно расчесывать волосы. Мария насмешливо оглядела ее маленькую фигурку, вышла в тамбур.
– Чего? – спросила она.
– Красный зажги, правил не знаешь.
– Орешь много.
– Делай, что тебе говорят.
Обходчик сердито выругался, но, разглядев лицо женщины, игриво заулыбался.
– Скучно там у вас небось. Пусти-ка погреться.
– Обойдешься, – спокойно ответила Мария и, проверив огонь в топке, ушла в вагон.
– Как тоскливо, – сказала она, укладываясь на нижней полке. – Душу бы вынуть к чертям, чтобы не тянула. Покрути-ка там, в приемнике. Может, споют что.
Наталья взяла транзистор, покрутила черные блестящие переключатели. Раздался треск, потом голос диктора, потом по вагону неспешно и негромко поплыла мелодия.
– Музыка одна, – грустно определила Наташа.
– Хорошая музыка, – подтвердила Мария. – Я люблю, когда тихо так, медленно играют. За душу трогает.
Она помолчала, не то слушая музыку, не то думая о своем, потом вдруг печально, с хрипотцой сказала:
– Эх, сейчас в лесу благодать. Чисто, просторно. А свету сколько – ходила бы и ходила. Так вот и думаешь – жить бы и жить. Просто бы жить, грибы собирать, костры жечь, в небо глядеть. Нет, накрутили себе люди, напридумали, какой только войны ни сочинили. А так-то сколько земли, воды сколько. Всем всего хватит, если бы по-доброму-то…
Наташа, соглашаясь, вздохнула наверху. Ей так тяжело, что хочется плакать. Она все еще ждет и смотрит в окно на улицу, где качается фонарь на столбе и катится по земле серый скомканный лист бумаги.
– Это все от любви, – убежденно говорит она. – Ведь у людей только мужчина и женщина. Вот.
– Ох и сопливая ты еще, – покачала головой Мария и повернулась на бок. – Спи, завтра выезжаем рано.
– Нет, правда, а зачем тогда жить? – с запальчивой быстротой заговорила Наташа. – Зачем? Тогда бы и жизни не было, и люди бы не рождались.
– Они вон и без любви плодятся, – гулко обрывает в подушку Мария. – Не от любви это, девушка, от греха.
– Ну какой грех-то, когда любишь? Мне кажется, когда любишь, все можно, – подумав, серьезно сказала Наташа.
Мария молчала, закрыв глаза. Тогда Наташа, свесив голову, спросила ее:
– Теть Маша, а вы любили когда-нибудь?
– Любила, наверно, – не открывая глаз, ответила Мария. – А может, и не любила. С годами все забывается. И ты все забудешь. Вот жить начнешь, и куда что денется…
Теплый голубой свет с вокзала мягко высвечивает простыни и лунно серебрит пол. Изредка захрустят по гравию шаги обходчиков да простучат тяжелые колеса проходящих мимо товарняков.
– Я, когда молодая жила, – усмехнувшись, начала Мария, – такая же дурочка была, как ты. Каждый день только про любовь и думала. Принца ждала все. За мной один милиционер ухаживал. Я, говорит, тебя, Мария, всю жизнь уважать буду. Нет, вишь ли, мне уважения не надо было. Это просто слишком, казалось. Мне любовь подавай, как в кино…
Наташа отвернулась к стенке и молчит. Потом вздыхает:
– Скучно здесь жить.
– Ты ремень сняла? – вдруг спрашивает Мария.
– Забыла. Да кому он нужен. Здесь поездов-то нет.
– Это ты сразу брось так думать. Раз положено – сними. Его, во-первых, просушить надо, а потом – проходимцев везде много. Залезут под вагон, срежут ради удовольствия, а ты плати. Как поездка, так десятка.
– Теть Маш, а говорят, в дороге серьезной любви не бывает. У тебя же серьезно было?
– Я тебе говорю? Ты поняла?
– Ну, поняла, поняла… – отмахивается Наташа.
– Это от тебя зависит – серьезно или нет, – подумав, отвечает Мария. – Как на это посмотришь. – Она улыбается. – Счастье… Оно, девка, когда серьезное, – тяжелее, чем беда еще. Беду все ждешь, как бы пережить. А с этим – нет, все больше и больше хочешь. Беда – она еще не спросит: прийти – нет. Пришла, и вся тута. Можешь не можешь, а тяни лямку. А к любви-то твоей не всяк подступится. Который поглядит-поглядит, да назад, чтоб не надорваться. Сейчас мужик не любит беспокоиться. Дохлый какой-то пошел. А она, если уж настоящая любовь, то, как смерть, страшна.
– И у вас страшно было?
– Может, если со стороны поглядеть, то как у всех. А мне страшно было. Я через это и замуж не пошла. Так всю жизнь и выла одна. Как волчица худая… Век бы ее не знать, любви этой… – Мария села, поджав колени. Углы ее крупного рта вяло опустились. – Не жди ты себе никакой любви. Выходи замуж за первого встречного да детишек рожай. Ребятишки пойдут, так баба садится на место. Редко какая на сторону глядит. Это уж те, кто живет хорошо, которых мужья обеспечивают.
– Теть Маш, расскажи про себя, а! Я же вам все рассказала.
– А чего рассказывать-то? Я же тебе говорю: дура была. Без памяти влюбилась. Домой, бывало, едешь – сердце рвется. Так и выглядываю из тамбура: стоит, нет он. Кудри, бывало, накручу. Одеться не во что было, а кудри крутила.
– Я тоже люблю, когда меня встречают, – жалобно подтвердила Наташа. – Я вот подъезжаю и думаю: хоть бы кто-нибудь встретил. Хоть бы сестренка. Так приятно… Правда.
– Хорошо. Я вот тоже думала, что моя любовь, может, на сто лет одна и случилась. – Она тихонько засмеялась, потом легла и неожиданно резко сказала: – Чертова пора! Маюсь, словно ошалелая.
– А почему вы не поженились?
– Вот не поженились. Это только в книжках люди счастливые. В жизни-то я только молодых видала счастливых, и то редко-редко… Жить я с ним рано начала. А раз до свадьбы открылась баба – пиши пропало. Он и глядит не так, и любит по-другому. – Мария сощурилась. – В армию он ушел, а мне рожать. Родила. Промаялась год. С дороги ушла вагоны мыть…
На перроне тихо, пустынно, только ветер свищет. Потом по перрону прошел солдат. Наташа с надеждой припала к окну, но грустно отвернулась.
– У меня тоже дети будут, – тихо сказала она. – Мальчик и девочка.
– Дай бог. Если муж хороший попадается, чего их не рожать.
– А сколько сейчас вашему?
– Тринадцатый год пошел. С бабкой вот остается. Такой проныра растет. Ни одной дыры не обойдет. В папу пошел. Ой, намоталась я с ним. – Мария вытянулась на лавке и, подняв полную сильную руку, стала разглядывать ее на свету.
– Отец-то к нему ходит?
– Да ходит он, – спокойно ответила Мария. – Сейчас ему что не ходить. Один, как палец. Я его и не выгоняю. Сама все сделала.
– Ой, а что вы сделали? – оживленно спросила Наташа.
– Хорошо-то не сделала. Ну да как сумела. Он в армии-то год всего служил. Списали его – грыжу нажил. Пришел – я к нему: «Миша, родимый». Миша от меня, как от холеры какой, шарахается. Ох и пометалась я тогда, повыла по ночам. Он ко мне пьянущий завалится с танцев, едва живой придет. Разую его, обмою, опохмелю еще утром. Господи, в глаза заглядывала, ходила. Думаю: останусь одна, как жить, кому нужна? Все старалась угодить, поперек – ни слова. Он меня и так и этак, терплю да молчу. Думаю, раз захотела – терпи. Отец ведь сыночку. Тогда ведь знаешь, как на одиноких косились. Это не то что сейчас. Какая уж тут гордость, думала, только бы не бросил. А то еще чище умудрялась: вечером сына усыплю – и в клуб, спрячусь в толпе, гляжу, с кем он танцует. Беда, как вспомню. Ведь не любила уже тогда. А ревновала. Работала на стройке, тяжело было, ребенок еще. И сходить куда-то хотелось. Бывало, попрошусь с ним в кино ли, в парк. Что ты, и не слушает, деньги у меня возьмет, и все. Поплачу, опять жду.
– Все они одинаковые, – вдруг обиженно сказала Наташа. – А дальше-то что, а?
– Да ниче, пропал совсем. Три месяца не было его. Потом пришел трезвый. В костюме, в галстуке. Вина принес. Обрадовалась я, надеялась ведь. Сели, выпили, ласковый такой… Весь вечер ни слова плохого мне. Я так сижу рядом. Вот дура была… Смотреть бы на себя век со стороны, как сейчас, сколько бы пользы было…