
Полная версия
Снимать штаны и бегать
Шашалом Софронушку звала даже жена. Впрочем, в редкие дни, когда он умудрялся чем-то заслужить ее расположение, величала Шашенькой или Шашкой. Их потомство в слободе также прозывалось то шашалятами, то шашками, а их дети, и дети их детей – шашкиными.
Ветки от шашалова корня продирались сквозь время, прорастали через долгие века, и к нашим дням на одной из них повис переспевшим плодом Александр Александрович – поэт и полковник в отставке собственной персоной.
Впрочем, литератору не было никакого дела до ветхозаветного предка Софронушки – у него было слишком много забот в настоящем.
Шашкин подошел к столу и начал вяло перебирать листки, измаранные неудавшимися вариантами Оды. Поначалу он обреченно вздыхал, но через некоторое время, однако же, из его вздохов понемногу стала исчезать безнадежность.
– А что если… – бормотал Шашкин в глубокой задумчивости.
– В самом деле, – шептал он, – почему бы и нет? А вдруг это был вещий сон, который в трудные минуты Всевышний посылает тем, кто заслужил его расположение? Что нереального было в моем сне? Обморок? Но обморок спасет меня в отсутствии Оды! Никто так и не узнает, что на самом деле мне нечего было прочесть на могиле генерала. Что еще? А! Книга о подвигах моих предков… Но… Но ведь и книга – дело поправимое!
Поэт обернулся на раскрытый шифоньер и скользнул взглядом по переплетам книг. Мысль созрела и оформилась. Крадучись, Шашкин подошел к полке и вытянул за корешок первый том «Истории Русской Революции» сочинения Льва Троцкого. Вернувшись к столу, поэт взял чистый лист бумаги и аккуратно обернул фолиант. Потом он достал пузырек с красной тушью и, применив навык, наработанный десятилетиями производства «Боевого листка», вывел на обложке каллиграфическим почерком: «Ратный подвиг казаков Шашкиных – от Ермака до наших дней». Когда тушь высохла, Шашкин с удовольствием погладил обложку и не без гордости произнес:
– Так-то!
– В самом деле, – рассудил поэт Шашкин. – Я делаю это не для себя! Молодежь нуждается в героических примерах. Кому она будет подражать? Выскочке Пилюгину? Какой отклик способна породить в юной неокрепшей душе его идиотская система реконструкции облика? Да никакого! В то время как история о моих героических предках и обо мне, их славном потомке, затронет самые живые струны в сердцах подрастающих патриотов. Она побудит каждого к изучению своих корней, заставит обратиться к памяти отцов и искать свое место в настоящем!
Где-то в глубине души поэта шевельнулось что-то похожее на страх разоблачения. Но поэт заглушил его контраргументом:
– Что? Вы говорите, что династия казаков Шашкиных – вымысел? Но во-первых, кто докажет, что было иначе? А во-вторых, если этой истории и не было, то разве она не стоила бы того, чтобы ее выдумать? Что есть литература, как не благородный обман, цель которого – назидание молодежи и воспитание в ней высших нравственных качеств? Когда умирают вымышленные герои, у читателя льются самые настоящие слезы!
Совершенно успокоенный, Шашкин отошел от стола и приготовился еще раз уснуть. Но это ему не удалось – до самого рассвета поэт ворочался на продавленной тахте, на разные лады репетируя свою завтрашнюю речь, которая должна была, безусловно, навсегда изменить судьбы многих славинцев и их взгляды на свое место в истории.
Город спал, набираясь сил перед завтрашним торжеством, как спортсмен перед новым рекордом. Скульптор Сквочковский безмятежно почивал в своей мастерской, по-детски положив ладонь под пухлую щеку и предвкушая завтрашний триумф. Совсем не таким безоблачным был сон мецената Брыкова. Снилась ему колючая проволока, длинный коридор и мрачный казенный кабинет.
– Гражданин начальник, осу́жденый Брыков по вашему приказанию прибыл! – рапортовал Вениамин Сергеевич человеку в погонах.
– Знаешь, наверняка, зачем вызвал? – прашивал тот, пряча лицо в тени.
– Нет… – испуганно ответствовал зэка Брыков.
– Ну, а какой закон вчера вышел, это-то хоть ты знаешь? – продолжал ехидно человек в погонах.
– Нет… – еще тише мямлил заключенный.
– Закон об амнистии! – говорил человек в погонах вкрадчиво и вдруг рявкал:
– Но ты будешь сидеть дальше!
– Почему???!!! – кричал зэка Брыков надсадно. Человек в погонах неожиданно оборачивал лицо к свету и, оказавшись вдруг скульптором Сквочковским, издевательски кудахтал:
– Потому, Брыков, что незнание закона не освобождает от ответственности, понял?!
Меценат вздрагивал и просыпался, переворачивался на другой бок, но сон повторялся снова и снова.
Спал кандидат в мэры Харитон Ильич Зозуля, испуская в ухо своей дородной супруги тоненькие струйки храпа. Периодически он получал от Антонины Ивановны увесистые тычки кулаком в бок, умолкал, но через минуту снова начинал побулькивать и присвистывать, как вскипевший чайник.
Краевед-рационализатор Пилюгин во сне шлепал губами, иногда выплевывая в темноту: «Сволочи… Сволочи!». Василий спал в своем гостиничном номере без сновидений, а Кирилл Голомёдов вовсе не ложился.
Он сидел у окна, вглядывался в темноту пустыми глазами и время от времени что-то записывал в толстую тетрадь с зеленой обложкой.
Глава 30. Народный праздник Холуин
День годовщины Бородинского сражения обещал быть хорошим, но своего обещания не выполнил. С самого утра тяжелым фронтом от горизонта надвинулись хмурые тучи, и зарядил моросящий дождик. Возможно, он заранее обижался на Славинские газеты, которые впоследствии написали о нем в довольно пренебрежительном ключе: «Пыл горячих сердец не остудила даже непогода».
А пыл в горячих сердцах жителей Славина нагнетался самым нешуточным образом. Примерно к полудню на центральной площади Беспутной Слободы собралось около двух тысяч горожан. Больше площадь не смогла бы вместить при всем своем желании.
Воздушное пространство так же не пустовало – его захватили эскадрильи галок. Не смотря на сложные метеоусловия, птицы несли над Слободой беспрерывный воздушный патруль, докладывая текущую обстановку своими трескучими голосами.
Разноликая толпа внизу тихо рокотала, прячась под зонтиками. Она грызла семечки, сплевывала шелуху на разноцветную тротуарную плитку, и немного скучала. Кто-то за неимением зонтов, прятался от водяной пыли под флагами города Славина и транспарантами с портретами Зозули. Непоседливые школьники взбирались на кованые спинки новых садовых скамей, чтобы поверх голов взглянуть на монументальную фигуру, укутанную белым полотнищем.
Милицейский кордон оцепил небольшую трибуну и постамент. За ним у подножья памятника маялись в ожидании событий телевизионщики и газетчики. Редактор «Славинского вестника» Никита Монастырный приглаживал эспаньолку, втягивал животик и с важным видом прохаживался у оцепления. Через спины милиционеров он метал горделивые взгляды на стайку юных студенток. Но девицы беззаботно чирикали, радовались официальной возможности прогулять занятия и на Монастырного никакого внимания не обращали.
Аналитик из «Промышленного активиста» Ярослав Дусин, спрятав дремучую бороду под полиэтиленовый дождевик, повернулся к толпе кормой и сосредоточенно разглядывал бронзовую табличку, наскоро приверченную к постаменту:

Ярослав Дусин напрягал свой аналитический ум в попытке понять – чем царапнули эти металлические буквы его промышленный взор? Но озарение не приходило. Аналитик Дусин отступил на шаг и прищурился. Потом еще на один. И едва не упал в разверстую могилу. Подобно разбуженной курице, он несколько раз неловко взмахнул крыльями полиэтиленового дождевика и вновь обрел равновесие. Аналитик с неудовольствием поглядел в яму, и мстительно столкнул в нее ботинком кусок намокшей глины. Впрочем, вскоре мысли Ярослава Дусина вновь вошли в привычное аналитически-философское русло, где могила фигурировала уже не как «дурацкая яма», а как «последнее пристанище Героя».
Справа от груды глиняных комьев, вывороченных из могилы, помещался отец Геннадий. Он не решался подойти к трибуне, однако и с толпой смешиваться не стал, отделив себя от прихожан милицейским кордоном. В настроениях батюшки преобладало благолепное желание загладить свою вину перед Харитоном Ильичом. О глубоком раскаянии и готовности к сотрудничеству красноречиво говорила даже одежда священнослужителя. В этот день он облачился в белый шелковый подризник и фелонь с приподнятым жестким оплечьем. Расшитая епитрахиль обвивала его шею, золотой наперсный крест возлежал на округлом брюшке. Отец Геннадий то смиренно опускал глаза долу, то молитвенно возносил их к небу, рискуя уронить с головы свою парчовую митру. И только пальцы, без конца теребившие шнурки раззолоченных поручей, выдавали известную степень волнения священнослужителя.
Чуть поодаль стоял с отрешенно-надменным видом краевед-рационализатор Пилюгин. Он явился на церемонию все в том же сером лохматом свитере с заплатками на локтях. Николай Николаевич взирал на собравшихся чуть свысока и скептически шевелил толстыми верблюжьими губами.
Неподалеку застыл Брыков в черном с иголочки сюртуке и лакированных туфлях с острыми носами. За его спиной помещался широкоплечий молодец, который держал над головой мецената раскрытый черный зонт. Сосредоточенно-решительное выражение лица Вениамина Сергеевича говорило о его готовности к самым серьезным битвам за Почет и уважение сограждан.
Немногим позже остальных явился скульптор Сквочковский. Он жизнерадостно раскланивался направо и налево, позировал фотографам и телеоператорам, с видом именинника пританцовывал возле постамента и едва не лопался от восторга, который испытывал сам от себя. Заметив мецената, Андриан Эрастович скроил губы в самую презрительную усмешку, на которую только был способен, и демонстративно повернулся к нему спиной. Вениамин Сергеевич в свою очередь проводил его злобным взглядом и прошипел вслед:
– Подожди, я тебя бушлатом по зоне загоняю, фуфел коцаный!
Наконец, со стороны города показалась серая иномарка с тонированными стеклами. Она остановилась на подъезде к площади. Из машины вышел сияющий Харитон Ильич, а следом за ним – Кирилл, Василий и гражданка Тушко.
Тут же в толпе, в разных ее частях, с десяток хорошо поставленных голосов начали скандировать:
– Зо-зу-ля!
Толпа, измученная бездействием, была непритязательна и обрадовалась даже такому нехитрому развлечению.
– За! Зу! Ля! ЗА—ЗУ-ЛЯ!!! – понеслось над Беспутной Слободой тысячеголосое эхо, усиленное криками галок.
В глубине возле клуба заквакал оркестр. Харитон Ильич раскраснелся от удовольствия и, приветственно вскинув руки над головой, двинулся вслед за гражданкой Тушко, которая мощной грудью уже прорубала сквозь толпу просеку к трибуне.
Зозуля взлетел по ступеням и остановился у микрофона. Телевизионщики нацелили на него объективы. Защелкали фотоаппараты.
– Дорогие согражданы! – начал Харитон Ильич проникновенно. – Я рад и горд, что, значит, вы – здесь, и что вы сюда – это самое!
Он откашлялся, оглянулся через плечо и подмигнул Кириллу, причем, в его глазах не было обычного затравленного выражения – во взгляде Зозули читалось откровенное самолюбование и кураж.
– Я не буду долго говорить! – обнадежил толпу Харитон Ильичи, но тут же обманул ожидания. Он достал из-за пазухи какие-то бумаги, пошелестел ими, укладывая перед микрофоном, снова откашлялся и начал:
– Дорогие славинцы и гости, значит, города! Лев Аристархович Бубнеев до последних дней с честью выполнил наказ Петра Великого: «Кто к знамени присягал единожды, тот у оного и до смерти стоять должен». А потому не случайно мы сегодня исторически восстановили его могилу, и с тех пор чествование падшего генерала будет традицией в день годовщины Бородинской битвы!
– Откуда он взял эту ахинею? – зло шепнул Кирилл Василию. Тот не ответил, а лишь кивнул в сторону гражданки Тушко. Зинаида Леонидовна стояла прямо перед трибуной и жадно ловила каждое слово своего начальника, шевеля в такт губами, словно суфлер. Сказанное она трудолюбиво конспектировала в свой блокнотик (опытные пресс-секретари знают, что секрет продвижения по службе кроется в умении написать своему начальнику текст выступления, а потом, усевшись в первом ряду, конспектировать написанное тобою же, сохраняя идиотически преданное выражение лица). Меж тем, Харитон Ильич продолжал:
– У микрорайона Промышленный Тупик славная история. Она уходит своими корнями в глубь веков, в Беспутную Слободу! Здесь, в Слободе, нашел свое последнее пристанище герой Отечественной войны 1812 года генерал Лев Бубнеев, и где теперь будет захоронена его могила.
Мало найдется на территории нашей необъятной родины таких населенных пунктов, как Промышленный Тупик! Где так живы традиции, где люди так хорошо помнят свою историю малой родины и гордятся ею!
Меня всегда приятно удивляло энтузиазм и энергия, с которой славинцы все от мала до велика берутся за любое дело, будь то сбор макулатуры или любой другой праздник. Вы в каждое начинание вкладываете не только все силы, но и душу, и все делаете действительно с патриотизмом к родному городу!
Толпа, подожженная с десяти концов наемными крикунами, вспыхнула, зааплодировала, и над Слободой вновь разнеслось:
– ЗА! ЗУ! ЛЯ!!!
Харитон Ильич улыбнулся в щетинистые усы, оторвался от листков с речью и пояснил:
– Вот тут, как я сказал, могилка была захоронена… Так вот, мы ее нашли и сегодня по-настоящему захораниваем. И еще открываем памятник падшего генерала Бубнеева. И это не спроста! Это – символ! Вы же уже слыхали про войну и Наполеона. Они тоже, как говорится – на Русь с мечом! А потом, значит, пришел Кутузов бить французов! Вот и мы… То есть я… То есть, вместе – побьем и равнодушие, и это самое… Коррупцию и все прочее. Побьем, ядрен-батон!
Харитон Ильич счастливо засмеялся. Потом он снова набрал в грудь воздуха с явным намерением еще немного поораторствовать, но фонтан его красноречия неожиданно иссяк. Однако Зозуля, нисколько не огорчившись этому факту, снова развернул листок с напечатанной речью.
– Значит, это самое… Что тут у меня еще сказать? Да! Желаю здоровья, счастья, новых побед! Честь торжественного открывания памятника падшего генерала предоставляется хэ-и Зозуле. То есть, значит, мне!
Харитон Ильич обернулся сначала на памятник, потом на Кирилла. Голомёдов отрицательно мотнул головой и, приложив ладонь ко рту, громко прошипел:
– Открытие – в самом конце!
Тем временем Раздайбедин уже тащил на трибуну за рукав серого свитера краеведа Пилюгина. С широкой улыбкой оттеснив Харитона Ильича от микрофона, Василий жизнерадостно сообщил:
– Слово предоставляется активному участнику Историко-культурного движения «Отчизны Славные сыны», председателем которого является Харитон Ильич Зозуля, известному Славинскому краеведу Николаю Пилюгину!
Тут же Раздайбедин, отвернувшись от микрофона, ткнул краеведа кулаком в бок и прошипел ему на ухо:
– Давай, Николаич! Но чтобы без твоих сволочей. Услышу – убью!
Пилюгин недовольно нахмурил брови и рванулся к микрофону.
– Чтобы прояснить ситуацию, должен сразу сказать, что это мне выпала честь найти безвозвратно утерянную могилу генерала, – мрачно и веско заявил Пилюгин. При этих словах поэт Шашкин едва не упал в обморок, но сдержался усилием воли – лишаться сознания по сценарию нужно было лишь после произнесения пламенной речи.
– Если б вы знали, что это был за человек! – продолжил краевед-рационализатор. – Личный друг адмиралов Корнилова и Нахимова. Кстати, недавно мне удалось установить, что именно генералу Бубнееву принадлежит честь разведения в Славине особой породы тонкорунных овец – по частичкам шерсти, найденной в грунте близ его захоронения. Но это не имеет отношения к делу, а лишь подчеркивает разносторонний характер нашего великого земляка. Благодаря разработанному лично мною методу реконструкции внешности, сегодня восстановлен подлинный облик генерала и героя.
Толпа нетерпеливо загудела, но Пилюгин воспринял этот гул за одобрение.
– Как же он выглядел? – воодушевившись взмахнул рукой краевед. – Настоящий русский богатырь! Косая сажень в плечах…
Пилюгин выдержал паузу, покрутил кудлатой головой и, наконец, понизив голос, веско сообщил:
– Пока я не имею точного подтверждения своим догадкам, но по некоторым данным, именно с него списывался образ былинного Ильи Муромца!
Толпа ухнула – не то от простодушного удивления, не то от хохота. Тут же краевед возле самого своего уха услышал злое шипение Василия:
– Не увлекайся! Убью, слышишь?
Но угроза возымела обратное действие: возвысив голос, Пилюгин почти прокричал:
– А что бы вы думали? Вслушайтесь! Илья… И-ли-я. Лия – так в некоторых тюркских языках называют Льва. Лео – это «лев» уже по латыни. Илья… И-Лео! Слышите? Ведь это зашифрованное имя нашего земляка и героя, Льва Бубнеева! Его подвиг хотели скрыть от нас псевдо-историки, которые организовали и уже с успехом проворачивают подлый заговор против нашей культуры и истории! Но народный фольклор мудрее – он зашифровал имя героя, перенес его из Славина в Муром. Таким способом народное творчество надежно укрыло в своих былинах и сказаниях благодарную память о великом воителе – Льве Муромце! Это именно про него – великого ратника, беспощадного на поле брани, говорится в былинах: «Махнет рукой – улочка, махнет другой – переулочек!» Он уничтожал врагов десятками!
Пилюгин вдруг почувствовал, что его силой стаскивают с трибуны за рукав лохматого свитера. Свободной рукой он ухватился за микрофон и уже истерически выкрикнул:
– По сохранившимся свидетельствам очевидцев, наше командование держало Бубнеева в цепях и выпускало только на самые кровавые битвы! С него снимали оковы и прятались!
Толпа явно заинтересовалась. Однако больше никаких подробностей о боевых качествах воителя Бубнеева собравшиеся так и не узнали. Курчавая голова краеведа, издав невнятное мычание, вдруг резко нырнула под трибуну и больше не показывалась.
На самой трибуне образовалась сумятица. Василий зажимал краеведу рот, Кирилл за ногу стаскивал Пилюгина вниз. Последний брыкался, как бешеный верблюд, зашибленный солнечным ударом. Харитон Ильич смотрел на происходящее, отвесив нижнюю губу, вытянув руки по швам и зачем-то растопырив пальцы. Во всеобщей неразберихе никто так и не заметил, как на трибуну прокрался бледный поэт Шашкин.
Литератора сотрясала крупная дрожь.
– Уважаемые э-э-друзья! – начал поэт тоненьким голосом. Он и сам не мог объяснить, куда подевался его сурово-скорбный баритон. Толпа смотрела на Шашкина выжидательно и, в общем-то, беззлобно. Но почтительного внимания и трепета, которые пригрезились литератору в его сне, не было и в помине. От этого поэт еще больше стушевался.
– Лишь истинному патриоту… Лишь литератору дано э-э-черпать из корня… – неуверенно проблеял он. – И потому я рад и горд! Вот тут товарищ краевед передо мной… Он говорил. А литератору даны сила, талант и э-э-э… Потому что он – не краевед…
Шашкин перевел дух. В голове было на удивление пусто. Вся хорошо отрепетированная речь куда-то испарилась, не оставив в мозгах практически никаких следов. Поэт постарался взять себя в руки и воскликнул.
– Мои казаки воевали с Ермаком, а я – полковник в отставке! Как и воины, с молоком которых я впитал патриотизм!
Толпа загудела. Шашкин тут же торопливо выхватил из-за пазухи фолиант в самиздатовской обложке и потряс им над головой:
– Вот! В этой книге все можно прочесть. Здесь э-э-история… Всего нашего корня от Ермака до наших дней!
Шашкин вдруг почувствовал, что его оттесняют от микрофона. Боковым зрением он увидел радушную улыбку и желтые очки Василия, под которыми, резко контрастируя с улыбкой, сверкала ярость.
– Поаплодируем уважаемому поэту! – призвал Раздайбедин толпу. Толпа вяло захлопала.
– Одну минутку! – жалобно воскликнул поэт. – Я… Простите меня, я немного э-э-заболел… Но в такой день я, как патриот, не мог оставаться дома! Не смотря на болезнь, я должен был исполнить свой долг… Я обязан прочесть Оду!
– Читайте! – отрезал Василий и снова яростно сверкнул глазами.
– Есть! – только и мог пискнуть Шашкин. Однако сила приказа была так велика, что он, старый исполнительный вояка, забыл даже о том, что Ода не готова. Поэт глубоко вздохнул и вдруг, неожиданно для самого себя, раскатисто пророкотал:
– Ода во славу генерала Льва Бубнеева!
Толпа удивленно застыла, внимая неожиданно прорезавшемуся громовому баритону. Из динамиков загрохотали тяжеловесные строки:
– Лев Бубнеев не похоронен!
Для меня он – всегда живой!
Гениален он и непреклонен,
И всех нас он ведет за собой!
В экстазе Шашкин глотнул воздух, и вдруг по его телу вновь пробежала знакомая траурно-торжественная дрожь. Слова «суровый воин» вдруг как по волшебству обрели свое место. Строки сами полились из шашкинского горла:
– Этот Лев – суровый воин!
Нашей памяти достоин! – рявкнул поэт. Потом немного помолчал и веско закончил:
– Нет! Бубнеева мы Льва
Не забудем никогда!
Нанятые клакеры снова оглушительно захлопали, и толпа, пребывая в некотором замешательстве, по инерции поддержала аплодисменты. Шашкин счастливо улыбнулся. Сон начал сбываться! Дело оставалось за малым: геройски пасть во имя Отечества на глазах у изумленной публики. Но вожделенный обморок, предусмотренный сценарием, так и не приходил. И поэтому литератору пришлось симулировать. Он довольно талантливо закатил глаза, прижал обе руки к левой стороне кителя, стараясь не оцарапать ладони о колкие значки и петлицы, душераздирающе охнул и начал заваливаться на бок.
Но собравшиеся почему-то отреагировали на спектакль довольно равнодушно. Поэт даже не успел понять, что произошло, как Василий уже ловко подхватил его под локоть и спровадил вниз с трибуны. Соприкоснувшись ногами с бренной почвой, Шашкин не успел перевести дух, как тут же оказался вовлеченным в какой-то пестрый хоровод – огибая трибуну, со стороны клуба на него неумолимо надвигался народный хор. Под зелеными кокошниками на серьезных лицах пожилых вокалисток застыло недвусмысленное намерение грянуть что-нибудь этакое во всю силу старческих легких. Сочувствия в них не наблюдалось. Поэта несколько раз больно толкнули острыми локтями и оттеснили в сторону.
Толпа, увидев хор, заподозрила неладное. Она заволновалась и напрочь забыла о страданиях Шашкина, предчувствуя собственные близкие страдания. Лишь один отец Геннадий, не смутившись зелеными кокошниками и цветными балахонами, узнал в хористках своих постоянных прихожанок и благословил их вымученной улыбкою. А Шашкин, все еще держась за сердце, шагнул в сторону от трибуны и спрятался за постамент. Увы, нет – не он был главным героем спектакля.
– Уволокли и бросили, как ненужный мусор! – бормотал поэт трясущимися губами. – И это – патриоты? Это – патриотизм? Человек перед ними буквально жизнь отдал за Отчизну! И никто… Совершенно никто не оценил и даже не заметил! И это вы называете патриотическим воспитанием? Я ненавижу вас, слышите?! Я смеюсь вам в лицо!
Шашкин осторожно выглянул из-за угла постамента, окинул взглядом изменчивую толпу и тоненько зарыдал.
Тем временем хор уже развернулся в боевой порядок, взяв в полукольцо тощего гармониста с испитым лицом. Тот зачем-то приподнялся на цыпочки, вытянул из широкого ворота красной атласной рубахи черепашью шею и, решительно рванув меха гармони, профальшивил развеселое вступление. Однако хор счел задор аккомпаниатора неуместным и отнесся к нему с плохо скрываемым осуждением. В наступившей тишине вперед на полшага выдвинулась морщинистая солистка. Она нахмурила густо наведенные брови и, замогильно подвывая, сообщила публике:
– Ох-ы, да вот-ы, да вы глазоньки-ы-ы-ы…
Хор немедленно поддержал стенания товарки:
– Ох-ы, да глаза вы голубы-ы-я!
В унылом многозвучии, наполнившем центральную площадь Беспутной Слободы, можно было различить завывание степной вьюги в печной трубе, печальный скрип ветхой калитки около заброшенного дома, шелест последних осенних листьев, и много чего другого. Но заподозрить в нем пение мог разве что очень искушенный слушатель.
Меж тем, процесс звукотворчества, не остановленный никем, шел в гору. Сюжет тоскливой песни разворачивался под «грушей-грушею», где, судя по заунывным показаниям самой солистки, она еще во времена оные «целовала-миловала, раздушечкой называла» некоего голубоглазого субъекта, который ближе к восьмому куплету отплатил ей черной неблагодарностью, оставив ее наедине с уже известной «грушей-грушею». Как показало оперативно проведенное расследование, следы вороного коня, на котором скрылся голубоглазый раздушечка, терялись где-то в направлении Лазоревой реченьки.
– Ох-ы, да вот-ы где вы скрылися-а?!
Да-ы глаза, а-вы удалилися-а?! –
вопрошала обманутая солистка в 12-м куплете, судя по всему, жутко терзаясь невозможностью снова взглянуть в бесстыжие голубые очи и высказать их обладателю все, что накипело за долгие годы разлуки.