bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 30

– Историки проштудировали сотни архивных документов, но так и не нашли прямого ответа на этот вопрос… Когда Наполеон громил Европу, российский высший свет буквально захлебывался от восторгов, обращенных к его военному гению. Барышни хранили его портреты под подушками, офицеры восхищались изяществом, с которым он проводил баталии. Россия любила «маленького капрала»!

– Всерьез?

– Всерьез! И Наполеон отвечал ей взаимностью. Он неоднократно называл русского императора братом – даже не смотря на то, что Россия, не имея возможности предать своих прежних союзников, участвовала в сражениях против французской армии.

Заключая в 1807 году Тильзитский мир, монархи говорили о делах лишь несколько часов. Зато празднества продолжались около двух недель. Как говорят очевидцы, императоры были неразлучны, всячески стараясь подчеркнуть взаимное расположение. Наполеон и Александр произвели вместе смотр французской и русской гвардии. А напоследок они расцеловались перед войсками и зрителями.

Присевший на лавку Василий вдруг с ужасом ощутил, как его снова развозит. В голове закрутились невероятные яркие колеса, а живое воображение тут же начало рисовать картины исторического поцелуя двух монархов. Для разминки императоры в его голове сначала облобызались троекратно, потом – взасос, по-брежневски, и, наконец, в их имперский поцелуй не пойми откуда вкрались нотки нездорового эротизма. Василий зажмурился и энергично потряс головой.

– В 1808 году была еще одна восторженная встреча – в Эрфурте, – продолжала меж тем Елизавета. – Дружба и сердечная взаимная приязнь императоров расцветали все ярче. Апогеем должно было стать родство двух монархов – двумя годами позже Наполеон попросил руки великой княгини Анны Павловны, сестры императора Александра.

– Не знал… – растеряно признался Васиий.

– Исторический факт… – заверила Елизавета. – Но эта свадьба не состоялась. Александр ответил отказом на сватовство названного французского брата.

– Выходит, истинная причина той войны – отвергнутая любовь?! – изумленно выдохнул Василий. Елизавета улыбнулась, как терпеливая учительница перед несмышленым учеником и ответила:

– Все несколько сложнее. Согласитесь, союз двух великих колониальных держав был бы непобедимым. От одного слова «Да!» зависела судьба Европы. Вполне вероятно, Россия и Франция попросту разделили бы ее территории между собой. Вы представляете последствия такого шага? Исчезла бы, к примеру, как самостоятельное государство Пруссия. Она не смогла бы обрасти стальными мускулами и стать котлом, в котором вскипели две мировые войны… Всего лишь одно очень короткое слово могло полностью перевернуть судьбы государств и народов… Но это слово не было произнесено.

Василий отрешенно уставился в темноту и беззвучно прошевелил губами: «Да!». Потом, словно желая взвесить и сопоставить, прошептал: «Нет!» и тут же боязливо втянул голову в плечи, опасаясь, что своими словами спровоцировал мировую войну. Но ночь оставалась тихой. Черные деревья беззвучно обнимались ветвями, серая дорожка убегала в темноту и неизвестность.

– Мы можем говорить о том, что не последнюю роль в раздоре двух императоров сыграла Англия и государства-«союзники», можем находить или выдумывать тысячи причин, по которым Наполеон напал на Россию. – Елизавета с сомнением покачала головой. – Но ведь перед началом кампании Наполеон сам недвусмысленно обозначал свои планы. Он хотел парадным маршем пройти через территорию России, походя разбив ее «слабую армию», и двинуться в Гималаи, чтобы завершить свой поход на берегах Индийского океана. Россия же должна была просить о мире, который Наполеон с радостью бы ей даровал. Она осталась бы в своих границах, трон был бы сохранен за Александром. Разве что в истории раз и навсегда остался бы тот факт, что французская армия оказалась сильнее русской, а военный гений одного из братьев-императоров – перевесил.

– Подождите, Елизавета! Я не успеваю за вами! Выходит, Россия была не нужна Наполеону, и воевал он единственно из желания щелкнуть по носу Александра?!

– Да. Мне кажется, что амбициозный корсиканец просто хотел услышать от русского царя всего лишь одну фразу «Vive l'Empereur!». Он хотел, чтобы великий русский брат признал его старшинство.

– Так просто? – удивился Василий.

– Если вы можете назвать войну простой… – пожала плечами Елизавета. – Как видите, иногда любовь становится крайне разрушительной силой, особенно если это любовь к власти и первенству.

Василий достал сигарету, помял ее в пальцах, хотел закурить, но не стал, испугавшись вдруг, что огонек зажигалки будет слишком ярким и рассеет призрачный образ Елизаветы. Отчего-то ему стало невыносимо тоскливо. Слова, мысли, чувства вдруг ощетинились ледяными шипами где-то под грудиной. Василий хотел промолчать, но не смог:

– А разве любовь бывает другой, не жестокой и не эгоистичной? Любовь – это всегда соперничество, признанное или нет! Поймите меня правильно – я не единожды бывал влюблен, и разделяю многовековой восторг человечества перед этим состоянием счастливого идиотизма. Но все это преходяще и забывается, как насморк… Это насквозь придуманное чувство!

А уж если любовь возводится в государственный масштаб, то получается и вовсе ничего не значащий штамп! Я даже в любовь к колбасе верю больше, чем в любовь к Родине… Весь этот патриотизм – это одна большая ложь!

Елизавета взглянула на него с немалым удивлением. Некоторое время она подбирала слова.

– Простите, Василий! Если кто-то пришел в ваш дом, и заявляет, что этот дом – его? Если он заводит в вашем доме свои порядки а вас гонит на улицу… Неужели вы будете покорно сносить эти выходки?

– Естественно, нет! Я приложу максимум усилий, чтобы выставить его взашей. Но руководствоваться при этом я буду не абстрактными категориями, а желанием защитить свою собственность.

– Не любовью к своему очагу? – уточнила Елизавета.

– Нет. Жадностью, если хотите. – честно признался Василий. – Или, к примеру, боязнью за свою шкуру, инстинктом самосохранения. Словом, не будет в моих мотивах ничего благородного или возвышенно-патриотичного. Чего-то, что требовалось бы отдельно воспитывать, культивировать и прививать.

Василий встал и хотел снова зажечь сигарету, но удержался. Он отошел на два шага и, отвернувшись от Елизаветы, заговорил, едва не плача:

– В этом весь ужас моего положения. Я не люблю людей, и знаю, что они платят мне той же монетой! Я не верю во все эти сказки! За всю жизнь я своими глазами не видел ни одного примера истинной любви, хотя сам не единожды об этом писал в газетах. Детали всегда остаются за кадром, а на поверку за всеми рассказанными историями о высоких поступках стоят чьи-то шкурные интересы и только-то!

Василий, наконец, чиркнул зажигалкой. Ослепленный на секунду пламенем, он не сразу заметил, что Елизавета уже не сидит на скамейке а стоит на границе серого лунного пятна и черной тени, брошенной на тропинку деревом. Она говорила тихо, и в голосе ее натянутыми струнами звенели боль и разочарование:

– Что ж, Василий… Ответ на ваш вопрос гораздо проще, чем вам кажется: в основе слова «себялюбие» тоже лежит слово «любовь». Хотя запутаться не так уж и сложно, ведь верить в истинную любовь, ощущать ее присутствие в мире и уметь любить – совсем разные вещи. Одно дело увидеть молнию, другое – принять ее удар, третье – иметь власть послать ее с небес… Мне искренне жаль, что и вы – просто один из миллионов. Пустой и самовлюбленный. Мне казалось иначе… Прощайте!

– Елизавета! – воскликнул Василий, – вот об этом я и хотел…

Но Елизавета уже растворилась в темноте. Василий кинулся, было, вслед, но тут же увяз в каких-то колючих кустах. На Луну навалилась туча. Раздайбедину показалось, что кто-то невидимый тянется к его горлу влажными холодными пальцами из вязкой темноты. Неожиданно над головой раздался крик серой птицы, похожий на смех. Василий вскрикнул и бросился бежать, не разбирая дороги. Нечто ужасное с хохотом, похожим на вопли потревоженных галок, повисло у него за спиной и не отставало. Раздайбедин и сам заорал, чувствуя, что с воздухом, рвущимся из легких, его покидает все человеческое, остается лишь животный страх. Он явственно ощутил, как чья-то рука в струпьях заносит над ним пудовую палицу. Василий пригнулся и скакнул в сторону, но увернуться от удара не получилось. Холодная сталь с характерным звоном врезалась прямо в лоб. От внезапного контакта с бездушным металлом в голове сначала мелькнул зеленоватый свет, а потом вдруг стало пусто и свободно. Раздайбедин упал. Но он не собирался сдаваться так быстро – в последнем усилии Василий вскочил, но вновь ощутил тяжелый удар – уже по макушке. От этого все мысли и страхи исчезли, освободив место единственному: «Плевать!». Василий безучастно провалился в темноту.

Глава 14. Спокойный день после бурной ночи или «Тайна трех кочерег»

Общая тетрадь. Запись рукой Голомедова:

«… Вот уже несколько часов мы загораем на пологом скате крыши летней кухни. Забрались мы сюда по хлипкой приставной лесенке совсем не за солнечными ваннами. Наша задача, по выражению Чапая, «устранить течь». Старый шифер крыши растрескался настолько, что напоминает русло пересохшей реки в африканской саванне. Дыры между кусками шифера в дожди обеспечивают ту самую «течь», которую мы и «устраняем». Работа, можно сказать, интеллектуальная: нужно аккуратно снимать старые куски шифера и снова укладывать их «внахлест» – не манер черепицы. Снизу вверх – чтоб дождевая вода скатывалась, как по ступенькам и не затекала в трещины.

Судя по частым перепалкам Чапая с супругой, «устранить течь» он собирался уже не одну неделю или даже не один год. Стоило громыхнуть летней грозе, как из летней кухни доносилось:

– Когда крышу залатаешь, старый хрен!

Хозяйка наша малость туга на ухо, а потому говорить тихо у нее не получается даже в миролюбивом расположении духа. Но когда она устанавливает оловянные миски на приступке печи, и в них на разные голоса начинает цвенькать «весенняя капель», льющая с потолка, голос бабки заглушает даже громовые раскаты:

– Крыша, как решето! Труба кривая – вся Слобода смеется! Чтоб тебе руки так же скрючило! – надсаживается супруга Чапая.

Скособоченная труба на крыше летней кухни и впрямь напоминает дуло гаубицы, смотрящее из укрытия под углом к горизонту. Упреки жены относительно крыши Чапай, приняв независимо-гордый вид, неизменно игнорирует, и тут же старается удрать из кухни под любым благовидным предлогом. Если же речь заходит про трубу, он, гордо выкатив грудь и презрительно скривив губы, отвечает всегда одной и той же фразой, подделывая иностранный акцент:

– Мой труба направлен на Америка!

Я уже успел заметить, что работа, связанная с тем, чтобы так или иначе преображать мир вокруг, так и горит в его руках. Он может засидеться до полуночи, выстругивая из затейливого сучка невиданную птицу, может неделю не выходить из-за верстака, выпиливая какое-нибудь хитрое кружево из сосновой доски. Но любой монотонный труд, результаты которого нельзя выставить на всеобщее обозрение, повергает Чапая в полное уныние.

Помочь перекрыть крышу я вызвался сам. Почему-то в этом доме мне хочется отодвинуть от себя ярлык «городского», «столичного», а потому к деревенской жизни непригодного. Ну и, в конце концов, приятно так радикально сменить темп жизни и род занятий.

Чапай поначалу недовольно хмыкнул – мол, не лезь не в свое дело. Потом о чем-то покумекал, и вот мы оказались на крыше с молотками и ржавой банкой гвоздей.

В первые минуты Чапай развил на крыше бурную деятельность, высказывая тактические соображения насчет способов ремонта, и громко сетуя на «зловредное нутро» своей супруги.

– Ох, баба-баба, лягушат тебе в калоши… – в очередной раз задумчиво вздыхает Чапай. Чувствуется, что к шиферу он охладел абсолютно и ищет любой способ не возвращаться к нудному занятию. Но на крыше, кроме шифера и знаменитой трубы, направленной в сторону враждебного капиталистического Запада, лежат только три заржавленных кочерги. Точь-в-точь такую же кочергу, только поновей, я видел у печки в летней кухне. Зачем они в таком количестве лежат на крыше – не ясно абсолютно. Но когда я попытался выяснить причины их появления, Чапай лишь скорбно поднял брови и пробурчал:

– Чего лежат? Ну, лежат себе – и пусть лежат. Жрать не просют. Тебе-то чего?

Но шифер вызывает у него все больше отвращения, и потому он закуривает и, устроившись возле кривой трубы поудобнее, начинает:

– Чего, говоришь, лежат-то? А это ведь, брат Кирюха, мои военные трофеи, которые, может быть, поценнее некоторых медале́й будут. Сколько я через них различных ранениев перенес – иному герою не в жисть такие баталии не сдюжить! Не веришь?

Я дипломатично пожимаю плечами. Если сказать, что не верю, дед Чапай может обидеться и потеряет интерес ко мне, как к слушателю. Если согласиться излишне поспешно – потеряет интерес к себе, как к рассказчику.

– Эх ты, инкубаторский! – Чапай снисходительно качает своей плешью. – В общем, ты хочешь – верь, а хочешь – не верь, а только я через этот металл трижды чуть жизни не лишился. Баба моя, открутить бы ей колеса, как есть, без культурных понятиев. Вчистую! Взяла манеру этими вот железками мне хребтину разглаживать.

Я сочувствием качаю головой:

– За что ж она так?

– А! Скуку свою старческую разгоняет! – отмахивается дед, но потом не выдерживает и продолжает:

– Нет, ты не подумай. Она у меня смирная. Чапай абы кого сватать не стал бы. В молодости и вовсе тихоней была. А вот дожилась до пенсии, и съехали мозги на курорт.

В первый раз она приложилась, когда я коз ейных разметил. У ней их пять штук, и все на одну морду, хоть в профиль, хоть в анфас. Она-то их различает. А тут и загадки никакой нет – ясно, что одной и той же с ними бодливой породы. А я – если всех их рядком поставить – только козла и замечу, потому как у него доек нету. И то нагибаться придется.

Но тут, понимаешь, брат Кирюха, вышла мне такая напасть. Разболелась моя бабка. В спину ей вступило. Загнуло почище этой вот кочерги. Скрутило, как граммофонную трубу, только музыки нет – одни ахи да охи. По двору ползает еще кое-как, а коз на луг гнать – уже ни в какую. Меня отправляет. И забирать их, значится, обратно мне. А как же мне их забирать, когда их там три десятка со всех дворов топчется, и все белесые?!

Думал я, думал, и надумал. Решил им, Кирюха, парадный марафет навесть. Поначалу хотел только роги разноцветной краской разделать. Чтобы от соседских отличались. Опять же, им дополнительная красота. А к дополнительной красоте любая барышня, будь она хоть трижды коза, завсегда крайне чувствительная. Поди ж ты! Доберись – к рогам-то! Они рогами сами куды хошь добираются! Но не на того напали. Загнал я их в хлев, травы в ясли накидал, дождался, чтобы увлеклись, супостаты рогатые!

Да только я и сам потом малость увлекся. Сначала хотел по разу мазнуть – кому ухо, кому хвост. Куды придется – лишь бы рогами меня не достали. А потом глянул – ведь какое великое художество может сорганизоваться?! И побег я за краской. А красок у меня – полный сарай. Мучился, знамо дело, долго. Не даются ведь, дуры рогатые. В голове, окромя рогов, никакого сознания. Да только не зря я мучился. Козы у меня вышли – не козы, а прямо клумба!

Одна как зебра – полосатая. Другая, что твоя божья коровка – в пятнышко. Третья – краше иконостаса раззолоченная. Четвертую я райскими цветами изукрасил, а пятую – зеленой рыбной чешуей – лучше русалки. Ну, и козла я тоже разделал, чтоб евойный авторитет в таком расписном стаде не утратился. По-командирски его в тигры произвел. Тигр – животная серьезная. Тигриный вид любому мужчине не зазорен, даже если мущинство его происходит в козьем стаде, и по должности он – козел.

Чапай замолкает и с невысказанной грустью смотрит на горизонт, на котором угадывается город.

– А дальше? – я пытаюсь сохранять серьезность.

– Дальше? – Чапай делает над собою видимое усилие и усмехается. – Дальше бабка моя с козами во дворе повстречалась. В сумерках. Э-эх! Говорю же – не понимает тонкостев. На пузу свою шмякнулась, кричит: «Свят! Свят!», и святым крестом себя осенить пытается. Да только как такое поделать возможно, если ты на пузе лежишь?

Я качаю головой:

– Никак!

– В общем, насилу я ее в чувство привел. Спину у ней окончательно склинило. Согнулась кочергой, а орет не хуже здоровой. Чего хочешь, мол, делай, а коз назад отмывай. И так, говорит, над тобой люди добрые по всей деревне потешаются.

Чапай смотрит на меня своими чистыми голубыми глазами, в которых застыла детская обида:

– А по мне так – пущай смеются. Не плачут же! На то они и добрые – люди-то – чтоб смеяться!

– А кочерга? – спрашиваю, изо всех сил изображая глубокое сострадание.

– А что кочерга?.. Кочергой уже потом, на завтра. Когда я ейных коз, чтоб им пусто было, это самое… Подстриг… Да чего ты ржешь-то! Ты сам посуди. Краска хорошая. Куды ж я ее смою?!

Я покатываюсь со смеху, рискуя свалиться с крыши, а дед Чапай оправдывается:

– Да я их, по совести сказать, и не совсем налысо́ обстриг-то! Оставлял им кое-где для художественности… Только бабка моя, когда этих стриженных коз увидала, ничего не сказала. Совсем. Но по глазам вижу – что-то не то у ней на уме. Уж не хочет ли, думаю, она меня в заблуждению своей спокойной наружностью ввесть? Шалишь, брат! Не на таковского напала! И близко к ней, значится, не подхожу. Трусь возле нее на полшажочка, обстановку разведываю. Но так, чтобы ухватить не могла. Сама-то она, чую, к прыжкам через свою гнутую спину неспособная. Да только ведь она чего выдумала? Скакать не стала, а ухватила эту вот кочергу, и переложила поперек хребта.

А мне ведь, Кирюха, тоже жить и солнцу радоваться охота. Думаю, раз приняла она такой манер – железяками драться, мне никакого житья теперь не будет. Взял я эту кочергу ночью, и тихонько на крышу и спровадил. Бабке с ее спиной такая альпинизма не по силам. Так и лежит здесь кочерга-то.

– А другие?

– Что «другие»?

– Ну, вторая и третья кочерга как здесь оказались?

Дед Чапай хитро смотрит на меня и заявляет:

– Мы, Кирюха, за разговорами ведь до свету не справимся!

Я вполне понимаю намек:

– Так вы рассказывайте, а пока тут постучу.

Чапая такой расклад более чем устраивает, и он, задымив новой папиросой, продолжает:

– Вторую ранению я уж и вовсе ни за что получил. Платок, понимаешь, у бабки украли. Любимый. С цветами.

– А вы причем?

– Вот и я говорю – я причем? А только ты это бабке моей объясни! Я, понимаешь, в Новый год в палисаднике Снеговика слепил, и Снежную Бабу ему. Чтоб люди шли по улице, глядели и радовались. Елку поставил. Мне ребятня игрушек натаскала. Кто куклу, кто бутылку какую красивую. Наладили мы такую красоту, что рассказать не можно!

На Снеговика свой тулуп напялил. Старый. Не жалко. А для Снегурки платок этот нашел, чтобы ему ни дна, ни покрышки. В самом запропащем сундуке в дальнем углу он лежал и моли сто лет дожидался – никак дождаться не мог. Думаю, раз так далеко бабка засунула – значит, ненужная вещь. Отряхнул от нафталина, и Снегурку нарядил.

– И что ж, ушел платок? – догадываюсь я.

Дед Чапай виновато и в то же время недоуменно пожимает плечами.

– Ушел. Вместе с тулупом. Сам не пойму. Вроде, вот они, снеговики-то – стоят прямо под окнами в палисаднике… И я со двора ни ногой. И Чапка вот в будке своей на дежурстве была, тоже не гавкнула.

Да и не было б беды никакой. Но вот, поди ж ты! Бабка сто лет платок свой не надевала, а тут понадобился молодухе! В гости, значит, собралась. Тоже мне, выискалась краса неописуемая. Смерть ее до ветру сходить отпустила, а она туда же – в платки наряжаться…

Я горестно вздыхаю вместе с Чапаем. Как ни крути, а женская душа для меня – такая же загадка, как и для него. Так и молчим, думая каждый о своем. Но Чапай долго предаваться унынию не может. В его глазах снова разгораются веселые огоньки.

– А в третий раз я, Кирюха, опять через домашнюю скотину пострадал. Был тут у нас за слободой поросятник знатный. По три сотни голов свиней держали. Вон там – по-над берегом крыша торчит. Возвращался я как-то с вахты, с клуба своего. И слышу – верещат поросята, как будто митинг у них там какой, или, к примеру, производственный слет. По утреннему времени – аж возле клуба слышно! Сделал я крюк до бережка, вышел с разведкой к загону. Смотрю – а это и не свиньи визжат, а мальчишки наши слободские. Чего ведь удумали, стервецы! Сидят на заборе, как воробьи, и морковку поросятам кидают. Поросята, понятное дело, до морковки охочие – подходят к забору и фрукту эту хрумкают. А пацаны наши дождут момент – и с забора на поросят десантируются. Да так ловко – за ухи хвать, и давай по загону кататься! Поросята глупые. Носятся, верещат. А мальчишки верещат и того пуще!

Потом в другой угол перебежали, подняли свиноматку. Уселись на нее вчетвером, как на трамвай, и хохочут! Она толстая, идет не спеша. Езжай ты на ней хоть в город. Красота!

Хотел, было, я их постращать, да не стал. Уж больно занятно у них это дело выходит! Опять же, думаю, может, оно и в радость свинье-то, что у ней на спине когда-никогда детвора покатается? А чего ж? Лошадь человека возит, а свинья должна только грязь пятаком рыть? И такая меня тут задумчивость взяла, что и сказать не можно! Весь день сижу и мыслю сам себе: кто ж такой порядок завел, чтобы собаке – дом сторожить, кошке – мышей тиранить, корове – молоко давать, козе – бодаться, а поросям – в хлеву хрюкать?

На дежурство в клуб уйду. Вроде, спать положено. А не сплю. Все думаю. Свинье, конечно, думаю, мышей гонять несподручно будет. У нее, к примеру, когтей нет. А вот дом охранять или какую тележку катать – для этого занятия у ней все запчасти предусмотрены. И голос и копыта.

В общем, мучался я с неделю, а потом решил: дай спробую, на что свинья годится, кроме как на холодец. Пошел я на задний двор, где у нас хряк обитался. Здоровый уж – килограммов триста, никак не менее того. Да что там! Один пятак – на полпуда! Да только, думаю, чего мне переживать? Кто на девках натренировался, тот свинью хоть рано, хоть поздно, а поймает.

Вот и влез я, значится, к нему за забор. И свистом манил, и морковку кидал. Не идет. Ленивый. Лежит в грязи и пузыри пятаком пускает. А сам на меня глазом так хитро косится. Знаю, мол, что хомут хочешь надеть. Ищи по жаре другого дурака! Одно слово – свинья.

Тут меня такая досада взяла! Я ж ведь, думаю, добра всему вашему свинячьему племени желаю. Хочу вам судьбу новую открыть, из хлева на белый свет вывести. Нет, думаю. Не сковырнется Чапай. Любой сковырнется, а я – нет. Прыгнул к нему в загон, взлетел орлом на спину и пятками по бокам огрел.

На лице Чапая снова появляется задумчивость. Он тихо шевелит губами, покачивает головой, будто заново переживая свою корриду на свином дворе. Я напоминаю:

– А дальше?

– Дальше, Кирюха, я плохо помню. Может оно со стороны как-то по-другому смотрелось. Погероичнее малость. А только мне видится, что я даже устроится у него на спине по-человечески не успел. Вскочил тот хряк сразу на все четыре ноги, подпрыгнул выше нашей колокольни, ракетой к забору понесся и меня с разгону об него и хряпнул. Тут у меня в голове электричество и отключилось.

Сколько времени пролежал – не знаю. А только слышу крики бабьи, горькие и надрывные. Голосят бабы, как по покойнику. Я глаз приоткрыл, вижу – полный концерт собрался. Соседки воют, ребятишки стоят, рты пораззявили, мужики курют. Оно, может, и не плохо, когда столько любопытства к одному человеку. Да только обидно, что сам я при таком людском внимании оказался по уши в свинячьем дерьме измазюканный. Опять же, в забор-то я тормозил носом, и пятак у меня от этой встречи получился даже почище, чем у этого вражеского хряка. Лежу я себе, размышляю, значится, как бы мне из такого позора выкрутиться.

А мужики меня тем временем в избу тянут, уложили прямо на перину. Бабки соседские голосют, причитают. А моя – хоть бы словечко. Хоть слезинку бы! Взяла меня за руку, смотрит и молчит. Приоткрыл я снова один глаз. Гляжу – такая тоска у ней по лицу разлилась! Глаза глядят – прямо сердце вынают! Пожалел ее, аж чуть сам не заплакал. А соседки не унимаются. И «на кого ж ты нас покии-и-инул!» – голосят. И «молодой-то совсем бы-ы-ыл!». У меня от таких слов аж в носу защипало. Бабку жалко, а себя еще жальче. И впрямь – молодой ведь совсем еще. Не по́жил почти. А вот моя бабка молчит и молчит. И тут, Кирюха, такая обида меня на нее взяла!

«Что ж ты, – говорю, – старая? Чужие старухи по мне вона как убиваются, а ты и слезинки не уронишь?»

Помолчала она, в сторонку отошла. Чужие бабки кудахчут. Радуются, значит. А моя – на тебе! Разревелась в голос. Протекло хуже, чем с этой вот крыши в грозу. Ой, долго ревела… Встал я, прошелся. Вижу, окончательно живой. «Иди, – говорю, – бабка, хоть на улицу. Огород, что ли, полей, раз воды в тебе такая прорва пропадает!» Тут вот она снова за кочергу и ухватилась…

На страницу:
13 из 30