Полная версия
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
– Эх, хороша кумышка!
С приходом холодов в избе поставили железную буржуйку. Топливо для нее доставлял я. На порубке набирал толстых смолистых сучьев, которых было там сколько угодно. Точно так же брал две охапки под мышки и все это тащил домой сначала по мерзлой земле, потом по снегу, каждый раз все более глубокому. В лабазе рубил эти сучья, заносил в избу, к печке, и после весь вечер их жгли, наслаждаясь пышущим от нее жаром. Наступали часы блаженства, умиротворенности, мирных бесед. Разговаривали мать, хозяйка и Вера – еще одна квартирантка, лет двадцати пяти – тридцати, родом из другой деревни, работавшая в артели ткачихой. Хозяйка, нащепав загодя лучины, при свете ее сучила пряжу или вязала носки, варежки. Лучина вставлялась в железный зажим, горящие угольки от нее падали в посудину с водой. Старик не участвовал в разговорах. Используя кочедык и колодку, в отсветах, падавших от печки, плел из лыка лапти, и мне было интересно наблюдать, как он это делал.
К утру избу выдувало так, что вода в ведре покрывалась льдом, который оставался плавать там до самого вечера, пока не начинали снова топить буржуйку.
Но вот заболел наш старик. Плохо ему стало. Он перестал ходить на конюшню, лежал в постели. Как раз в это время по ветеринарным делам в деревню заехала Надежда Николаевна. Она осмотрела старика и твердо велела не употреблять острой пищи – квас, редьку, лук, хрен.
На другой день, когда дома не было никого – мы с Игорем не в счет, – больной встал с постели, налил миску квасу, натер редьки, хрену, накрошил луку. Старика можно понять: ему этого очень хотелось. В тот же день с ним случился ужасный припадок. Его захватили страшные корчи, сознание выключилось, он изгибался и дергался, как бесноватый, храпел, изо рта шла пена.
Хозяйка, мать и я бросились к нему. Он едва не оказался на полу. Мы навалились на него. Некоторое время он бился под нами. Потом внезапно и сразу затих, выпрямился, захрапел каким-то нечеловеческим храпом и, быстро перестав храпеть, провалился в глубокий сон. Недолго поспав, он очнулся, ничего не помня о произошедшем.
Так стало повторяться по нескольку раз в день, и очень скоро он умер.
Перед смертью он сделался тихим и кротким, позвал по очереди всех, кто были в избе, кроме нас, детей, попросил у каждого прощения.
– Прости меня, Васильевна, – сказал он и матери.
После этого тихо отошел в мир иной.
Дальнейшее поразило не меньше. Внезапно заголосила с причитаниями Вера:
– А что ж ты это сделал, Ликандрович, а пошто ты это такое сделал!? На кого ж это ты нас покинул, на кого всех нас оставил?!..
Вера, не очень любившая и хозяина, и хозяйку, вдруг обнаружила такое переживание по умершему, в то время как сама хозяйка, самое большое, утерла скупую слезу. Еще больше удивило то, как Вера так же сразу, как и начала, оборвала свои причитания и тут же повела себя и заговорила совсем обыденным образом. Тогда я не понимал, что так исполняется ритуал народного обряда.
В тот час на дворе разыгралась страшная непогода. Снегу и так уже навалило столько, что в прокопанных проходах человек скрывался с головой, но едва старик опочил, природа пришла в настоящее бешенство. Снегопада не было, день был солнечный, но пошла такая завируха, что и вытянутой руки даже не было видно, и солнце угадывалось в небе только мутным пятном.
Покойника обмыли, обрядили, положили на столе, головой к образам. Хозяйка засветила лампадку. Из деревни пришла старушка читать над усопшим Псалтирь. Старушонка путалась, запиналась, голос дребезжал, был чуть слышен.
К похоронам погода утихла. Гроб поставили в сани, там лежал и крест, сработанный из довольно толстого бревна. И покойника повезли на погост.
На поминки пришло столько народу, что заполнили всю горницу. Прежде поминальной трапезы опять читался Псалтирь. Читала на этот раз наша мать. Хозяйка попросила ее об этом, узнав, что она понимает церковно-славянскую письменность. Мать читала громко, четко, нигде не сбиваясь. Поминальщики стояли, обратясь к иконам, крестились, творили поклоны.
Для поминального угощения были приготовлены разнообразные яства – похлебка, варенья, соленья, была, конечно, баранина, пироги, овсяный кисель, булочки с маком, другая выпечка, была и кумышка. Хозяйке помогали Вера, наша мать, кто-то из соседей. Все происходившее мы с Игорем наблюдали с полатей.
Горела керосиновая лампа. Трапеза длилась долго и чинно.
После того как все ушли, хозяйка позвала к столу и нас, и мы наелись всего такого вкусного, о чем не могли и мечтать.
Поминки по тамошнему обычаю собирались потом на двадцатый день, на сороковой, на шестидесятый и через год. Все они происходили по тому же образцу, как и первый раз, и для нас среди нашего голодного существования были как настоящий праздник.
Еще до того, как умер старик, пришла похоронка на Василия. После мобилизации его направили в училище, оттуда через три месяца выпустили в звании лейтенанта. На фронт он попал командиром пулеметного взвода и в первом же бою погиб. Не помню, чтобы хозяйка как-то заметно выражала свое горе. Это была сильная женщина, настоящая крестьянка. Земля и труд кормили ее, они же питали ее дух.
Мать приносила мне подшивки газет, кажется, это были «Известия», я читал все, что печаталось о войне. А в конце осени или в начале зимы в деревне произошло странное брожение. Еще был жив и даже не болел наш хозяин. В школе вдруг ученики разрисовали мелом, где только можно было, фашистскую свастику. Нарисовали на собственных валенках, на рукавах. Кажется, именно в это время хозяин наш особенно часто объявлял Сталина дураком, а Дитера умницей. Потом как-то вдруг все фашистские знаки исчезли. Думаю, это произошло, когда и Москва, и Советский Союз переживали роковые дни сорок первого года. Наивные крестьяне, которых изнасиловала советская власть, надеялись и ждали, что Гитлер освободит их от колхозов.
В деревне у меня завелись знакомства. Я стал бывать в некоторых избах, из которых ближе всех была соседняя с нами изба Прокудиных. Там жили Ленька и Галка, с которыми я учился, были у них еще и меньшие дети.
Прокудины жили беднее нашей хозяйки. На окнах у нас стояли горшочки с геранью, которая постоянно цвела. На стенке, противоположной красному углу горницы, отгораживавшей кухню, висел поставец в виде затейливо застекленного шкафчика. Штукатуреные и побеленные стены придавали избе опрятный вид. В кухне тоже были цветы, стол там был покрыт клеенкой. Печь располагалась так, что ее можно было обойти вокруг. Наверху она была обложена брусом, для того чтобы на ней можно было сушить зерно. В узком проходе из кухни между стеной и печью стояли ведра с водой, лохань для помоев. Здесь была устроена лесенка на печь. Под лесенкой находился люк в подполье. Брус и лесенка были покрашены охрой, имели приятный вид. У Прокудиных же, кроме такой же буржуйки, в горнице были только дощатый стол да лавки вдоль голых, нештукатуреных стен.
Галка показывала фокусы, суть которых сводилась к обману, в результате чего мне что-нибудь засовывали в рот или выливали на голову воду.
Ленька был вроде товарищ, однако сомнительный. Летом помог мне поставить па пруду перемет, но когда на другой день я поехал на лодке проверять, то не нашел его, а увидел потом брошенным на горе. И кто-то из мальчишек сказал, что тот же Ленька и обворовал мой перемет, на который попалась пара крупных окуней. Сам же Ленька божился, что он ни при чем.
К Прокудиным раза два приезжал отец, находившийся, как инвалид, на трудовом фронте. Он хромал, у него было что-то с ногой. На деревне ходил слух, что он симулянт, что на ноге он сам сделал что-то, чтобы не взяли на фронт. На побывке он с утра до ночи работал на своем подворье, поднимал огромные тяжести, стараясь сделать как можно больше для дома. Соседи все это примечали.
Чаще всего я бывал у Демидова Мишки. Изба эта была совершенно чудесным местом, являя собой диво, какого во всей своей жизни никогда больше я не видел, даже не слышал о таком. Когда-то в избе начинался пожар – внутри она обгорела до черноты, особенно потолок, вид имела мрачный, темный, бревенчатые стены сильно закоптились.
В люльке, подвешенной на гибкой жерди, прикрепленной через кольцо к потолку, обретался последний из отпрысков Демидовых. Мишкина сестра, чуть постарше, доглядывала его, он уже начинал ходить. Был и еще один братишка моложе Мишки. Чудо же заключалось в неисчислимом количестве тараканов, которым здесь было привольное житье, – мириады рыжих прусаков. Им уже не хватало места – они ходили друг по другу. Стены, лавки, стол, подоконники, потолок шевелились и мерцали от их беспрерывного движения. Изредка среди них попадались белые – альбиносы. Посреди избы здесь тоже стояла буржуйка. Мы развлекались тем, что поджаривали на ней тараканов, а иногда Мишка собирал их в какой-нибудь коробок и устраивал показательную казнь.
Из горницы был ход на другую половину избы. Там не было пола, и на соломенной подстилке содержался только что народившийся теленок.
Демидов-отец был председатель колхоза, а все Демидовы отличались тем, что были феноменально спокойные, уравновешенные люди. Когда они садились есть (по-тамошнему «исть») вокруг большой миски, из которой каждый доставал похлебку деревянной ложкой, тараканы к этому времени облепляли все, что было на столе. Их было уже полно в самой миске, в ложках, на ломтях хлеба. И каждый из едоков спокойно извлекал из ложки этих квартирантов, отбрасывал в сторону, не причинив им вреда, невозмутимо продолжая трапезу.
У Мишки я первый раз курнул табаку. Табак отец Демидов заготавливал, конечно, для себя, держал его в большой банке с плотной крышкой. Мишка пробовал баловаться, попробовал и я, но мне не понравилось.
Интереснее всего было у Пойловых, мать которых работала сторожихой в артели. Там в нашем распоряжении находилась вся ее территория, все строения и всякие укромные уголки. Валентин, старший из двух братьев, тоже года на четыре старше меня, широкоплечий и добрый, как это бывает с людьми, обладающими большой силой, спокойного нрава, умелый, любил вырезать из липовой древесины красивые пистолеты и самолеты. В стволе пистолета прожигал каленым прутом отверстие, после чего с помощью резинки из него можно было стрелять горошинами. Так же хорошо у него получались самолетики, которые он делал с одним или двумя пропеллерами, ровно жужжавшими на ветру. Он занимался этим в бондарной мастерской, где все оставалось нетронутым в том виде, как в день, когда бондари ушли на войну.
Некоторые свои изделия Валентин раскрашивал в красный цвет, для чего в бутылку с водой крошил стержень цветного карандаша, который растворялся там через несколько дней – это и был необходимый краситель. Мне он тоже сделал и пистолет, и самолет. Настоящим его занятием и обязанностью был уход за артельскими лошадьми.
Артель имела три лошади: уже упомянутую Дочку, ранее принадлежавшую колхозу, серую в яблоках кобылку и престарелую гнедую клячу. Смотреть за лошадьми помогал младший брат Анатолий, совсем другой, чем Валентин – подвижный, беспокойный, озорник. Летом лошадей выводили куда-нибудь попастись. Составлялся конный отряд. Валентин садился на Дочку, Анатолий на серую, мне доставалась кляча. Дочка горячилась, норовила сбросить Валентина, но это ей не удавалось: Валентин был отличный наездник. Серая под Анатолием шла спокойно и послушно. Бедная моя кляча, на костлявом хребте которой я сбивал до синяков свой зад, могла только влачиться тихим шагом. Братья легко гарцевали на своих лошадях, в то время как я далеко отставал от них.
С братьями Пойловыми мы ловили рыбу в верховье пруда, илистом, заросшем чернопалками. Глубина воды от поверхности ила составляла всего сантиметров пятнадцать, и место это облюбовали довольно приличные окуни. Их было очень много. Они стремительно маневрировали, ускользая от нас, но, останавливаясь в воде, которую мы замутили, высовывались из нее спинкой и, не видя нас, становились легкой нашей добычей. Братья наловили чуть ли не два ведра, да и я добыл не менее половины ведра прекрасных окуней.
Помимо производства, которое располагалось в нашей деревне, артель имела промысловое предприятие километров за двадцать, на реке Вала. Там заготавливалась липовая древесина для бондарных работ, драли лыко, вымачивали мочало. Иногда мать ездила туда, а зимой уезжала на целый месяц в Ижевск с бухгалтерским отчетом. Тогда я оставался главным в нашей семье. Хозяйка предоставляла мне чугун, в котором я варил картошку в мундирах, предварительно вымыв ее в ледяной воде. Это была наша еда. Хозяйка никак не вмешивалась в наши дела. Мы целиком самостоятельно устраивали нашу жизнь.
По возвращении матери хозяйка топила баню. Топилась она по-черному, каменкой, сложенной из крупных булыжников. В предбаннике, представлявшем простую оградку – подобие плетня без крыши, – прямо на снегу мы и раздевались, и одевались, напарившись и помывшись. Во время мытья на окошечке тускло светила окутанная паром керосиновая коптилка. В отсутствии матери на нас нападали вши, помыться в бане было величайшим блаженством.
Из Ижевска мать привозила подарки: детское домино, где на дощечках вместо обычных глазков были изображения разных зверей; еще она купила нам целое стадо: по две фарфоровые фигурки лошадей, коров, овец, свиней, с ними – собака и пастух. Фигурки были небольшого размера и очень симпатичные. Среди холодных и голодных дней они развлекали нас. Привезла она и толстый журнал «Пионер» – очень интересный, из которого я потом читал рассказы, сказки, стихи. В памяти осталось про Язона из древнегреческой мифологии и «Сказка о потерянном времени».
Перед сном, когда мы укладывались на полатях в жарко натопленной избе, мать рассказывала потихоньку разные истории, содержанье прочитанных ею книг, а по возвращении из Ижевска – о фильмах, которые она посмотрела там. Говорила и всякое другое, то, что видела или узнала за время поездки, например про трупы замерзших людей на улицах.
Зимние дни, когда не было других дел или стояли сильные морозы, мы проводили на печи. Большим удовольствием было, когда хозяйке привозили для просушки колхозное зерно: рожь, пшеницу, ячмень, овес. Зерно на печи нагревалось, и было славно погрузить в него хотя бы спину. А самая большая удача бывала, если привозили горох, которым мы еще и лакомились. Хозяйка же подавала голос, чтобы мы не слишком этим баловались, так как существовали нормы усушки, которые мы могли превысить.
Зимой печь топилась дровами из сберегаемого запаса. Буржуйку топливом обеспечивал я. Притащить сучьев за один раз я мог не более чем на две топки, поэтому, не взирая ни на какие морозы, должен был делать это постоянно. Морозы же достигали порой едва ли не пятидесяти градусов, и в таком случае спасало лишь то, что при этом устанавливалось абсолютное безветрие.
Позже у меня появились лыжи, с ними было уже удобнее. Я и рубил доставленные сучья, и пилил на козлах толстые бревна, и колол их. Однажды отскочивший сук врезал мне так, что из глаз посыпались искры. Глаз, к счастью, не пострадал, но синяк был преогромный.
Зато вечерами, когда топилась печурка и в избе становилось, как в Африке, было невероятным блаженством ощущать свое разомлевшее тело в этой жаре после целого дня леденящей стужи.
В лунную ночь хозяйка не жгла лучину, садилась возле окна к луне и так пряла свою пряжу. Женщины рассказывали разные истории. Игорь держался возле матери. Я нарезал из картофелин, предварительно вымыв их, пластины, клал на железную поверхность печки, где они быстро поджаривались, и лакомился ими.
При полной луне ночи были необыкновенно светлы. Поле за окошком искрилось морозными огоньками. Каждую ночь примерно в километре или даже меньше через него то и дело скакали зайцы, иногда пробегали волк или лиса. Волчьи следы величиной с лошадиное копыто, подходившие к самой деревне, я видел, когда ходил на порубку за сучьями. Однажды, видимо ближе к весне, под самым нашим окном двое хорошеньких зайчишек затеяли игру, танцуя, прихорашиваясь друг перед другом, было настоящим чудом наблюдать их так, на расстоянии протянутой руки. Неужели они не видели нас за окном? Или, быть может, специально для нас устроили этот спектакль?
На всю деревню была одна собака, лайка, которую звали Моряк, умница и красавец с острыми ушками. Волки выкрали его и сожрали с волчьей свирепостью, растерзав бедного пса на пруду. Покрытый снегом пруд имел ровную поверхность, на которой остались жуткие следы кровавой вакханалии. Бедного пса рвали, видимо, с двух сторон, и в снегу, истоптанном волчьими лапами, образовались кровавые борозды.
В начале марта морозы ослабли. Снег в поле покрылся плотным настом, по которому здорово было катиться на лыжах, а можно было и просто ходить, не опасаясь провалиться в глубокий сугроб. Лыжи у меня были широкие, удобные для езды по рыхлому снегу, только некрашеные, чистой белой древесины. Тащить сучья по насту на лыжах было легче и удобней.
В марте небо стало синим-синим. Стояло столь характерное для этих мест безветрие. Солнце сверкало от зари до зари. Сверканье и снежная белизна слепили глаза.
Конец первой зимы ознаменовался редчайшим и удивительным природным явлением. С вечера, когда ложились спать, сугробы на деревне были выше человеческого роста. Ночью случилась ужасная гроза с ливнем. Яростные молнии блистали одна за другой. Раскаты грома с устрашающим треском ломали небо над самой крышей. Всю ночь бушевали адские силы, а когда наступило утро и взошло солнце, от сугробов, заваливших деревню до самых коньков, не осталось ничего. Лишь кое-где в углублениях оставались еще грязные их клочья. И небо было другое – доброе, ласковое, уже нехолодное. А там, где ночью неслись бурные потоки, образовались глубокие промоины.
Наступила пахотная пора. На поле за нашей избой привели лошадей, привезли плуги, бороны. Собрался народ, мальчишки. Было праздничное настроение. Крестьяне были радостно возбуждены. Поле вспахали борозду за бороздой. Они легли ровными рядами шоколадного цвета. Перелетая по ним, грачи выхватывали из земли толстых розовых червей.
В полдень пахари остановились, распрягли лошадей. Мальчишки сели на них и погнали на конюшню. Они делали это постоянно и привычно. Мне тоже хотелось прокатиться на лошади, хотя до этого я еще и на артельной кляче не сидел. Меня подсадили на гнедую лошадку, которую звали Гранаткой. Я повел ее шагом, еще не решаясь подгонять, а когда проезжал мимо Колькиной избы, он вдруг выскочил со двора и, злорадно смеясь, начал хлестать Гранатку прутом, рассчитывая, что я не удержусь, когда она поскачет. Предвидя такой оборот, я сполз с лошади на землю, а Колька хохотал. Однако я зря испугался. Гранатка была умная лошадь. Когда Колька начал хлестать ее, она остановилась как вкопанная, сердито прядая ушами. И сколько он ее ни бил, не двинулась с места. Я взял ее под уздцы и повел: взобраться на нее снова сам я не мог по своему росту. После этого я ездил и на других лошадях. Запомнилась еще Зинка, такая же кляча, какая была в артели, только вороная, с таким же ужасным хребтом, от которого долго болел мой зад.
Вспаханное поле засеяли и забороновали. Постепенно потом оно стало зеленеть. Посев делался гуще, выше, рожь наливалась зерном.
Первый год был особенно голодный, все время хотелось есть. Основным продуктом нашего рациона была картошка, которую мать покупала у хозяйки, и то небольшое количество муки, которую выдавали в артели. Когда я спускался в подполье посмотреть на производство кумышки, я видел там хозяйские запасы картошки, моркови, свеклы, репы, большую корчагу, полную яиц, чан с ряженкой и чан с простоквашей. С осени по периметру горницы и кухни вдоль стен висели плети прекрасного золотистого лука. В амбаре хранилось всякое зерно в мешках. Денег у нас не было, чтобы купить, поэтому мы могли только созерцать все это богатство. А когда у хозяйки что-нибудь портилось, тогда она угощала этим нас.
Интересным событием было то, как хозяйка пекла хлебы, шаньги, пироги. Вкушать от этого редко приходилось, но было удовольствием наблюдать, как замешивалось тесто, потом оно поднималось в квашне, пыхтело, потом хозяйка раскатывала колоб, обсыпала мукой, клала его в деревянную форму в виде круглой чаши. Потом из чаши перекладывала на широкую деревянную лопату и помещала в вытопленную и выметенную печь. Какой же получался хлеб! Какой от него шел аромат! Какой дух! Для шанег хозяйка заготавливала толстые лепешки величиной с большое блюдце, делала в лепешке углубление, которое заполняла картофельным пюре, замешанным на молоке. Пироги пекла с морковью и со свеклой. Нам с Игорем давала по пирогу – особенно вкусны были со сладкой свеклой, – давала и по клинышку шаньги. День, когда хозяйка пекла пироги, для нас был днем больших ожиданий и надежд. К сожалению, это случалось нечасто.
На тамошних пастбищах коровы нагуливали очень хорошее молоко – вкусное, высокой жирности. Его отстаивали в глиняных кувшинах, так что сверху получался толстый слой сметаны. Потом кувшины ставили томиться в протопленную печь. Получались топленое молоко и топленая сметана. Сметану с поджаристыми пенками хозяйка собирала в большую стеклянную банку. Она была необыкновенно вкусна и очень соблазнительна на вид для нашего постоянно пустого желудка. Однажды тайком Игорь попытался полакомиться ею. У него, однако, ничего не вышло, он был разоблачен и пристыжен.
В том краю прекрасно рос всякий овощ: огурцы, морковь, свекла, репа, капуста, лук. Тыквы достигали огромных размеров, но совершенно не было уменья выращивать помидоры. У нашей хозяйки они буйно разрастались на грядке целыми джунглями. Плоды в этих зарослях были мелкими и никогда не вызревали. В конце лета хозяйка собирала их зелеными и клала в сено. Большая охапка такого сена лежала выше печки, у стены. Там эти помидоры находились так долго, что уже давно шла зима, а они только морщились и чуть розовели. Признаюсь, потихоньку я воровал их.
Пришлось полакомиться и малосъедобными яствами: есть хлеб с семенами клевера, хрустевшими на зубах, как песок, черные, словно уголь, лепешки из лебеды. Но самыми мерзкими были изделия из льняного семени. После таких сушек, когда я наелся их с голоду первый раз, меня жестоко вырвало. И уж потом при самом сильном голоде я не мог переносить даже их сладковато-приторного запаха.
Но были еще и лакомства. Зимой молоко заливали в специальные корыта или большие миски, выставляли на мороз, и, когда оно замерзало, его строгали специальным скребком, стружку собирали в горшок и сбивали мутовкой до состояния густой сметаны. К этому времени пеклись пшеничные оладьи. Сковороду ставили в печь, к огню. Готовность оладий происходила в момент, когда они вздувались пузырем. Тогда их сбрасывали в миску и тотчас ели с мороженым молоком. Горячие оладьи и густое холодное молоко – это было потрясающе вкусно!
Кое-какое пропитание давала окружающая природа. Как только сходил снег, в местах, которые были известны, можно было выкопать из земли «пистики» – тугие шишечки хвощей. Перед тем как выйти из земли, они имели некоторый вкус, скорее были безвкусны, но не противны, и питательны, а через день-два после того, как выходили на поверхность, они становились рыхлыми, сухими и уже не имели съедобной привлекательности.
Летом шли ягоды – земляника, малина. Малинника были целые заросли, особенно по склонам оврагов-логов. Чаще всего малина росла, перемежаясь с крапивой, и было еще много огромнейших муравейников. Некоторые из них достигали размеров прямо-таки египетских пирамид. Муравьи были рыжие, крупные, кусачие. По малину нужно было идти в лаптях с онучами, чтобы муравьи не забрались на голое тело.
Потом шли грибы. Так как в округе не было ни сосновых лесов, ни березово-осиновых рощ, а только ель да пихта, соответствующими были и грибы. Белых, подосиновиков, подберезовиков, маслят не было. Самыми ценными грибами были груздь и рыжик. А однажды случился небывалый урожай на опята. На той же порубке возле одного только пня можно было набрать их сразу целый короб – крепких, замечательных. И многие ходили по опята с большим коробом за плечами, на лямках. Росли там еще удивительных размеров дождевые грибы. Их, конечно, не собирали для еды, но когда мимо нашей избы из соседней деревни в школу шли ученики, многие из них несли на голове белый дождевик величиной с порядочную тыкву.
Яблоки, груши, вишни в той стороне не росли. Не было там ни смородины, ни крыжовника. Фрукт произрастал только один – черемуха. Ее не ломали на букеты, и она вырастала деревом величиной с тополь. На усадьбе нашей хозяйки, построенной в недавнее время, были только небольшие деревца, а по деревне, перед каждой избой, через дорогу, которая делила усадьбу на две половины, росло много высоких старых черемух. Во время цветения от них шел сильный дурманящий дух, они гудели пчелами, и это было очень красиво.
Добрая старушка однажды предложила мне полакомиться своей черемухой. У нее было два или даже три особенно больших дерева. Я тут же забрался так высоко, как смог. Там среди ветвей и гроздьев крупных черных ягод я съел их столько, что оскомину пришлось соскребать с языка ногтями.