Полная версия
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Нет и того домика, где жила Эмма. Из всех нас она одна остается жить в Могилеве. А мать, отец, тетя Варя, дядя Гена, дядя Коля? Их тоже давно нет. Они умерли каждый в свой срок и покоятся в разных местах, далеко друг от друга.
Иногда вспоминаю и ту желтоволосую девочку. Что сталось с ней? Осталась ли жива после войны? Как сложилась ее жизнь? И много ли получила она от нее, такая красивая и такая гордая?
А я? Я живу далеко, в доме, где много подъездов и много квартир. Тесный двор заставлен машинами, мусорными баками, загажен собаками, время от времени нападающими на людей: они считают, что территория принадлежит им. Солнце почти не заглядывает в наши окна: их загораживают такие же высокие дома, небо чаще всего почему-то покрыто тучами. Три наши комнаты составляют меньшую площадь, чем та одна, в которой мы жили тогда. В комнатах даже в солнечные дни – полумрак. На улице приходится быть настороже: могут встретиться грабители, наркоманы, сумасшедшие, всевозможные мошенники, «подростки», которым скучно и надо развлечься. Зато в доме есть удобства.
Проходят годы, забываются черные дни и черные дела. Белый снег успокаивает чувства. А те, кто идут по нашим следам, скажут: «Да не было этого ничего!». А может, и просто ничего не скажут – промолчат, отвернутся, обратятся к своим заботам. Да и в самом деле, кому нужны то дерево и та трава, которые росли где-то там шестьдесят, семьдесят лет назад? Разве тому только, кто тогда, давным-давно, полный наивных надежд и фантазий, лежал на этой траве под этим деревом и смотрел в небо… И часто приходит на память любимая дедушкина поговорка: кто старого не видал, тот и новому рад.
Голос издалека
Я еще не был школьник, но уже знал о пионерах и пионерских лагерях. Я бредил ими. Жить среди леса, на берегу реки, походы с горнистом и барабанщиком, палатки, костры – что могло быть интереснее, лучше? И было настоящим чудом, что мечта моя вдруг сбылась. После первого класса, не во сне, а наяву я оказался в настоящем пионерском лагере.
Начальником лагеря был человек немолодой и неприметный. В лагере его видели редко. Никакими запомнившимися действиями, личным участием в жизни лагеря он не заявил о себе. Запомнился только тем, что одет был в том стиле, которому следовало тогда большое начальство, руководители государства, вожди. На нем был полувоенный френч с отложным воротником, застегнутый на все пуговицы. Фуражка военного покроя с матерчатым козырьком подчеркивала сходство с человеком немаленьким, может быть, даже указывала на личную преданность.
Всеми делами в лагере руководил старший пионервожатый лет тридцати или побольше, высокий, коротко стриженный, черноволосый, несмотря на молодость не имевший, кажется, ни одного природного зуба. Улыбка его сияла сплошным золотом. Золото было, видимо, различной пробы, потому зубы имели разный оттенок. Был он энергичный, спортивный, голос имел командирский, громкий, лагерем руководил решительно и строго. Вид вместе с тем имел веселый, но улыбка не давала повода надеяться на снисхождение.
Жили мы в больших и добротных деревянных бараках, совсем еще новых, в комнате четверо или пятеро из одного отряда. Мы сразу подружились. У нас завелся обычай перед сном рассказывать сказки. Сначала рассказывали все по очереди. Но вскоре выявился лучший рассказчик – деревенский парнишка, настоящий мужичок, серьезный и самостоятельный, – веснушчатый, с выгоревшими на солнце до бела волосами, одетый в простые деревенские домашнего производства, одежды. Фантазия из него била ключом. После того как все остальные выговорились, он стал бессменным рассказчиком историй, в которых действовали волшебники, разбойники, в то же время танки, самолеты, конница, Красная Армия и все, что только могло родиться в его голове. Мы все уважали нашего товарища, признавали в нем личность.
День начинался с побудки, которую трубил горнист. Потом были утренний туалет, линейка. После завтрака поход из лагеря в интересные места с какими-нибудь занятиями, играми. Возвращались к обеду, после которого наступал мертвый час. Потом были полдник, снова занятия, развлечения, для чего имелись спортивные и прочие устройства и приспособления. Была и библиотека. После ужина горнист трубил отбой, и лагерь затихал до утра.
В центре лагеря стояла трибуна, перед которой на спланированной площадке выстраивались отряды на утреннюю и вечернюю поверки. На мачту перед трибуной поднимался флаг. На вечерней линейке с трибуны начальник лагеря и старший пионервожатый принимали рапорт дежурного. Отсюда зачитывались приказы, распоряжения, объявлялись благодарности и выговоры, сообщалось об исключении из лагеря провинившихся. Тут же объявлялось о назначениях для разных работ на следующий день. В одном из таких приказов был поименован и я. Мне было определено помогать на кухне, куда я и явился на другой день после полуденного отбоя.
Кухня находилась в отдельном бараке. Там стояли огромные котлы, в которых что-то варилось, было множество кастрюль, баков, всякой другой посуды и много женщин в белых поварских одеждах. Они были заняты каждая своим делом, на меня никто даже не посмотрел. Тогда я сам обратился к поварихе, которая была ближе других, объяснив, для чего я пришел. Не отрываясь от работы, чуть глянув на меня, женщина сказала:
– Какая уж от вас помощь, иди лучше погуляй.
Не заставив уговаривать себя, однако понимая, что полученное таким образом освобождение вовсе не оправдывало меня перед начальством, потому таясь, словно лазутчик, я выскользнул из лагеря и первый раз в жизни совсем один оказался в лесном царстве, радостно и любовно открывшем мне свои объятья.
Полный шумов и звуков лес был в игре солнечных и воздушных скольжений. Пробиваясь сквозь движущееся сплетение ветвей и листьев, на тропу с полудня падали жгучие лучи. Пронизывая игольчатые вершины сосен, теряясь и растворяясь среди тяжелых еловых лап, они наполняли лесное пространство сиянием благодатного лета, запахами разогретой ими растительности, самой земли.
На открытых местах ярко зеленели мягкие мхи, золотыми солнышками светились лютики, на высокой ножке колебались ромашки, в траве прятались нежные колокольчики, другие цветы, над которыми гудели пчелы, шмели, порхали нарядные бабочки, ползали жучки, божьи коровки. Вершинами деревьев, то ширясь, то затихая, тянулся протяжный шум. С разных сторон звенели птичьи голоса. В небе шли и таяли легкие облака. Вдали куковала кукушка.
Вересковые заросли шуршали под ногами. С вершины холма открывались синеющие дали. Снова и снова шел, затихая где-то, ласковый шепот.
Эти шум, вздохи, волнения кущей и трав, перебегающий ветерок, птичий пересвист, таинственные звуки в отдалениях дремотного бора, что значили они для души, впервые оказавшейся среди них, которые сами были словно живая душа природы? Никогда в том мире, откуда я пришел, где жил и куда должен был вернуться, не было так много радости и столько покоя… и таинственного многоголосья, и такой многозначащей тишины. И этот далекий, тоскующий среди роскошной природы зов. Их невозможно было понять, объяснить…. Хотелось, чтобы никогда не кончались и лето, и этот день… Но счастье – всегда только краткий миг. И если в жизни случались такие мгновения, то самые яркие из них и самые памятные, конечно, те, тогда, в тот далекий день…
Минуты шли, проходили, и нужно было возвращаться.
Выход из леса, конечно, должен был остаться незамеченным. Достигнув опушки, за которой начинался лагерь, затаившись, я стал ожидать, когда горнист протрубит подъем.
Между тем я был уже не один. Ко мне присоединились девочка постарше и мальчик, которые, как и я, гуляли в лесу и тоже выжидали момент, чтобы незаметно вернуться в лагерь.
Там, однако, происходило что-то непонятное. Трубы горниста не было слышно, подъема еще не было, однако по территории уже пробегали то один, то другой, то несколько человек, и, главное, со стороны барака, где жили девчонки, стал доноситься все громче какой-то странный шум. Подождав минуту-другую, увидев, что движение в лагере необъяснимо возрастает, мы перебежали к бараку, откуда слышался тот непонятый звук.
На пороге большой комнаты нам открылось невероятное. Девчонки, которые здесь жили, все сразу не просто плакали, но прямо-таки голосили, заламывая руки, чуть ли не рвали на себе волосы. Мы остолбенели, никто ничего не мог объяснить, и сразу из многих уст одно и то же:
– Если бы вы знали!.. Если бы ваш отец!.. Если бы у вас был брат!..
По лагерю неожиданно разнеслось: «Все на митинг!».
Сразу же со всех концов лагеря все его население бросилось к трибуне, на которой стояли начальник лагеря, старший пионервожатый, кто-то еще. После продолжительной паузы, за время которой собравшиеся поутихли, с трудом подбирая слова, начальник объявил:
– Сегодня, на рассвете, на нашу родину, на Советский Союз, напала Германия… началась война…
Столь ужасное известие это поразило каждого, несколько секунд все оцепенело молчали. Начальник добавил, что лагерь немедленно закрывается и все должны отправиться по домам.
Поднялась суматоха, началось настоящее светопреставление. Все бросились сдавать какое-то имущество, постельные принадлежности, получать вещи из камеры хранения. Я побежал сдавать библиотечную книгу, забрать свой чемодан. Все быстро покидали лагерь. Прошло каких-то час-полтора, и он опустел. Во всем лагере из обслуживающих работников осталось, может быть, два-три человека, которых даже не было видно, а из детей – двое: я и еще один мальчишка, мой земляк, с которым у меня почему-то не было никаких отношений, а была даже какая-то враждебность.
Роковые события не сблизили меня с моим антиподом. Он оставался где-то в другом месте, я его не видел. Было известно только, что за ним выезжает тетя, которая заберет и меня. Моя мать в это время была в доме отдыха.
Странно и жутковато было это – так внезапно остаться в полном одиночестве в большом, только что шумном, многонаселенном лагере. Потянулись томительные часы неизвестности, ожидания. Своего приятеля по несчастью я не видел. Из работников лагеря кто-то появлялся на минуту и снова исчезал. Со своим чемоданом я сидел на крыльце одного из бараков.
Длился, утекал, истаивал золотой этот день.
Суровые ели подходили к бараку и моему крыльцу. Окружавшие лагерь леса, отступая от него, простирались до горизонтов, и, по мере того как солнце продвигалось все дальше на запад, свет и тени изменяли картину природы. Она окрашивалась тонами безмятежной задумчивости, мирного покоя. Остывающее небо обретало все больше голубизны. Окрашенное вечерним золотом, оно дарило земле нежность, любовь, вспыхнув напоследок огненным закатом. Постепенно угас и он. Наступила ночь, тревожная и таинственная в своей тишине. Черное небо засверкало переливчатыми звездами. Шли, исчезая в вечности, долгие часы молчания, одиночества, мрака…
Долгожданная тетя приехала глубокой ночью. Сон разморил меня. Уже не помню, как мы покинули лагерь, как добрались до железной дороги, как сели в вагон.
Утром, сойдя с поезда, я увидел, как невероятно переменились наши станция и вокзал. Малолюдные или пустынные прежде, теперь они бурлили, переполненные взбудораженным народом. В ту самую минуту, когда я переступил порог своего дома и бабушка обернулась ко мне от плиты, по радио была объявлена воздушная тревога. От станции лихорадочно, жутко зазвучал сигнал, подаваемый сразу многими паровозами большого железнодорожного узла…
Прошли и канули в лету за годами годы, а в памяти остаются видение дня, самого чудесного, самого яркого из всех, какие были, и голос кукушки – одинокий, печальный, вещавший о том, что будет, что еще впереди. Кажется, он все еще доносится издалека…
Остановка в пути
На каникулах девочка была у бабушки, и, когда помогала на кухне, на нее опрокинулась кастрюля с кипятком. Ее обварило так, что вся передняя часть тела – грудь, живот, руки и ноги – покрылась ужасным струпом.
На девочке не было никакой одежды, даже самая легкая была ей непереносима. Она была укрыта простыней, из-под которой иногда показывалось, как в трещинах струпа сочится кроваво-слизистая влага.
Девочке было девять или десять лет. Мать и тетя переносили ее медицинскими носилками. Она лежала на спине, иногда произносила какое-то слово, страдающий голос был чуть слышен. Простыня оставляла открытыми личико, обрамлявшие его локоны золотых волос. На глазах время от времени выступали слезы. Склоняясь над нею, мать утирала их платочком.
С ними были другие две девочки и мальчик меньшего возраста, молчаливые и серьезные возле больной сестры. Носилки стояли у стенки вагона.
Ошеломленные, подавленные ужасными событиями, тем, что с ними происходило, люди молчали. В вагоне были только женщины и дети.
Мы выезжали в пригородную местность на три дня, на время предполагаемых бомбежек, как было объявлено властями. Было двадцать четвертое июня, шел третий день войны.
Жизнь переменилась мгновенно и катастрофически. Утром мать побежала на работу и уже через какой-нибудь час вернулась – также бегом, объявив с порога о нашем отъезде.
Сборы были недолгими. Вещей брать с собой не разрешалось: выезжали ведь на три дня. Взяли только в маленьком чемоданчике одеяльце, подушечку, кое-что из одежды – все для четырехлетнего братишки.
Дома оставалась только бабушка. Мужчины – отец, дедушка, дядя – находились при исполнении служебных обязанностей, не приходили на ночь, не показывались и днем.
Дом находился рядом с вокзальной площадью. Пустынная прежде, она превратилась в человеческий муравейник. Люди метались, спешили, сновали, натыкаясь друг на друга, не замечая ничего вокруг. Поезда отходили через каждые два часа – с теми, кто еще не знали, что они уже беженцы, а вскоре будут названы незнакомым до этого словом – эвакуированные.
В сопровождении бабушки мы прошли через площадь по перрону, забитому народом, вышли к поезду, забрались в один из вагонов, где еще можно было расположиться рядом с другими людьми.
На перроне царило смятение отъезда и расставанья. Он весь был заполнен волнующейся толпой. Происходили сцены, в которых изливалось неподдельное горе. Кто-то плакал, кто-то кого-то звал, торопясь говорили что-то важное, давали советы, напутствия. Все покрывалось разноголосицей общей неразберихи. А некоторые, кто уже находились в вагоне, и те, кто пришли проститься с ними, молчали, потому что все уже было сказано, и только смотрели друг другу в глаза, роняя слезу.
Бабушка оставалась в фартуке и платочке, как она была на кухне. Истекали последние минуты, когда мы были вместе. Вдруг вспомнили: не взяли хлеб, который остался дома. Без хлеба ехать было нельзя. Я бросился за ним сквозь толпу через перрон и привокзальную площадь.
Двор, крыльцо, кухня… За порогом открылась тишина покинутого дома… В окна било полуденное солнце. От плиты тянуло теплом, пахло обедом. Бабушкины ухваты и сковородники стояли на обычном месте, на столе – забытый хлеб… Минька подошел, сел против меня и долго смотрел мне в глаза. Бедный Минька – он все понимал…
В то время как я с буханкой в руках бежал назад, прямо над площадью, на небольшой высоте, разгорелся яростный бой двух десятков наших и немецких истребителей. В смертельном клубке самолеты гонялись друг за другом. Над площадью стояли рев моторов и треск пулеметов. В муравейнике никто не обращал на это внимания. Один я остановился, завороженный зрелищем воздушной схватки: пропустить такое было невозможно. Поезд, конечно, ушел бы без меня, если бы не бабушка, внезапно возникшая передо мной:
– Ты что, хочешь остаться?
Мы побежали, и только что с помощью бабушки и матери я забрался в наш пульман, состав тронулся. Вдоль вагонов пронеслось – будто задавленный стон. Толпа двинулась за поездом. Он шел медленно, давая возможность сказать последнее слово, бросить последний взгляд. Утирая слезу, бабушка смотрела скорбными, много повидавшими глазами. Она-то знала, что это не на три дня…
Поезд шел то убыстряясь, то замедляя ход, иногда почему-то останавливаясь, простаивая среди цветущей природы. День был роскошно великолепный. При остановках многие выбегали к березам, к кустам, которые росли возле дороги, ломали большие ветки, прикрепляли их потом к стенкам вагонов, поезд зазеленел от них.
Ехали долго. Пригородные места, где можно было переждать бомбежки, давно миновали, и тогда некоторые из женщин стали совещаться о том, куда мы едем, зачем, где будет остановка. Одна из совещавшихся – толстая, энергичная, с мясистым лицом и черными волосами, с голосом твердым, мужеподобным, с манерой говорить уверенно, веско – стала убеждать не бросаться так вот вдруг, безоглядно, сойти на ближайшей станции, разузнать все обстоятельства, после чего станет видно, как быть дальше. Она же и взялась сделать такую разведку. И мы сошли у разъезда Оселье, оказавшегося совершенной глухоманью.
Здесь сплошной стеной стояли леса. Они отступали только у самого разъезда, оставляя место обширной луговине, густо поросшей по всему пространству цветистыми травами. День заканчивался. Мирная тишина простиралась над краем.
Кроме путейского домика, была здесь еще пара каких-то строений, но никого из людей – кажется, один только начальник разъезда, человек немолодой, крупный, усталый, озабоченный военными обстоятельствами, своими обязанностями, переговорами по служебному телефону, сочувственно и доброжелательно настроенный к нам.
Всего в группе оказалось человек шесть женщин и сколько-то детей. Было решено воспользоваться предложением начальника расположиться в доме, просторном, побеленном изнутри и снаружи, состоявшем из нескольких довольно больших комнат. Только что здесь жили какие-то рабочие, но уже не было никаких признаков жилого помещения – ни мебели, ни какой-либо обстановки, ни стула, ни табуретки. Пол был устлан какими-то бумагами.
До заката оставался какой-нибудь час. Все бродили по комнатам, соображая, как расположиться на голом полу. Вещей не было ни у кого.
Внезапно над разъездом закружил самолет. Он пролетел так низко, что было видно и летчика в его кабине, и промелькнувшие черные с желтым кресты на крыльях, свастику на хвосте. В воздухе прозвучала раскатистая пулеметная очередь – одна, вторая. Сделав два или три круга, самолет улетел. Настроение беженцев упало: было рискованно оставаться вблизи железной дороги.
Узкой тропинкой среди пахучих трав уже при совсем низком солнце маленький отряд направился к лесу. Малышей несли на руках их матери. Другие дети шли вперемежку со взрослыми, ту девочку несли на носилках. Братишка мой топал впереди матери, я замыкал шествие.
Лес был темный, хмурый. Расположились под шатром преогромной, разлапистой ели на образовавшемся от ее корней и нападавшей хвои обширном бугре, вокруг которого было сыро и даже болотисто. Полчища комаров налетели на нас. Женщины, как могли, устроили детей, постаравшись защитить их от безжалостных кровопийцев, долго и потихоньку разговаривали – конечно, о войне, о диверсантах, обо всем, что произошло, вспоминали тех, кто остался, покинутый дом, что-то забытое в последнюю минуту. Иногда слышался голос той девочки, мать склонялась над ней.
Наступила ночь, черное молчание заполонило округу. В лесу и, кажется, во всем мире не было уже ни звука и ничего живого, только комары ныли и ныли. Не знаю, спал ли я вообще в эту ночь.
Утром все вернулись к разъезду. Предводительница была настроена по-боевому. Начальник остановил проходящий поезд, и она уехала, пообещав вернуться как можно скорее.
Ночевать в лесу больше не пришлось. Начальник показал баню, которая находилась в сотне шагов от разъезда, за деревьями, мы перебрались в нее.
Выстроенная в недавнее время, большая и ладная баня была еще совсем светлой древесины. Возле нее валялись груды щепы, два или три бревна. Последний раз ее топили, может, неделю назад, внутри было сухо и чисто. На полу, на лавках стояли деревянные шайки. Места было достаточно. Все разместились, кто как хотел. Я выбрал самую высокую полку – в парной, под потолком.
Самолеты больше не летали, а по железной дороге беспрерывно шли поезда: с беженцами и грузовые – на восток; на запад – воинские эшелоны. Но это было как будто далеко, а там, где были мы, весь долгий день сверкало солнце, летали бабочки, пчелы, ползали божьи коровки, стайками прыгали кузнечики. Ромашки, лютики, колокольчики шептались о счастье, которое будет здесь и завтра, и всегда. Скрываясь в траве, я подолгу смотрел в небо, слушая звуки природы, вплетавшиеся в ее тишину.
Да, это было счастье. Но ведь не одна только природа, не одно сегодня и сейчас составляют его. И то только, что в тебе самом, не может быть полным счастьем. А то, что было раньше, что прошло, чего, может, не будет уже никогда? Наш старый сад, двор и дом, все столь милые сердцу уголки? Бабушка и дедушка, любимая сестра, тети, дяди? Книжки, те, о которых известно все – каждое слово и каждая картинка, и другие – только что купленные, оставшиеся лежать непрочитанными на столе?
На лужайке мы сидели, собравшись в кружок, и старшая девочка читала вслух книжку. Оказалось, был еще один слушатель: к нам подползла на расстояние двух или трех шагов небольшая змейка, должно быть медянка. Она лежала на примятой траве, наверное, долго, приподняв голову и глядя на нас, будто ей были интересны мы и то, о чем говорилось в книжке. Как только кто-то из девчонок увидел ее, раздался пронзительный визг, вмиг все разбежались. Кажется, это было единственное достойное упоминания приключение, которое случилось в нашем детском сообществе.
В поисках пропитания женщины посещали ближайшую деревню. С той же целью мать и я побывали в домике лесника, стоявшем в лесу, километра за три от разъезда. Он был совершенно такой, какие я видел у себя в книжке «Русские народные сказки»: кухонька, русская печь, горница – все прибранное, опрятное, светлое. Стены штукатуреные и побеленные, светлые окошечки с горшочками герани и столетника. Иконы, подзоры, горка подушек на высокой кровати, покрытой рядном. Грустные ходики, лоскутные половички, от печи – запах простой крестьянской еды. И опять тишина – чуткая, вкрадчивая, приходившая из лесных дебрей.
Кроткая, худенькая старушка накормила нас полным обедом. Бесшумно двигаясь, переставляя посуду, подсаживалась к столу, тихим голосом говорила доброе и печальное. Больше в избушке не было никого.
То были дни первобытной свободы, детских фантазий, дни счастья под солнцем, под небом, среди цветущей природы. А в это время горели города и деревни, лилась человеческая кровь…
Перед закатом женщины собирались возле бани, рассаживались на крыльце, на бревнах, обсуждали наше положение, беспокоились долгим отсутствием разведчицы. Вспоминали прошлую жизнь, родных и знакомых, думали о мужьях, о мужчинах, которые бьются с врагом. Мальчишки бродили поблизости, выискивая что-то в траве и кустах, рассматривали это, показывали друг другу. Девочки держались возле матерей, слушая, о чем говорили они. Час наступал благостный, золотой. Та девочка тоже была здесь, на своих носилках.
Солнце клонилось ниже и ниже. Все кругом успокаивалось. Воздух делался столь чистым и таким прозрачным, что и самые далекие пространства рисовались четко и ясно. И вот уже лучи брызжут от закатного неба прямо в лицо, и цветет пронизанная ими лазурь.
Тайно я следил, как девочку выносили из бани и уносили обратно, как она проводила долгие часы на своих носилках, поставленных в светлой, движущейся тени подраставших берез. Мать и тетя не оставляли ее своей заботой, возле нее были сестрички и братик. Печальным колокольчиком звучал ее голосок. Но бывало, она оставалась одна. Странное желание тогда возникало во мне: подойти, сказать, сделать… но что? Нет, просто посмотреть в эти изболевшие, такие красивые глаза…
Ночью в бане стояли мрак и тишина. Мечты и фантазии уносили меня далеко. Я забывал о войне, о бабушке, которая осталась совсем одна, о доме. Я думал о девочке. Если бы она не была прикована к своим носилкам… Все могло быть иначе, по-другому… Здесь, под ласковым небом, мы бы читали интересные книжки, сплетали венки, и мы бы смеялись – просто так, потому что весело и все так хорошо. Потом мы бы лежали в траве и смотрели в небо: какое оно далекое, голубое, какие белые там облака, какие счастливые птицы. Мы бы весь день были вместе. Мы бы ушли далеко – на самый край поляны. Там мы построили бы домик из веток и трав. Мы спрятались бы в нем, нас бы искали, звали, а мы бы не отзывались, и нас никто бы не нашел. А когда пришла бы ночь, мы бы смотрели на звезды и рассказывали друг другу, как они красивы, какое черное таинственное небо раскинулось над землей. И мы бы навсегда остались в этом краю…
Через десять дней возвратилась отважная разведчица. Голова у нее была перебинтована, но она по-прежнему была в боевом духе. Все обступили ее и жадно ловили каждое слово. И она поведала неутешительные вести: немец прет, Минск взят, в Могилеве паника, город бомбят. Не сегодня-завтра они будут и здесь. О возвращении не может быть и речи.