bannerbanner
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Полная версия

Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 11

Собираться всем нам была одна минута – посох да сума. Добрый начальник остановил для нас проходящий состав. Так как поезд, конечно, был переполнен, в один вагон все не могли поместиться, потому еще до его прихода рассредоточились вдоль путей. Поезд остановился только на одну минуту. Паровоз шел под парами, дрожал и сипел. Все оказались в разных вагонах. В один из них подали носилки, и поезд пошел…

Наши пути разошлись навсегда. Кто были они, те, с кем мы разделили незабываемые дни? Как провели военные годы? Все ли вернулись на родину? Остались ли живы? Только об одной нашей спутнице, а именно о предводительнице, был слух, что голова у нее была ранена не при бомбежке, а просто, пролезая под вагоном, она ударилась о буфер. Это была маленькая ложь, желание придать себе известный ореол. Но все равно это была женщина незаурядная, несомненно с героической жилкой. Конечно, она была и под бомбежкой, и не ее вина, что ранило ее не осколком. А кто из нас лишен человеческих слабостей, иногда и вполне невинных?

А девочка? Я убежден: тот, кому пришлось в этой жизни страдать, кто был надолго отторгнут от простых отношений, тот уже навсегда не такой, как другие. И не могу забыть полные слез глаза, их благодарность, когда однажды, таясь от всех, я положил ей на грудь самый красивый цветок, какой только мог найти на лугу…

Я знаю, почему это так. Нам хочется, чтобы и мы, когда нам будет плохо, были кому-то нужны…

Иногда детские фантазии возвращаются. Они увлекают в тот край и в те дни, и там мы одни – она и я. Мы собираем цветы, гоняемся за бабочками, смеемся просто так. И, когда устанем, садимся в траву и смотрим друг другу в глаза… В памяти она навсегда осталась той, которая была девочка и так страдала… Да, как это ни глупо, мне кажется… Нет, пусть это слово останется здесь…

Хроника минувших дней

Бегство от войны, долгое странствие наше протяженными путями России закончилось за Волгой, в Удмуртии, в краю, о котором до этих пор мы ничего не знали, которому и сами были неизвестны и вовсе не нужны. Продолжительность переезда означала не только километры дорог, но и время: мы ехали без малого месяц через грады и веси, с остановками и задержками, пропуская воинские эшелоны, порой оказываясь при таких скоплениях народов, какие оставили след лишь в библейских временах – может быть, с тем же отчаянием, засевшим в мозгу беженцев: достать съестное, не потерять детей и родных, выбраться к местам, где преследующая угроза утратит смертоносную реальность.

Оказавшись в городе, конечно, самом лучшем для тех, кто жил в нем, мы не обрели там того, что оставили дома. Крепкие, сильные люди его были суровы и немногословны. Мы говорили на том же языке, понимали друг друга, но все было не то, не такое.

Дома обывателей скрывались за высоким непроницаемым забором. Вдоль улиц вместо тополей и берез росли сосны. Солнце как будто так же светило с безоблачного неба, было жарко, но и в самой природе, с той ее особенностью, что зной и прохлада были постоянно близки, не было для нас дружеского привета.

Суров и немногословен был хозяин, в доме которого поселились мы вместе с нашими земляками. Собственную мать, незаметную, неслышную старушку, содержал он в строгости, в полном подчинении своей воле. Была она еще и слепая, но в доме выполняла всякую работу – мыла полы, стирала. Сам же был хмур, черен, бородат и, видимо, в крепкой силе. Ни жены, ни детей не было. Каков был род его занятий, мы не знали.

Просторный дом в несколько комнат с высокими потолками, нештукатуреный по бревенчатым свежеструганным стенам, еще достраивался. Отведенная нам комната, где не было никакой мебели, до самого потолка была оклеена то ли афишами, то ли плакатами. Спали мы на голом полу.

Двор, огороженный крепким забором, был тщательно прибран, подметен. Конечно же, были сарай, огород.

С семьей Романовых мы держались вместе с самого отъезда. Их было пятеро: мать, Надежда Николаевна, бабушка, трое детей, старший из которых, Олег, был моим сверстником. Надежда Николаевна, ветеринарный врач, дружная с нами, приятная и внешне, и в общении, выглядела скромно, по-современному в одежде и прическе.

Утром и мать, и Надежда Николаевна уходили искать работу. Мы с Игорем и дети Романовы проводили время на улице. Широкая, поросшая травой, она была пустынна, движения по ней не было никакого. Мальчишки и девчонки, которые жили здесь, заняты были своими играми, к нам отнеслись безразлично.

Питались мы в столовой, недалеко от вокзала. Там при большом наплыве народа были шум, гам, толчея, торопливое возбуждение: все куда-то спешили, опаздывали. За каждым, кто уже сидел за столом, стоял следующий, дожидаясь своей очереди.

Наваристый гороховый суп, которым кормили, был необыкновенно вкусным. Других блюд, кажется, не было. Игорь, которому только что исполнилось четыре года, возымел вдруг невероятный аппетит и никак не мог наесться. Заканчивая свою порцию, он заглядывал в наши тарелки, жалобно выпрашивая добавки. Мы оставляли ему от своего, и он съедал все подчистую.

В те дни между прочими событиями мы посмотрели спектакль «Бедность не порок». Помещение было, видимо, клубное, спектакль дневной, наверное для детей, но это был настоящий театр, от которого осталось странное, чуждое тем дням воспоминание. Запомнились содержание пьесы, имена действующих лиц – Гордей и Любим Торцовы. Запомнилась и песня, которую пел один из персонажей:

Одна гора высока,А другая низка.Одна милка далека,А другая близко.

Надежда Николаевна вскоре нашла работу по своей специальности. Они готовились перебраться на казенную квартиру.

В такой же день, утром, к дому подкатил тарантас, которым правила наша мать; мы уезжали в деревню, где она получила работу, где нам предстояло и жить.

Тарантас был искусно сплетенной из ивовых прутьев корзиной с сиденьями внутри нее для ездоков и для кучера на облучке. Вещей с нами, кроме маленького чемоданчика, не было никаких. Мать с Игорем устроились внутри корзины, я взобрался на козлы, взял вожжи, и мы поехали.

Для меня это был опыт, о каком я не мог даже мечтать, хотя сидение мое на облучке и вожжи в руках имели чисто декоративное свойство. Стройная вороная лошадка, которую звали Дочка, прекрасно знала дорогу и не нуждалась ни в каком руководстве. Она была умница, но с характером, который вскоре и показала.

Было еще только утро: на небе ни облачка, солнце, поднимаясь, припекало. Выехав из города, тарантас покатил полями, потом через лес, потом опять полем.

В лесу с обеих сторон дороги стояли ели и пихты, мрачные и суровые. В тени их дремали прохлада и сумрак, оттуда веяли запахи незнакомого края. Снова нахлынуло чувство чужбины, больнее и глубже задевшее очарованием чуждой природы.

В поле дорога пошла среди высокой ржи. Небо у горизонта опускалось к неподвижным лесам. Там, вдалеке, оно сияло и нежилось, покрываясь тончайшим золотом. Солнце обнимало землю от края до края. Вокруг простирались глушь, тишина. Нигде не было ни души.

Никто нам не встретился, и никто нас не обогнал. Дочка трусила легонько, под колесами тарантаса шуршали травы, среди посевов мелькали ромашки, васильки. Нам открывалось незнакомое и чудесное, и все острее думалось о покинутом доме.

Ехали долго. Дорога подошла к оврагу, на дне которого вдоль колеи лежало толстое бревно. Внезапно Дочка, шедшая до этого легкой рысью, рванула так, что я едва удержался на козлах. Видимо, решив наказать нахального мальчишку, осмелившегося управлять ею, левыми колесами она повела тарантас прямо на бревно. Тарантас накренился настолько, что, казалось, сейчас опрокинется. Испугавшись, я выкатился на дорогу.

В одно мгновение тарантас взлетел на другую сторону оврага и сейчас же скрылся за стенами высокой ржи. Обернувшись, мать едва успела что-то крикнуть, чего я не разобрал, и от страха, что остался один в неведомом краю, громко заголосил.

Кричать было бесполезно, да и не нужно. Весь в слезах, выбравшись из оврага, я увидел перед собой деревню. На пологой местности находились вразброс какие-то строения, там же был домик, у крыльца которого с навесом спокойно стояли Дочка и тарантас. Когда я подошел, из домика вышли мужчина и женщина, а с ними мать с Игорем.

Деревню составляли две слободы – верхняя и нижняя. Верхняя забиралась на гору, значительно возвышаясь над прудом и речушкой, протекавшей через него. Нижняя выстроилась на равнинной стороне, за речкой. Вокруг простирались поля и леса.

Всего в деревне было двадцать восемь дворов. Она была русская, однако, как и все в округе русские деревни, имела удмуртское название – Кочекшур.

Мы поселились в верхней слободе, в самом ее конце, у околицы, на самом высоком месте, в избе аккуратной, чистой, имевшей традиционные горницу с кухней, русскую печь, полати, на которых мы потом спали.

Крестьянские подворья в деревне строились так, что они образовывали наглухо замкнутый порядок необходимых в хозяйстве строений. С улицы недоступный для постороннего мир замыкали высокие и широкие ворота. Рядом с воротами была и калитка, тоже глухая и прочная. Другие ворота с противоположной от улицы стороны открывались на приусадебные угодья. Подворье наших хозяев еще не имело такой завершенности. Не было забора, ворот, открытый двор зарастал спорышом, безлепестковой ромашкой, был огорожен только пряслами, вдоль которых густо и высоко поднималась лебеда.

Хозяином нашим оказался старик лет шестидесяти, лохматый, с рыжей, кудлатой бородой, ерник, матерщинник, с бегущей, мелкими шажками походкой. Хозяйка – может, чуть моложе, с пучком седых волос, плотная, в крепком теле, основательная, несуетная, постоянно и пристально занятая своим хозяйством. Ершистый старик внешне и характером сильно напоминал деда Каширина, каким он показан в известном кинофильме, с той разницей, что здесь он беспрекословно повиновался властной супружнице. Работал конюхом. Прибегая к обеду своими шажками, с порога начинал лепить: «Тит твою мать, тит твою мать», рассыпая одновременно позади себя: тр-тр-тр… Старуха строго останавливала его: «Стювайся!». И он подчинялся.

В день нашего приезда у хозяев гостил внук Юра, прибывший к ним из города, года на четыре старше меня – серьезный, рассудительный, умелый. Прежде чем что-нибудь сделать, соображал, прикидывал, не торопясь, не спеша. Он тут же предложил мне пойти ловить рыбу, отыскал в лабазе подходящее удилище, достал конский волос, сплел леску, взял грузило, крючок, поплавок, все это приладил как надо. Для себя удочка у него уже была, и мы пошли сначала вниз по деревне, потом крутым спуском влево, к пруду, на плотину.

Там уже сидели двое или трое таких же мальчишек. Все они знали Юру: здесь он был свой. Поздоровавшись с теми, кто оказался ближе, он выбрал место, распустил леску, насадил червяка, которых предварительно накопал на плотине сначала для моей удочки, потом для своей, закинул их, укрепил на берегу, рассказал, как рыба клюет, в какой момент нужно тащить.

Был еще только полдень. Солнце палило, а ожидаемой поклевки не было. Наконец Юра поймал рыбешку величиной с ладонь. У меня же за все это время так и не клюнуло. Дольше сидеть было бесполезно. Свернув удочки, мы вернулись домой.

Хозяйка зажарила пойманную рыбку и отдала нам с Игорем. Еще она дала нам по клинышку шаньги.

Юра позвал меня в лес, и мы пошли на лесную порубку через ржаное поле, которое начиналось сразу за околицей.

За нами увязался Колька, который давно вертелся здесь: его разбирало любопытство о появившихся чужаках. Он тоже был старше года на четыре и тут же стал учить меня специфическому лексикону, в чем я был полный профан. Он предлагал мне какое-нибудь выраженьице, и я, не понимая смысла, повторял его, как попугай. Это здорово веселило Кольку, он хватался за животики от смеха. Я оказался способным учеником, он сразу же обучил меня всему, что знал сам, и от того, как это у меня получалось, со смехом катался по земле.

Не участвуя в этом спектакле и не обращая внимания на Кольку, серьезным видом Юра показывал, что не одобряет его. Колькино общество с самого начала было неприятно и неугодно ему. Он рассчитывал провести время со мной, рассказывал, где нужно искать землянику и малину, объяснял, как делать серу, то есть жвачку, из еловой смолы – как выбрать смолу, как варить ее, довести до кипения, потом процедить через марлю или сито.

Когда мы вернулись, Колька тут же рассказал моей матери, как я обучался у него нехорошим словам. К большому удовольствию Кольки я получил от матери выговор. Но дело было сделано. С тех пор я не забыл преподанного Колькой урока. Позже с помощью моих деревенских наставников выучил еще и несколько выражений по-удмуртски и по-татарски – тоже, конечно, неприличных.

Времени было за полдень, но все еще жарко, когда из города прибыл младший сын хозяев Василий – Васька, в местном произношении Васькя, – спокойный, добродушный малый, большой и сильный, и тоже оказал мне свое расположение. Для меня он был «дяденька», хотя лет ему было всего восемнадцать. Он позвал меня проверить морды.

Втроем мы спустились по крутой горе к пруду – Василий, Юра и я. Плоскодонка была примкнута цепью к коряге. Василий открыл замок, мы сели в лодку, он направил ее к верховью пруда, густо поросшему рогозом. Оказавшись первый раз в лодке, мне было немного тревожно не чувствовать под собой устойчивой почвы.

Морды стояли в том месте, где начинались заросли рогоза. Василий достал сначала одну, разгрузил ее, потом другую. В обеих оказалось много подростковых окуней, а также по два крупных окуня и по два больших леща в каждой, и был еще один толстый, золотистый линь.

Вода в пруду была проточная, чистая. Чернея своими шишками, рогозы стеной покрывали все верховье пруда. Здесь их звали чернопалки.

По склону горы, откуда мы спустились, левее тропы росло десятка полтора высоких старых лип. Справа, в сотне шагов, по крутогорью, опускавшемуся к речке, начинался лес, состоявший опять же из пихты и ели.

И Василий, и Юра оставили самое доброе впечатление. Василий в тот же день навсегда покинул родную деревню. Уехал и Юра. Так прошел первый мой день на чужой стороне.

Мать стала работать бухгалтером в артели «Бондарь», располагавшейся по другую сторону пруда, на низкой стороне. Артель занималась изготовлением бочек, огромных чанов, шаек, используемых в бане, а также больших рогож. Было два как бы цеха. В длинном низком строении – то есть это была изба в несколько связей – размещались бондари со своим инструментом и верстаками. В другом, отдельном доме стояли ткацкие станки, на которых женщины ткали рогожи из мочала. Большой высокий сарай с постоянно распахнутыми воротами до самой крыши был забит тюками мочала.

На территории артели находились еще столовая, конюшня, стоял также домик, в одной половине которого была контора, в другой жила сторожиха с двумя сыновьями. В те дни артель гудела, как улей. Бондарный цех закрывался. Весь состав бондарей уходил на войну, оставался только ткацкий цех. Производился расчет, увольнение, все здесь было захвачено многоголосым броженьем.

В артельской столовой мы опять ели вкусный гороховый суп. Кажется, здесь Игорь мог наконец наесться досыта. Но так продолжалось недолго. Все эти шум, многолюдство, толчея очень скоро прекратились, артель обезлюдела, закрылась и столовая.

Всех пригодных для армии мужчин быстро призвали. В последний, может быть, раз некоторые из них собрались на улице возле нашей избы, окружив Орлика, могучего красавца – гнедого жеребца-тяжеловоза с золотистой гривой. Обсуждали стати и достоинства его, сожалели, что забирают в армию. Через каких-то несколько дней не только Орлика, но и тех, кто сочувствовал ему, не осталось в деревне.

Началась новая жизнь, содержанием которой стала забота о хлебе насущном. Для эвакуированных государство определило выдачу муки, если не изменяет память – три килограмма на иждивенца и шесть на работника. За этой мукой ходили куда-то далеко, пешком, может быть, в сельсовет. Как долго производилась такая выдача, сейчас уже не помню.

До начала занятий в школе мы с Игорем осваивали незнакомое пространство. А вскоре у меня появилась обязанность: я должен был обеспечивать домашнюю потребность в топливе.

На той же порубке, в полутора километрах от деревни, кроме сучьев, было покинуто много остаточного леса: вершинные части деревьев, обрубки, обрезки бревен, часто довольно крупные. Стараясь набирать длинные жерди – по нескольку в каждую подмышку, – я притаскивал это волоком домой. Вначале брал все подряд и что полегче. Но то, что было полегче, тронутое тленом, не имело нужного качества. Хозяйка велела, чтобы такого я не брал. Дрова должны были обеспечивать полноценную топку печи.

Вечером, когда мать приходила с работы, мы отправлялись в лес, на ту же самую порубку, и там собирали грибы, землянику, малину. У каждого была посудина для сбора ягод. Игорю доставалась маленькая мисочка. Чаще всего найденные ягоды он клал в рот. Но вот на донышке у него оказывалось шесть или десять ягодок, большую часть которых ему подкладывала мать. Собрать больше не получалось, он не мог отвести глаз от ягод, которые уже были. Не справившись с искушением, он клал одну из них в рот. Через минуту говорил, думая, что его никто не слышит: «Еще одну ягодку съем и больше не буду». Так повторялось еще и еще, после чего в мисочке оставалось две или три ягодки, и его огорчало, что их у него так немного.

Мать показывала, какие грибы можно собирать, какие нельзя. У нее набиралось больше и грибов, и ягод, но все равно этого было мало.

На порубке подрастали елки и елочки, возле пней возвышались навалы срубленных сучьев, сросшиеся с ними огромные муравейники, заросли малинника и крапивы.

Порубка занимала обширное пространство, за нею начинался настоящий дикий лес.

Мы делали такие походы ежедневно, пока позволяла погода.

Спали мы на полатях. Они были устроены над входом из сеней в горницу и протягивались от печи до стены. До самой стены дощатый настил не доходил, и бывало, Игорь во сне откатывался на край и падал отсюда вниз. К счастью, внизу в этом месте стояла кровать нашего старика, и падение с небольшой высоты было неопасно.

Все-таки Игорь постоянно попадал в какие-то переделки. На него наскакивал соседский петух, просто не давал прохода, будто специально караулил, когда он выйдет на улицу. У соседей было несколько ульев, пчелы во множестве летали в этом месте. Кажется, они не трогали никого, но непременно норовили ужалить Игоря. Было у него элегантное по тому времени пальтишко – с отворотами, с хлястиком, с накладными карманами и красивыми пуговицами, приятного серого цвета. Была еще шапочка – вязаная, с помпоном, серенькая, с зеленой крапинкой. Из дома он уходил в них, а днем, когда становилось жарко, где-то их оставлял. Вскоре эти пальто и шляпу знала вся деревня, их постоянно находили в разных местах и возвращали нам. И он все время ныл от голода.

Хозяева наши были достаточные крестьяне. У них было все, что давала земля, на которой они трудились. К нам они отнеслись как к незваным и непрошеным пришельцам. Они рассуждали так: «Зачем нужно было уезжать от своего дома и своей земли? Ну и что, что война, что немцы?! Все равно вы должны были оставаться там, у себя». Они знали цену тяжелому крестьянскому труду. К тому же насилие, которое совершила и продолжала совершать над ними советская власть, лежало на них ярмом несвободы. Мы устраивались хотя при минимальной, но все-таки поддержке государства, и еще поэтому не вызывали их сочувствия.

В полдень старичок прибегал на обед. К столу подавалась баранья похлебка, отварная баранина. Ели вдвоем из одной миски деревянными ложками. Потом была паренка – тушеные свекла, репа, морковь. Были пироги со свеклой, с морковью и шаньги. Молоко было топленое и свежее, были и простокваша, и ряженка. Были яйца. Был всегда хлебный квас и свой ситный хлеб.

Обедали в кухне. Прежде чем приняться за трапезу, творили молитву, стоя перед иконой, висевшей над столом, в углу. Ели неспешно, обстоятельно, не разговаривая во время еды.

В то время как старик и старуха с аппетитом поглощали все эти яства, мы с Игорем, словно голодные собачонки, стояли напротив, прислонясь к стенке, испытывая мучительные позывы в пустом желудке от запахов, шедших со стола, не в силах отвести глаз, смотрели им в рот. Хозяева не обращали на нас внимания.

Поев и напившись квасу, перекрестившись перед иконой, старик валился на кровать, начиная храпеть еще не коснувшись подушки. Старуха убирала посуду, собирала объедки для скотины. Мы настырно продолжали стоять. Наконец, прибрав все на столе, на загнетке, она отрезала нам по клинышку шаньги.

Поспав часок, старик вскакивал и бежал на конюшню.

Иногда в нашем с Игорем присутствии он высказывал свои политические убеждения: Сталин – дурак, Дитер – умница, молодец, он разгонит колхозы. Старуха строго пресекала столь безрассудный оппортунизм:

– Стювайся!

Понятно, что Дитер в произношении старика – это Гитлер. Он так надеялся на него, лелея мечту избавиться от ненавистного колхоза.

Колька не забывал обо мне. Во время нашего бегства от войны на одной из станций я нашел резиновую противогазную маску. Кольке эта маска не давала покоя. Зачем она была нужна ему? Просто так. Ему хотелось, чтобы она была у него, как вещь, какой в деревне никто не имел. Конечно, из нее можно было сделать отличные рогатки, но нет, он просто хотел ею владеть. И он не переставал увиваться возле меня, предлагая различные варианты для обмена. Одурачить меня было не трудно, и вскоре маска оказалась у него. Получив взамен пару крючков, грузило, поплавок, я начал прилаживаться к рыбной ловле. Колька усовершенствовал удочку, которую наладил мне Юра, отрегулировал грузило, поплавок, нацепил другой крючок. Я стал ходить с нею на пруд, но рыба у меня не ловилась.

Первого сентября я пошел в школу. Это был большой по деревенским понятиям дом – новый и еще недостроенный. Снаружи и внутри он радовал глаз свежеструганной древесиной, стоял в середине нашей верхней слободы. Ученики от первого до четвертого класса все вместе сидели в одной комнате, в которой занимали только половину ее. Учитель был один – невысокого роста, лет, может быть, сорока пяти, постоянно раздраженный, оттого, видимо, что презирал учеников и свою миссию. В школу ходили дети из соседних деревень, в том числе из удмуртской деревни. Дети-удмурты отличались от русских. Девочки носили длинные платья или сарафаны из тканей домашнего производства с цветастым орнаментом. Они были тихие, скромные, старательные. Мальчики внешне не отличались от русских, но тоже были скромные и старательные в учебе. Им она давалась труднее, так как они недостаточно владели русским языком. Пребывавший в дурном настроении учитель, проходя рядами парт, заглядывал в тетрадки учеников. Останавливаясь возле одного, он обращал внимание, что тот пишет куцым огрызком карандаша.

– Что это такое?! – вопрошал он патетически, поднимая над головой ничтожный сей инструмент, и заключал: – Заткни его в задницу!

После чего швырял карандаш куда-нибудь в угол.

В следующий раз, останавливаясь возле того же ученика, обращался к нему с тем же пафосом:

– Что ты тут намарал?

Затем вырывал из тетрадки листок, комкал его и выдавал следующий педагогический совет:

– Возьми, подотрешь задницу!

Скоро, однако, учитель исчез. Говорили, будто он украл колхозный баян, патефон, что-то еще. Больше о нем мы ничего не узнали.

Сразу после этого школу перевели в избу, которая была школой прежде, из-за того что большое недостроенное помещение трудно было бы содержать в зимнее время в тепле.

Старая школа была простой избой, посреди которой стояла русская печь. Изба делилась на две половины с партами и классной доской на каждой из них. Я стал учиться во втором классе.

Здесь было уже две учительницы. Они вели занятия по очереди. Когда занималась одна, другая в это время спала или просто лежала на печи: вставать было некуда. Ученикам было слышно, как она ворочалась, вздыхала, зевала. Учительница, проводившая урок, позанимавшись на одной половине, переходила на другую. Открытый проем между ними позволял видеть и слышать все, что происходило и там, и там.

Дома в это время хозяева соорудили большую плоскую поверхность, на которой разложили мокрую мешковину или рядно, равномерно рассыпав на нем рожь. Зерно через некоторое время набухло, потемнело и проросло. Из любопытства я попробовал его: оно было сладковатым. Потом зерно было убрано, а в подполье начался какой-то процесс. Улучив минуту, когда дома не было никого, я спустился туда и увидел некое сооружение, огонек, стеклянные трубки. С конца одной из них в какую-то посудину капала бесцветная жидкость.

Старик стал чаще появляться дома и, когда не было старухи, кидал в пространство:

– Погляжу-ко, как сохраняется картошка.

Сам в это время брал с поставца рюмку и спускался в подпол. Через некоторое время вылезал оттуда, крякал удовлетворенно, произносил с чувством:

На страницу:
6 из 11