bannerbanner
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Полная версия

Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 11

Весной, когда коров выгоняли на пастбище первый раз, каждая хозяйка сопровождала свою корову. В первый день они вели себя беспокойно и при недосмотре могли поранить одна другую рогами – бодались, брыкались, кидались бежать. В этот день хозяйка взяла меня с собой, и наша корова взбунтовалась. Мы ухватили ее с двух сторон за рога, но она вырвалась и понеслась прочь от стада. Хозяйка и я бросились за ней. Это была бешеная гонка. Удивительно, что хозяйка в ее годы и при все-таки грузной комплекции выдерживала этот бег, хотя и отставала. Но и я не мог догнать беглянку. Лишиться коровы в крестьянском хозяйстве было настоящей трагедией. И однако, мы упустили и потеряли ее из виду. Бег пришлось прекратить, мы выдохлись, и к вечеру я вернулся домой. Хозяйка пошла уже просто шагом обследовать окрестности и наконец-таки после долгих поисков нашла свою кормилицу. Под самый вечер в каких-то зарослях послышался звон колокольца, который вешают коровам на шею. Буренка тихо стояла там и наверное думала: «Что я, дура, наделала?». Возбужденность ее улеглась, и хозяйка спокойным шагом в сумерках привела ее домой.

Случилось несчастье на подворье самого Демидова. Оно представляло целиком крытый двор. Во время грозы в него ударила молния, тяжелая балка рухнула на корову, повредив ей позвоночник. У коровы отнялись ноги. Ее подвесили на веревках к другим балкам. Собрался народ, соседи искренне скорбели, сочувственно ахали. Бедное животное смотрело, будто спрашивая: «Что же теперь будет со мной?».

С коровами был еще один случай. Пастух погнал стадо на водопой. У берега реки росли деревья, и он не доглядел, как у одной коровы задняя нога застряла в развилке двух стволов. Она, видимо, долго пыталась высвободиться, но сама не могла этого сделать, выбилась из сил, упала головой в воду и захлебнулась.

Добыча и доставка топлива были важнейшим жизненным вопросом. В сарае прислоненными к углу стояли бревна отличного леса, но это был сберегаемый запас: такими дровами топили только печь и только зимой. В зимнее время я мог доставлять лишь сучья для буржуйки. Запас хороших дров нужно было пополнять. Для этого хозяйка брала меня с собой, и мы шли в лес с пилой и топором.

Крутогорье, на котором стояла наша слобода, продолжалось и за околицей. Справа от дороги оно понижалось и летом бывало засеяно рожью. После того как заканчивалось поле, по крутому склону в сторону речки шел лес, состоявший, как обычно, из ели и пихты. На этом склоне крестьяне делали заготовку дров.

Мы отправились солнечным морозным днем. Было обычное безветрие, небо сияло холодной голубизной. Свернув с дороги, прошли до конца поля по насту, в лесу сразу же погрузились в сыпучий снег.

Единственной теплой вещью на мне были большие рукавицы из овчины, которые дала хозяйка. Сама она была в своем полушубке, в нескольких платках и шерстяной шали, в валенках и рукавицах.

В лесу стояла звонкая тишина. Над засыпанными снегом деревьями цепенело бледное небо.

Хозяйка деловито и сноровисто выбирала деревья, несмотря на возраст уверенно двигаясь в глубоком снегу. Пилили, стараясь взять пониже. Она определяла, как и откуда пилить, куда будет валиться дерево. Пилили с одной стороны, потом с противоположной, до тех пор пока, дрогнув, медленно, оно начинало падать. Не торопясь, мы отходили подальше. Огромное дерево, ухнув, трещало ломающимися сучьями, поднимая облако снежной пыли, после чего хозяйка обрубала сучья, привычно и умело управляясь с топором. Бревно распиливали на равные части, которые определялись хозяйкой кратными размеру пилы. Деревья были ядреные, кондовые, потому тяжелые. Одно такое упало точно по линии крутого ската. После того как хозяйка обрубила сучья, оно вдруг двинулось всей тяжестью вниз по склону. Хозяйка находилась у вершины, бревно опрокинуло и потащило ее. Она старалась упереться, но сил не хватало, и трудно было изловчиться. Находясь у комля, я схватился за сук, уперся из всех своих сил, и мы остановили наше бревно. Распиленные части потом сложили штабелем. Их пришлось подтаскивать снизу, поднимать, а они были тяжелы. Обрубленные сучья сложили аккуратно в одно место.

Деревню иногда посещали нищие, среди которых были как бы свои – те, что приходили не один раз, которых уже знали. С одним таким парнишкой я даже подружился. Он был худой, очень бледный, с добрым, слабым голосом, плохо одетый, в истрепанных лаптях, с нищенской сумой. Узнав, что я интересуюсь книжками, стал говорить, что дома у него есть интересные книги и он принесет их мне. Я давал ему хлеба, который в это время уже был у нас, и он вдохновенно врал про книги. В следующий раз он говорил, что забыл, но обязательно принесет, когда придет еще. Был он слабый, беззащитный, от его печального лица и тонких бескровных рук веяло чем-то серьезно больным. И хотя я не дождался от него никаких книг, вспоминаю его с сочувствием, представляя, как тщедушное, никому ненужное в мире существо брело в нищенской своей одежонке бесконечной и суровой зимней дорогой от деревни к деревне в надежде на жалкую подачку.

Бывал в нашей деревне нищий мордвин, человек уже не молодой, странный, своеобразного облика: у него была очень большая голова и совершенно плоское лицо с узкими глазками. Он пел песню про то, как мылся в бане. Запомнился припев этой песни: «Я мочалком тер, тер, тер, тер…», и далее в том же роде.

Другим, кто несколько раз проходил нашей деревней, был молодой сильный красавец, татарин Соломон. Ему было лет двадцать, хорошего роста, хорошего сложения, имел круглое приятное лицо, чистую гладкую кожу, большие карие глаза, черные татарские брови. Он носил за плечами большую связку изношенных лаптей и суму для подаяний. Деревенские мальчишки обычно праздно не болтались, все были заняты чем-либо у себя дома или в поле. Однако, когда приходил Соломон, к нему сбегалась вся деревня с одной лишь целью – поглумиться над безобидным парнем и тем развлечь себя.

Вот он зашел к Прокудиным, в руке у него палка – посох. На крыльце он оставляет лапти. Во дворе у Прокудиных бочка с дождевой водой. «Для смеха» соломоновы лапти заталкивают в бочку. Соломон еще не знает этого. Он сидит в избе на лавке, дружелюбен, улыбается, ждет, что ему дадут хлеба. Взрослых в избе нет. У него спрашивают какую-нибудь глупость, он отвечает. Он уже мужчина – большой и сильный. Пацанва, которая его окружает, мельче, старшим лет четырнадцать-пятнадцать. Но они, как стая собачонок, норовят укусить сзади, исподтишка, в лицо показывая лживое дружелюбие. Наскоки становятся все более злые, ему делают больно. Он быстро вскакивает, шагает к двери. Стая бросается за ним. На крыльце он ищет лапти, находит их в бочке. Мальчишки гогочут. Сзади ему делают еще что-то. Он с силой и в ярости швыряет палкой. В толпе полный восторг. Когда он достает из бочки лапти, с которых потоками льется вода, взваливает их на спину, восторг достигает апогея – всеобщий хохот.

Иногда Соломона при его появлении окружают на улице. Предлагают снять штаны и поплясать, обещая за это дать хлеба. Он спускает штаны, обнажается срамной уд, следует безудержный хохот. Соломон пляшет, но хлеба ему не дают. И пока он идет по деревне, торопясь покинуть ее, стая не отстает от него. И каждый старается ткнуть его больнее, дернуть за лапти, и все хохочут. Соломон отмахивается палкой. Скорей! Скорей! Почему так недобры эти мальчишки?!

Соломон настоящий нищий: одежда его оборванная, убогая, он весь во вшах. Кто-то видел, как он сидел на лесной поляне, раздевшись донага, истребляя одолевавших его паразитов.

Я уже освоился с деревенской жизнью. Наравне с другими мальчишками катался на лыжах с горы. Было там еще одно своеобразное средство для катанья – конек. Это широкая плаха длиной в аршин, передний конец которой загнут и скруглен, как у лыжи. На противоположном конце вделаны две палки со скрепляющей перекладиной, как ножки у скамейки, позади которых – площадка по размеру ступни. Конек изготавливался на морозе. Нижняя поверхность плахи обкладывалась навозом, перемешанным с соломой, поливалась водой в несколько слоев, давая каждому слою замерзнуть, выравнивалась, доводилась до зеркального состояния. Стоя одной ногой на плахе, отталкиваясь другой и держась за рукоятки, можно было здорово катиться и по дороге, и с горы. Кто-то из приятелей сделал и мне такой конек, и я катался на нем.

При тамошнем климате перед снегом, недели за две, мороз сковывал землю, и пруд превращался в идеальный каток. Мальчишки здорово катались на коньках, прикрутив их к валенкам. Коньки были школьные. Я тоже пробовал это катанье, но не вполне освоил, может, потому, что у меня была неподходящая обувь.

Летом было раздолье и больше развлечений. Из Ижевска мать привезла мне бамбуковое удилище. Случилась сильная гроза с ливнем, после которой мальчишки сразу же побежали с удочками на пруд: в этот момент рыба здорово клевала. Я прибежал со своей новой удочкой. Вода у плотины бурлила, и здесь собралось много таких же рыбаков. У меня клюнуло. Тащу и чую: огромная рыбина. Из воды показался лещ величиной с лопату. Вот он летит на крючке над водой, и тут ломается удилище. Лещ падает на землю у самой кромки, обломанный конец удилища оказывается в воде, пенистыми бурунами несущейся к плотине. Растерявшись, я бросаюсь прежде всего за ним, а в это время лещ, подпрыгивая на кромке, раз, раз, раз – и в воду, и был таков. И я остался и без удочки, и без улова.

Между тем шла ведь война. Раз, когда я с удочкой ушел подальше от плотины, где обычно никто не рыбачил, на противоположном берегу появились двое: военный и с ним мальчишка. Военный, наверное, и сам был еще мальчишкой. В армию ведь призывали семнадцати лет, а после трехмесячных курсов давали погоны лейтенанта. И этот лейтенант стал стрелять из пистолета в мою сторону. Расстояние было метров сто, может быть, больше. Я не мог понять, в чем дело. Видно было, как он целился, звучал выстрел, и возле меня, шагах в десяти, а может и меньше, в воде что-то булькало. Наверное, он расстрелял всю обойму и, видимо, так шутил, хотел попугать меня. Кто он был, откуда взялся, я так и не узнал, думаю, чей-то родственник из нижней слободы.

Раз, когда я был на порубке, прямо надо мной, над самой землей, пронеслось звено истребителей. Это был единственный случай, когда я видел там самолеты. Обычно же небо там было постоянно безоблачное и пустое, солнце сверкало от зари до зари. Только канюк кружил над деревней, наводя панику на куриное племя.

Шла молва, что в лесах появились дезертиры. Рассказывали, что, встречая кого-нибудь, они отнимали съестное и вообще были опасны. Время от времени по деревне ходила комиссия, обязанностью которой было искать дезертиров. В комиссию входили: председатель Демидов, наша мать, кто-то из бригадиров, конечно женщина. Ловить дезертиров никому не хотелось. Мероприятие проводилось чисто формально. Пускался широковещательный слух, когда, в какое время пойдет комиссия, и, слава богу, ни разу никаких дезертиров не было обнаружено.

Местное население, особенно школьники, постоянно жевало серу – жвачку, изготовленную из еловой смолы, о чем я узнал еще от Юры в первый день нашего приезда. Собирали такую, чтобы она была не слишком молодой, тягучей, и не старой, затвердевшей, растрескавшейся. Складывали в какую-нибудь посудину и над огнем медленно доводили до кипения. Нужно было правильно определить момент готовности, не передержать на огне. Кипящую жидкую смолу выливали на тряпицу вроде марли, процеживали в воду, где она сразу затвердевала и приобретала цвет светлого шоколада. Если сера получалась удачная, она легко жевалась, не прилипала к зубам, делалась красивого светло-желтого цвета, имела приятный аромат, тянулась и здорово щелкала во рту. Школьники жевали и во время уроков, что, конечно, не разрешалось. Учительница отбирала серу и выбрасывала в печку. Варил серу и я с кем-то из ребят возле родника, под горой. Развели костер, подвесили над огнем котелок со смолой, процедили прямо в родник, где она тут же затвердела. Мелкие капли образовали красивые горошины. Изготовленная профессионально, плитками, подобными шоколадным, она продавалась в городе на базаре.

Замечательная в своем роде женщина, хозяйка наша, была сильная, выносливая не только телом, но и духом, работящая, немногословная, делала всякое дело основательно, аккуратно, любила во всем порядок. На таких крестьянах держалась Россия, и таких больше уж нет. В избе у нее все было на своем месте. На окнах стояли горшочки с геранью и столетником, в кухне был еще и фикус. Изба была оштукатурена и побелена, кроме потолка. Не было ни тараканов, ни клопов. Оставшись одна после смерти старика, пережив гибель младшего из трех сыновей, она нисколько не изменилась в своих обычаях и привычках, в постоянстве трудов. Большой приусадебный участок был вспахан и засеян. При посадке картошки и всякого другого колхоз давал лошадь с плугом и пахарем, я тоже, как она научила меня, рассаживал по борозде картофелины. Сажать картошку помогала и наша мать. Каждый год хозяйка чистила хлев и удобряла землю навозом. Все очень хорошо росло, давало обильные урожаи. Помимо картошки – капуста, лук, свекла, огурцы, репа, морковь, подсолнухи, мак, а также ячмень, который предназначался курам. Амбар был полон мешками с пшеницей, рожью, другим зерном. В подполье хранились картошка, овощи, яйца, продукты, получаемые от коровы. Свиней в тех местах не держали, была только колхозная свиноферма. Зато держали овец. У хозяйки их было четыре или пять. В положенное время она стригла их. Потом всю зиму пряла пряжу, вязала носки, варежки, перчатки. Связанные из немытой шерсти, сначала они были серые, сальные, а после стирки – белые, пушистые, мягкие, необыкновенно теплые.

Зимними вечерами во время прядения хозяйка сидела у окошка, где светила луна. Мать, Вера и она о чем-нибудь говорили. Изредка хозяйка приподымала половинку зада, издавая выразительный протяжный звук – это было в порядке вещей и не нарушало мирного течения вечерних часов. Так должно было делать для облегчения организма. Была она плотного сложения, имела седые волосы, закрученные в пучок, дома ходила с непокрытой головой. Лицо было большое, красное, нос крестьянский, широкий. Внимательные глаза все видели, все замечали. В деревне говорили, что она колдунья, хотя ничего похожего на это не было заметно. Думаю, говорили из зависти к ее успешности и достаткам. Однако, помню, она высказала пророчество: в этой войне победит воин на красном коне, а в следующей победит черный воин.

Как-то я, видимо, ослушался строгого ее «стювайся!», и она решила поучить меня ремнем. Я увернулся и стал бегать от нее вокруг печки. Поняв, что меня не догнать, она сделала вид, что потеряла ко мне интерес и, когда я забылся, подкралась сзади и все-таки хлестнула меня разок, чем удовлетворила свое хозяйское самолюбие.

Конечно она была скупа, прижимиста. Когда в погребе у нее портились ряженка или простокваша, она угощала ими нас: «Возьми, Васильевна, покушай». А однажды обнаружилось, что куры несутся в таком месте, откуда невозможно достать яиц – под амбаром, и она велела мне лезть в узкое пространство, где можно было и застрять. Я нашел там три кладки и достал, думаю, более четырех десятков яиц. Хозяйка решила вознаградить меня и долго перебирала добытые мной яйца, поднимала их к солнцу, просматривала на просвет, наконец выбрала, видимо, самое плохое. Игорю, который стоял тут же, глотая слюнки, ничего не дала. Почему я не догадался припрятать с десяток?

У хозяйки бывали и гости – Суховы, муж и жена, оба лет пятидесяти или побольше, оба худые, соответствуя своей фамилии. Жили на производственной базе артели, служили там сторожами. Муж был участник мировой войны, во время которой попал под газовую атаку, сильно пострадал, был почти слеп. Единственный сын их был на войне. Были они вполне милые люди, обладавшие некоторой интеллигентностью, но также редкостным свойством говорить, говорить, говорить. Особенно этим отличалась супруга. Муж, когда приходил один, мог и поговорить, и помолчать. Супруга же не умолкала ни на минуту. Едва появившись, тут же приступала к хозяйке с разговорами. Хозяйка ни о чем ни спрашивала, ни переспрашивала, занимаясь своими делами, шла в сарай, в огород, в клеть, еще куда-нибудь. Гостья не отставала от нее и все говорила и говорила. Когда супруги бывали вдвоем, то и после целодневных разговоров в постели – бывшей хозяина – продолжали шушукаться, казалось, всю ночь.

Помню, как, глянув в окно, выходившее на поле, я увидел этого высокого, худого старика, шагавшего по вьюжной дороге, пошатываясь, подняв кверху лицо, как это делают слепые. Он видел только свет и какие-то силуэты. Как он не сбивался с пути – двадцать километров через поле и лес, – непостижимо.

Оба они беспокоились о сыне, много говорили о нем, соболезновали смерти нашего хозяина и Василия. Уж не знаю, какова была цель их прихода за такие километры, часто зимой.

Бывал еще за каким-то делом некто Аникин, знакомый нашей хозяйки – тщедушный, косоглазый, видимо непригодный для военной службы, державший себя, однако, мужественно, солидно. Ради него, как и для Суховых, хозяйка ставила самовар, зажигала керосиновую лампу. Человек был, видно, не злой, но имел черту показать себя, говорил так, как говорят с людьми несведущими – громко, учительно.

Раза два заезжала и Надежда Николаевна по своим ветеринарным делам. Для матери их встреча была в радость. А хозяйка и ее удостаивала самовара и керосиновой лампы.

Жить здесь мы начинали, когда у нас не было решительно ничего, никакого имущества. Но вот постепенно обжились, появилась какая-то одежда, конечно тряпье. Дали нам клочок земли, и мы уже собирали урожай картошки, свеклы, моркови, репы. А когда Демидов принял мать на работу, мы были уже и с хлебом.

Среди различных занятий и забав по примеру других мальчишек я тоже завел себе кресало и трут. Трут изготавливался из гриба вроде чаги, вываривался, высушивался, обжигался. Кресало – небольшая, но массивная железная пластинка. Важно было, какой использовался кремень. В этих местах уже ощущалась близость Урала, и можно было прямо в поле найти какой-нибудь минерал. Я сам нашел кусок серного колчедана, о котором сразу подумал, что это золото: он искрился мелкими золотистыми кристаллами. Нашел кусок галенита с его кубическими кристаллами тусклого свинцового блеска, находил разнообразно красивые образцы кремния. При ударе кресала о кремний искры вылетали ярким белым снопом, а при ударе о серный колчедан они были тускло-красные, при этом шел специфический неприятный запах.

Летом от школы мы получили задание заготавливать для госпиталей безлепестковую ромашку. Ее нужно было тащить из земли с корнем, очищать и сушить в тени. Сколько-то этой ромашки собрал и я.

Любил я бывать на конюшне, смотреть лошадей, заходил в кузницу и подолгу наблюдал, как кузнец-старик раздувает горн, раскаляет до бела кусок железа, выковывает из него что-то, окунает в бочку с водой. Смотрел, как он подковывает лошадь: заводит в станок, закрепляет согнутую ногу и ловко приколачивает подкову.

Кузница стояла отдельно от деревни, возле пруда, перед плотиной, внизу глинистого обрыва. Отвесная верхняя часть обрыва была изрыта норками, в которых жили стрижи. Здесь они постоянно летали с визгом – красиво, стремительно, как пущенная стрела.

Шло лето сорок третьего года. Я знал уже все окружавшее пространство, по-прежнему моим главным делом была доставка дров. В другое время я ходил на пруд, купался, присоединялся к деревенским мальчишкам. Но чаще уходил в лес один по малину, по грибы, иногда просто бродил, погружаясь в окружающий мир, сливаясь с ним.

С обрывистого берега речушки, впадавшей в пруд, было интересно наблюдать проплывавших там в стайке маленьких серебристых рыбок, штук сто. Вода была хрустально прозрачна. А когда я шел берегом пруда, по самой кромке, в воду одна за другой бултыхались толстые зеленые лягушки.

Леса были такие, что, отойдя на пару сотен метров от мест, где я набирал топливо, начинались настоящие дебри, глушь, куда никто не заходил. Там, на крутой холмистости, ель росла так плотно и так густо, что сквозь частые переплетения ветвей, мертвых и сухих снизу, чуть проглядывали солнце и небо. Там стояла недобрая тишина, создававшая вместе с валежником и буреломом, покрытыми мохом, картину бездвижную, мрачную, вызывавшую чувство, что жизнь умерла.

Это не было еще последней чертой, переступить которую означало бы покинуть дарованный человеку мир. Дальше открывался глубокий провал. Крутой склон, покрытый высохшими деревцами, не сумевшими обрести полноты предназначенного им роста, уходил далеко вниз. Мхи покрывали упавшие друг на друга стволы, высасывая из них то, что еще было остатками жизни и неминуемо должно было исчезнуть, рассыпаться прахом. Земля скрывалась под толстым слоем мертвой хвои, не позволявшей взойти никакому живому ростку. Сумрак, молчание, ни малейшего дуновения, ни звука, вечная, без какой-либо надежды, безысходность.

Только заглядывая туда, лишь коснувшись этих небытия и мрака, я уходил в места, где душу и глаз радовали простые трава и цветы, где старые ели и молоденькие деревца задумчивым колыханием ласковой зелени, тихим шепотом, скользящим вершинами леса, возвращали к свету и жизни. Над ними сияло мирное небо. Редкие облака таяли и вновь возникали в нем, утверждая, что так будет всегда.

В другое время я ходил по малину, забирался в малинник, необозримо покрывавший пологий склон широкого оврага. На шее у меня висел длинный, небольшого диаметра туесок, я клал туда ягоду за ягодой. Необыкновенно сладкой и душистой была лесная малина. Малинник перемежался зарослями жгучей крапивы. Там и сям среди них возвышался муравейник. С безоблачного неба палило солнце, стояло обычное безветрие, а значит, ничем не нарушаемая, однако живая, добрая тишина…

Неожиданно мне захотелось испробовать колхозных работ. Рано утром мать передала меня бригадирше, молодой женщине, которая отвела меня в поле, где я должен был дергать лен. Она обозначила мою делянку, показала, как дергать, как делать вязку, снопики, составлять из них копенки. И я узнал, что такое крестьянский труд.

Очень скоро спина моя начала разламываться и трещать. Когда становилось невмоготу, я делал на земле валик из снопиков, ложился на него поперек, пытаясь разогнуть спину, лежал так несколько минут, глядя в небо, и снова принимался работать.

Лен сильно пророс сорняками, из которых самым противным был колючий пустырник. Руки мои стали бурыми, исколотыми мелкими колючками.

Лето было на исходе, но день все еще был солнечный, жаркий. Я работал один, возле меня не было никого. В полдень обедал куском хлеба с картошками в мундирах и проработал до самого вечера. Домой приплелся весь изломанный, разбитый и на следующий день малодушно дезертировал. Однако моя работа была учтена: мне зачли полтрудодня, за которые я что-то и получил, кажется, молока. Пол-литра? Литр? Не помню.

Зимой, уже сорок четвертого года, по деревне разнеслась весть: приехало кино! Вечером в правление колхоза сбежались мальчишки. Показывали английский фильм «Повесть об одном корабле». Комната, где мы собрались, была битком набита – все только мальчишки. Сидели на полу, я – перед самым экраном. Размер его был, наверное, метр. Звука, конечно, не было, но было и так все понятно. Моряк с потопленного фашистами корабля оказался в море один. Чтобы фильм шел нормально, нужно было крутить и ленту, и динамо, подававшее электричество. Охотников на это было достаточно. Фильм шел частями, между которыми был перерыв для смены кассет. Впечатлений было море.

Вскоре после этого в сельсовете выступали артисты. Снова это вызвало возбуждение среди мальчишеской массы. Сельсовет находился километрах в семи. Собрались мальчишки из окрестных деревень. Шли гуськом через заснеженное поле. Был небольшой морозец при обычном безветрии, светила луна. На снежном покрове было светло, как днем.

В сельсовете комната была побольше и тоже полна народом. Передние зрители, среди которых был и я, тоже сидели на полу. Артистов было двое – мужчина и женщина. Разыгрывались сценки по чеховским рассказам. Часть комнаты была отделена от «зала» тряпичной ширмой, за которую артисты уходили в перерывах между сценками. В памяти осталось, что это было интересно, талантливо, здорово. Незабываемое впечатление тех дней!

В деревне жил разный народ. Дедушка Микрюков – весь белый, седой, с белой бородой, ласковый и добрый, с палочкой – часто сидел на лавочке возле своих ворот, улыбался, смотрел зоркими глазками, что-то говорил, когда, бывало, проходишь мимо. Другой старик, покрепче, Крюков, все лето изо дня в день, ловил на удочку лещей. Говорили, налавливал по пятьдесят штук за день и всегда сидел на одном и том же месте. Мальчишки усаживались вблизи от него, но никому не удавалось даже приблизиться к такой удаче. Был еще Вася Семенов – сильный здоровый мужик лет до пятидесяти, хромой. В первую мировую войну пуля попала ему в колено, отчего нога престала сгибаться. Вася был мужик-жила, из тех, которые не упустят и копейку. Был хитрый, себе на уме, все видел, все понимал, советскую власть, конечно, презирал и всегда готов был где-то что-то урвать, прихватить. Он был рыбак другого рода, чем старик Крюков. Пруд был колхозный, рыба в нем тоже была колхозная. Удочкой ловить можно было каждому. Вася же делал то, что было настоящим разбоем. Ночью выезжал на лодке на середину пруда, ставил сети и боталом загонял в них рыбу. Говорили, налавливал два-три мешка. Все это знали, но никто не связывался с ним. Колхозная работа Васи состояла в том, что он где-то что-то сторожил.

На страницу:
9 из 11